Ночь, когда никто не поверил, что я Аллен Гинзбёрг 9 глава




…а, еще там был художник Псих Джек. О нем заботилась женщина, молодая, с довольно большим домом. Джеку предоставили в собственное распоряжение весь цоколь, его картины расстилались на цементном полу. По-моему, неплохие – их царапали черной тушью и подкрашивали кляксами желтого, которые он наносил кистью. Их были сотни, и почти все они выглядели одинаково.

У Джека в кармане всегда была бутылка вина, портвейна, и он всегда был пьян или напивался. Мылся редко, а из носа у него текло и сохло черными разводами над верхней губой и вокруг рта. Даже борода у него была грязная, и он не разговаривал, а орал, всегда нечто мелодраматическое и самую малость глупое. Чтобы с ним как-то уживаться, мне приходилось бухать. Но, как я уже сказал, картины у него были хорошие, и за них я прощал ему многое. Наверное, девушка его считала так же, и он, вероятно, вылизывал ее тоже прилично. Так, во всяком случае, он мне рассказывал.

Я туда приходил и бухал всю ночь, немного и покуривал, а также таблетки. Не знаю, что это были за таблетки, мы ими закидывались вместе, а еще там стояло пианино – я не умею играть, но на нем играл. Я играл на нем, как на барабане, по многу часов извлекал всякие странные звуки – мне кажется, таких звуков из пианино раньше никто не извлекал.

Однажды вечером мы все пошли за выпивкой и орали друг на друга на улицах и в винной лавке, его девушка увязалась за нами, и с нами вернулся один парень, он счел нас интересными, но потом принялся хвалиться, как убивал других парней в войну, и я ему сказал, что это невеликая заслуга, это узаконено, а чтоб кого-нибудь убить без войны, требуется гораздо больше.

– Я тебе не очень нравлюсь, да? – спросил он.

– Вообще не нравишься, – ответил я.

Он ушел. А когда вернулся, на нем был ремень и кобура с пистолетом. Подошел ко мне. Вытащил пистолет и приставил к моему животу.

– Я тебя сейчас убью, – сказал он.

– У меня комплекс самоубийства, – сказал я. – Валяй.

– Ты боишься.

– Немного. Смерть дело нелегкое. Стреляй. Я думаю, у тебя кишка тонка, убивец.

Он снова сунул пистолет в кобуру. Мы его больше не видели…

Псих Джек вечно приходил ко мне что-нибудь занять, 15 центов, 10 центов. Чтоб только до бутылки вина хватило. Наконец он мне довольно наскучил – несмотря на свои картины. Гении некоторой разновидности могут быть до ужаса скучны. Вообще-то почти все гении скучны почти все время, пока не готовы взорваться своим искусством. Устно блистательные – всегда липа. В общем, я начал избегать Джека. Потом слышал, что у него была выставка, и он некоторые свои работы продал за 6000 долларов. Улетел в Канаду и все там пропил за неделю в одном баре. Потом вернулся ко мне под дверь, клянчить пенни. Последнее я о нем слышал: девушка его выставила, и он живет с матерью.

Однажды он разбогатеет на своих картинах, но по-прежнему будет ходить везде с засохшими соплями под носом и бутылкой вина в кармане и орать эти свои мелодраматические штучки, которые обычно орет, и смотреть на них будут, как на бесспорные и драгоценные блистательности…

Еще в Эхо-Парке был Т. Дж. По-моему, за десять лет не написал ни одного нового стихотворения, на поэтических чтениях вечно читал одни и те же, снова и снова. У Т. Дж. проблема… Но все равно дядька он огромный, нечто вроде мифа… бывало, околачивался в Винис-Западной, когда там было круто, знаете, голые девушки в ваннах, Святые Варвары, в каком-то смысле всей этой нездоровой сцене пришлось сойти на нет, потому что опиралась она скорее на игру в творчество, а не на подлинное творчество, но засчитывается тут все, типа автозаправок, сосисок и воскресных пикников, поэтому давайте не будем зуб точить; в общем, Т. Дж., бывало, заносило с тротуара в такой дом, и одним мановеньем руки он сметал с табуретов пятерых парней. Потом отыскивал стол, на который можно поставить шахматы, и этих ребят сметал на пол тоже. После чего спокойно усаживался, закуривал трубку и принимался играть со своим партнером.

Теперь Т. Дж. можно встретить в Эхо-Парке – он роется в урнах, ищет свой особый мусор. Т. великий собиратель мусора. Дома у него мусора полно, даже сесть некуда. Обычно пленочка играет. Среди мусора навалены тысячи книг, некоторые он читал. Он большой специалист по Адольфу Гитлеру. Все его стены покрыты фотографиями, вырезками, высказываниями, обнаженками и картинами маслом. Это оголтелая мешанина, и посреди нее сидит Т. Дж.

– Если я не счастлив, – говорит он, – то и жить не стоит. – Десять лет назад его работа была среди лучших нашего времени. Классическая, ученая, она легко читается, в ней есть знания и взрывы. Сейчас Т. Дж. не работает. Т. Дж. вообще ничего не делает. Как ему это удается? Спросите у нее. Спросите у Л.

Постоянно заходят какие-то странные. Всем хочется со мной выпить. Я не могу жить с ними всеми или быть с ними всеми приветливым, или даже считать их всех интересными. Но персонажи эти все похожи в одном – их тошнит от нашего нынешнего образа жизни и такого житья, и они об этом говорят, некоторые – чуть ли не свирепо, но очень освежает, что не вся Америка заглотила обычную наживку.

Не все приходящие – художники (слава багровой ливерной колбасе Христу), некоторые тут просто странные. Л. У. Он бомжевал пять или шесть лет, жил в ночлежках, миссиях, ездил на товарняках, и ему было что интересного рассказать о Дороге.

Зашел как-то. А был он хороший актер. Изображал свои былые похождения, играл роли разных персонажей. Он был сосредоточен и серьезен, но вполне с юмором, потому что сама правда чаще смешна, чем серьезна. Л. У. заходил, бывало, часов около четырех пополудни и засиживался до полуночи. Однажды мы проговорили 13 часов и позавтракали с ним у «Норма» в 5:00 утра.

Л. У. был художником без всякого выхода для своего искусства, кроме словесного извержения. Из Л. У. я выудил кое-каких историй, которые использовал к собственному благу. Не очень много. Одну-две. Но ему было свойственно повторяться, особенно если рядом оказывались другие. Мне приходилось слушать одни и те же истории дважды, трижды. Остальные хохотали, как в первый раз хохотал я. Они считали Л. У. великолепным.

Достало же меня то, что Л. У. рассказывал одно и то же дословно, никогда ничего не меняя. Ну, мы все так делаем, правда же? Я начал уставать от Л. У. и почувствовал это. Давненько уже его не видел. Сомневаюсь, что и увижу. Мы послужили друг другу….

Есть и другие. Приходят все время. Все со своими особыми марками разговоров или житья. Кое-кого хорошего я к себе притягивал, из этих лос-анджелесских типов, и, полагаю, приходить они не перестанут. Не знаю, зачем люди приносят мне себя. Сам я никуда не хожу. Те немногие, кто заявляется, скучны, я избавляюсь от них довольно быстро. Поступал бы иначе – был бы недобр к самому себе. У меня теория в том, что если добр к себе, будешь правдив и добр со всеми остальными, этим определенным образом.

В Лос-Анджелесе полно очень странных людей, поверьте мне. Там много таких, кто никогда не бывал на скоростной трассе в 7:30 утра или никогда не отмечался, приходя на работу, да и работы-то у них никогда не было и они не намерены ею обзаводиться, не могут, не желают, скорей умрут, чем станут жить обычно. В каком-то смысле каждый из них по-своему гений, эти он или она сражаются с очевидным, плывут против течения, сходят с ума, подсаживаются на дурь, вино, виски, искусство, самоубийство, что угодно, кроме обычного уравнения. Пройдет еще какое-то время, прежде чем они уравняются с нами и заставят нас выбросить белый флаг.

Когда увидите в центре городскую ратушу и всех этих приличненьких драгоценных людей, не грустите. Где-то есть целый шквал, целая раса безумцев, голодающих, пьяных, придурковатых и чудесных. Многих я видел. Я и сам такой. Будет еще больше. Этот город еще не взяли. От смерти до смерти тошнит.

Странные выстоят, война не окончится. Спасибо.

 

Заметки о жизни престарелого поэта [18]

 

После 100 работ и годов на биче я поднял голову и обнаружил, что сижу на одной работе уже одиннадцать лет. Я начал замечать, что больше не могу поднять руки выше пояса после целого дня на работе. Нервы ни к черту. Меня отымели. Я пробовал много способов лечения, многих врачей. Ничего не работало. Работал только я сам – 8 часов, 10 часов, 12 часов в день. На этой работе у меня не было выбора. Сверхурочные были обязательны, а часы отсчитывали один за другим. Никогда не знаешь, когда закончится твой рабочий день.

Труд меня убивал. Десять лет я терпел его, лишь духовно возмущался, что приходится выполнять эту механическую тупую работу. Затем на одиннадцатом году начало умирать тело. Я решил, что уж лучше встану босиком на сволочном ряду, чем сдохну в обеспеченности. Человека обеспечивают всем в тюрьме или дурдоме. В 50 лет, с проблемой алиментов на ребенка, я все бросил. Странное дело, но большинство моих коллег по работе это взбесило; они бы предпочли, чтоб я сдох вместе с ними, а не сам по себе.

Я с 35 лет сочинял стихи и рассказы. Я решил погибнуть на собственном поле боя. Сел за свою пишущую машинку и сказал: теперь я профессиональный писатель. Конечно, все было не просто так легко. Когда человек много лет занимается на работе одним и тем же, его время – это чужое время. В том смысле, что даже с 8-часовым рабочим днем весь этот день занят. Прибавьте время в пути на работу и с работы, плюс сама работа, плюс еда, сон, ванна, покупка одежды, автомобилей, шин, аккумуляторов, уплата налогов, совокупления, прием гостей, болезни, несчастные случаи, бессонницу, беспокойство из-за стирки и краж, а также погоды и прочего невыразимого – человеку просто не остается НИКАКОГО ВРЕМЕНИ на самого себя. А когда назначают сверхурочные, часто приходится жертвовать и чем-то необходимым, даже сном, а чаще – совокуплением. Какого хуя? А бывают даже 5-с-половиной-дневные рабочие недели, 6-дневки, а по воскресеньям полагается ходить в церковь или навещать родню, а то и то, и другое. Человек, сказавший: «Средний человек живет всю жизнь в тихом отчаянии», – изрек нечто отчасти верное. Но работа еще и успокаивает людей, дает им какое-то занятие. И большинству не позволяет думать. Мужчинам – и женщинам – думать не нравится. Для них работа – идеальное прибежище. Им говорят, что́ нужно делать, как и когда. 98 процентов американцев старше 21 года – рабочие ходячие мертвецы. Мое тело и мой ум сказали мне, что через 3 месяца я стану таким же. Я воспротивился.

У меня была пишущая машинка и никакой профессии. Я решил сочинить роман. Написал его за 20 ночей, выпивая по пинте виски за ночь. Издательство «Черный воробей» его приняло – «Почтамт». Кроме того, 2 или 3 главы я продал в журналы как рассказы. Начинала слепляться странная новая жизнь.

Первой моей ошибкой было воображать, будто каждый день я могу писать по многу часов. Так можно писать, но это будет жидкий и натужный материал.

Ко мне начали приходить другие писатели – стучались в дверь, приносили свои шестерики. Я к ним никогда не ходил, а они ко мне – да. Я с ними пил и разговаривал, но они мне мало чего приносили, да и заявлялись, как правило, не в то время. Дамы тоже приходили, но они с собой обычно приносили кое-что полезнее литературной болтовни. У плохих писателей есть наклонность разговаривать о писательстве; хорошие же будут говорить о чем угодно, кроме этого. Ко мне приходило очень мало хороших писателей.

Протянули щупальца поэтические чтения, и я согласился. Читать поэзию мне не нравилось, ужаснейший час, но речь шла о выживании, и это был быстрый способ платить за выживание – ну, примерно как винную лавку ограбить. Я чувствовал, что публику поэзия не интересует; их интересовала личность. Как выглядит поэт? Как он говорит? Что происходит после чтения? Он похож на свои стихи? Что вы о нем думаете? Каков, по-вашему, он в постели?

Однажды после чтения в честь Пэтчена в богатом доме в Голливуд-Хиллз меня в угол у бара загнала девушка, когда я наливал 2 стакана. Она была красива, сложена и молода – и уставилась на меня этими своими карими глазищами, не давая мне пройти, и сказала:

– Буковски, ваши стихи, ваше чтение были настолько лучше, чем у всех прочих. Я хочу вас отъебать. Дайте мне вас выебать! – Старый добрый К. Пэтчен, упокой его господь, мы бы оба с ним в тот вечер получили воздаянье, но я пропихнулся мимо девушки, сообщив ей, что пришел сюда с другой дамой, а если б и не пришел, то ебать за стишок – это не ко мне…

Большинство поэтов читает скверно. Они либо слишком тщеславны, либо слишком глупы. Читают слишком тихо или чересчур громко. И конечно, стихи у них по большей части плохи. Но публика это едва ли замечает. Они пялятся на личность. И смеются не вовремя, и нравятся им не те стихи не по тем причинам. Но плохую публику создают плохие поэты: смерть вызывает к жизни только смерть. Мне приходилось почти всегда читать вначале под сильным воздействием. Страх там тоже, конечно, присутствовал, страх чтения им, но отвращение было сильней. В некоторых университетах я просто раскупоривал пинту и пил, пока читал. Похоже, удавалось – хлопали прилично, и мне от чтения было немного больно, но в такие места, похоже, меня больше не приглашали. По 2-му разу меня звали только в те места, где я за чтением не бухал. Вот так они и меряют поэзию. Однако время от времени поэту и впрямь попадается волшебная аудитория, где правильно. Не могу объяснить, как оно получается. Это очень странно: будто поэт – его публика, а публика – сам поэт. Все перетекает.

Конечно, вечеринки после чтений могут приводить ко многим радостям и/или бедствиям. Помню, после одного чтения мне смогли предоставить единственную комнату – в женском общежитии, поэтому мы устроили там гудеж, преподы и несколько студентов, а когда все разошлись, у меня осталось еще немного виски, а во мне – еще немного жизни, и я лежал, пялясь в потолок, и пил. После чего сообразил, что в конце концов я и есть СТАРЫЙ КОЗЕЛ, поэтому вышел из комнаты и отправился бродить, стучась во все двери и требуя меня впустить. Мне не очень повезло. Девушки были достаточно милы, смеялись. Я ходил и везде стучался, требовал допуска. Вскоре заблудился и не мог уже найти свою комнату. Паника. Потерялся в женском общежитии! У меня ушло, по ощущениям, несколько часов, чтобы снова найти, где меня поселили. Наверное, приключения, сопутствующие чтениям, превращают эти чтения в нечто большее, нежели просто цель выжить.

Однажды тот, кто должен был везти меня из аэропорта, приехал пьяный. Я и сам был не вполне трезв. По дороге я прочел ему неприличный стишок, который мне сочинила одна дама. Валил снег, дороги скользкие. Когда я дошел до особенно эротической строки, мой друг сказал:

– О боже мой! – и перестал контролировать машину, и нас понесло, понесло, понесло, и я ему сказал, пока нас заносило:

– Ну все, Андре, нам конец! – и поднес бутылку ко рту, и тут мы свалились в кювет, а выбраться не смогли. Андре вышел и начал голосовать; я сослался на преклонный возраст и остался в машине сосать свою бутылку. И кто же нас подобрал? Еще один пьянчуга. У нас по всему полу катались шестерики и квинта виски. Чтение получилось что надо.

На другом чтении, где-то в Мичигане, я отложил стихи и спросил, не хочет ли кто побороться на локотках. Нас окружили 400 студентов, а я спустился в зал с одним, и мы приступили. Я его завалил, а потом мы все вместе вышли наружу и напились (после того как я получил свой чек). Сомневаюсь, что мне еще удастся повторить такое выступление.

Конечно, бывали разы, когда просыпаешься в доме у молодой дамы в одной постели с ней и понимаешь, что воспользовался своей поэзией – или воспользовались твоей поэзией. Я не верю, что у поэта больше прав на конкретное юное тело, нежели у автомеханика из гаража, а то и меньше. Как раз это и портит поэта: особое отношение или его собственное представление о том, что он особый. Я, конечно, особ, но ко многим другим, считаю, это неприменимо…

Больше года я зарабатывал тем, что писал. Пиво, курево, квартплата, алименты, еда… выживание. Встаешь в полдень, ложишься в 4:00 утра, 4 вечера в неделю ко мне спускались хозяин с хозяйкой, забирали меня, и я сидел у них и галлонами хлестал бесплатное пиво, рассказывая при этом свои истории и слушая чужие, распевая старые песни, куря и хохоча. Я выносил мусор и заносил его обратно, чтоб легче было платить за квартиру. Поступали какие-то гонорары. Секс-журнальчикам нравились мои неприличные и бессмертные рассказы. Потом шарахнуло спадом. Секс-журнальчики больше чем вполовину урезали гонорары и замедлили выплаты до какого-то времени после публикации. Меж тем цены росли, ночи удлинялись. В редакциях настало освобождение женщин, и такое животное, как испорченная женщина, вымерло – как больше не могло быть такого зверя, как испорченный черный, или чего-то неправильного с революцией, или роком, или американским индейцем. Не то чтоб я утверждал, будто что-то было не так, но теперь свободу творчества ограничивали, и я это чувствовал, а редакторы нервничали, издатели – того пуще. Акции падали, а почтовый ящик колыхался пустой. Ничего не оставалось – только напиваться до чертиков и продолжать писать. Если писатель может достаточно долго продержаться и если в нем хоть что-то есть, он прорвется. Конечно, в трудные времена писатель должен вести себя как собственное инкассирующее агентство. Это съедает время, но если в тебе нет такого свойства – или свойства запрашивать 10 или 20 долларов за такое, что обычно идет бесплатно, в итоге будешь махать шваброй. С секс-журнальчиками довольно несложно – просто применяешь мягкий и пристойный нажим, чтоб только поняли: ты сознаешь, что они продают журналы с твоими рассказами и получают выгоду, и если им хочется больше хороших рассказов, просто-напросто придется платить. Европейские рынки перевода потруднее. Обычно здесь требуется пригрозить убийством, чтобы получить аванс согласно договору на такой-то сборник рассказов или роман. У меня бывали скверные времена с немцами. Они из-за расстояния попросту чуют безнаказанность, к черту договор.

Очень трудно мне было с одними, которые выпустили сборник переведенных рассказов. Я узнал, что на книгу написали хорошую рецензию в одной из крупнейших немецких газет, и переводчик, неплохой мой друг, говорил мне, что книга расходится быстро. Я хотел только аванс в 500 долларов, прописанный в договоре. Должно быть, отправил письма 4 или 5 – без ответа. Они мне даже прислали десять авторских экземпляров, 8 в мягкой обложке, 2 в переплете. Прекрасная типографская работа, но никаких долларов. Я вспомнил, как другие писатели жаловались на издателей, а я считал, что это мелко; писатели получше моего – Селин, к примеру. Теперь я понимал Селина и как художника, и как бурчальную машинку, и как инкассирующее агентство. Я напился и написал нетленное десятистраничное письмо. Объяснил свое положение, человеческое и писательское: я сру, ем, пью, ебусь, рву ногтями на ногах простыни, вожу машину, которой 11 лет, выношу мусор, мацаю титьки квартирной хозяйки, мастурбирую, я трус и алкоголик, презираю тв, ненавижу бейсбол, футбол, баскетбол, не гомосексуалист, мне не очень нравится Хемингуэй, я осознал, что почти бессмертен, но не бессмертен, мне нравится симфоническая музыка, я никогда не видел хоккейного матча, а однажды повстречался с великим редактором Уитом Бёрнеттом, первооткрывателем Сарояна и Буковски, однажды повстречался с этим великим редактором на нью-йоркской улице, так далее, тому подобное… затем, чем дальше тем больше, я постепенно злился, я медленно продвигался к насилию, раз сам я из Германии, и Голливуда, и Лос-Анджелеса, мне это было несложно, пока уже не стал неистовствовать, не начал угрожать сесть в самолет до Германии и ВСТРЕТИТЬСЯ – ЛИЦОМ К ЛИЦУ! – да, да, ПОНИМАЕТЕ? ЛИЦОМ К ЛИЦУ! – с вами, отвратительные слизнеслюнявые трусы. РАССТОЯНИЕ НЕ СПАСЕТ ВАС ОТ БУКОВСКИ!!! Я заберу либо свои деньги, либо чью-то жизнь. Все вот так вот просто. Честь. Я – немец. Родился в Андернахе. Во мне это есть. Сами попробуйте. Господа, я даю вам 3 недели на ответ настоящей истинной наличкой. А там – будь что будет. Защищайтесь, если сумеете. Так далее, тому подобное. Искренне ваш, Чарльз Буковски…

Чек пришел через неделю. Не понимаю, как им это удалось так быстро. Должно быть, поверили, что во всех моих рассказах правда. Там правды только на ¾. Фантазия, перемешанная с правдой, равняется Искусству. В общем, они заплатили…

И профессора – трудные. Профессора приходят, стучат в дверь. Они порода получше, чем старая профессура, но какого-то такта им все же не хватает. Открывая тебе пиво из шестерика, они говорят:

– Я преподаю вас на своих занятиях по современной Американской Лит-ре. Довольно бурно получается.

Что писателю полагается на это ответить? Особенно такому, чья лучшая книжка, вышедшая в подпольном издательстве, продалась в количестве 6000 экземпляров. Мейлер даже не удосужился бы мне в лицо плюнуть, хоть я писатель и получше. Поэтому открываешь пиво и не говоришь ничего, пьешь его и думаешь: ну вот, после пары, может, станет получше. Унылые паруса на Закатном.

И потом еще всегда есть завистники, эти нетворческие люди, чье единственное желание – посмотреть, как ты падаешь, они чуть ли не требуют, чтоб ты упал, заблаговременно, чтоб у них настроение улучшилось. Они тоже являются без приглашения со своими драгоценными шестериками и замеряют значение твоего дыхания, и говорят о твоих похоронах, кто там будет речь произносить, кто что скажет, кто будет держаться за левую ручку гроба, что они на самом деле о тебе думают. И женщины, о боже мой, женщины – вот они-то на самом деле разоблачат… бездушный, каждый вечер меня бьет, отхлестал меня по заднице хлыстом с колючками, не давал мне разговаривать на вечеринках, до ужаса ревнивый человек, мелочный, пугливый, прижимистый, каждое утро до завтрака мастурбировал, мучил лягушек…

Величайшие завистники вообще писать не могут. Их укрепляешь общей силой своего письма, и они им восторгаются, но сам тот факт, что ты им дал свет, еще и сообщает им удовольствие от твоего падения. Мгновенная смерть была бы слишком проста. Они бы предпочли медленно смотреть, как ты превращаешься в имбецила, у которого слюни текут по подбородку и груди… Твоя темнейшая ночь будет их величайшим рождением. Но я уверен, нам всем известны эти рифмачи, эти слизни, эти мелкотравчатые кровососы, что всасывают свет, а потом вопят от наслаждения и радости, когда единственный свет, что они видели, в жизни гаснет, как жизнь, или наконец переходит в смерть, как неизбежно случится и с ними…

Перечитывая сейчас эти страницы, я понимаю, что, вероятно, слишком любовался собой, но теперь я осознаю, что статья эта – в основном для писателей, а мы – публика испорченная, тонкокожая, склонная к преувеличениям, но у меня такое чувство, что из преувеличений как-то творится Искусство. Мы орем, когда полагается зевать. В этом-то и смысл. Попросту говоря, нам мало. Мы хотим новый договор. Родились умирать. Что это за срань?

Ну, нам всем трудно. Уилл Роджерз говаривал: «Я никогда не встречал человека, который бы мне не нравился». Я говорю: я еще не встретил человека, который понравился бы мне по-настоящему. Уилл Роджерз заработал кучу грошей; я же помру траченым. Но, как мне нравится думать: мы все умираем трачеными, если не ломаными.

Для меня, в итоге, писать – единственный выход, и если меня сожгут на колу, я не стану считать себя святым. Я б только убедился, что это единственный выход. Весь смысл просто в том, чтобы делать то, что хочешь делать: даже один человек из тысячи не делает того, что хочет. Мое поражение станет моей победой. Никакого отрицания нет. Я – всё, чем в данный миг могу быть. А теперь – нахуй весь этот треп о писательстве. Этот для бумагомарак. Я тут позволил себе расслабиться, чтоб только вам было хорошо. Нафиг. Кто выиграет 4-й заезд в «Скаковом раю» в среду днем?

 

О математике дыханья и пути [19]

 

Я собирался начать это с маленького полива о женщинах, но поскольку дым на местном поле битвы немного рассеялся, я, так и быть, подвинусь, но в этой нации – 50 000 мужчин, которые вынуждены спать на животе из страха уступать свои детали женщинам с дико остекленевшими глазами и ножами. Братья и сестры, мне 52, и за мной тянется след женщин, какого хватит на 5 мужских жизней. Некоторые эти дамы утверждали, будто я променял их на выпивку; хотелось бы мне взглянуть на мужчину, сующего свой краник в квинту виски. Конечно, туда можно сунуть язык, но бутылка тебе не ответит. Ну, ха-ха под трубный зов, вернемся к слову.

Слово. Я сейчас собираюсь на бега, в Голливуд-Парке открытие, но про слово я вам скажу. Чтобы уловить слово, как надо, требуется мужество, надо видеть форму, проживать жизнь и втискивать его в строку. Хемингуэю теперь перепадают критические удары от тех, кто писать не умеет. Есть сотни тысяч человек, думающих, будто умеют писать. Это критики, нытики и насмешники. Ткнуть пальцем в хорошего писателя и обозвать его куском говна помогает им утолить свою потерю как творцам, и чем лучше человек становится, тем больше ему завидуют и, в свою очередь, ненавидят его. Слышали б вы, как чернят Пинкая и Шумейкера, двух величайших жокеев, что когда-либо правили лошадью. Возле нашего местного ипподрома есть человечек, он газетами торгует, так вот он говорит:

– Забирай свою газету, читай там про своего проходимца Шумейкера. – Вот он обзывает человека, на чьем счету больше побед, чем у любого другого из ныне живущих жокеев (а он при этом по-прежнему выступает – и выступает хорошо), этот газетчик, продающий листки по дайму, – обзывает Шу туфтой. Шу – миллионер, не то чтоб это имело значение, но он добился этого своим талантом и мог бы скупить газеты этого мужика, все до единой, за всю оставшуюся его жизнь и еще полудюжину вечностей в придачу. Хемингуэю вот тоже достаются фырчки от мальчишек-газетчиков и девчонок-писак. Им-де не нравится, как он ушел. По мне же, так с его уходом все вполне в порядке. Он создал себе убийство из милосердия. И кое-что написанное создал. Кое-что из этого чересчур зависело от стиля, но с этим стилем он пробился; стиль этот похоронил тысячи писателей, что пытались воспользоваться хоть малой долей его. Как только стиль развивается, его начинают считать чем-то простым, но стиль же развивается не только посредством метода, он еще развивается чувством, это как неким манером мазать кистью по холсту, и, если живешь не на тропе силы и потока, стиль исчезает. Стиль Хемингуэя и впрямь скорей исчезал под конец, все больше, но это потому, что он поднял забрало и позволил людям с собой так обходиться. Однако дал он нам более чем уйму всего. Есть у меня один знакомый мелкий поэт, как-то вечером зашел ко мне. Человек ученый, умный, позволяет дамам себя содержать, поэтому ясно – что-то ему удается хорошо. Он вполне могучая фигура, размягчается по краям, выглядит вполне литературно и носит с собой такие черные блокноты и читает тебе что-нибудь из них. В общем, этот мальчонка сказал мне как-то вечером:

– Буковски, я могу писать, как ты, а вот ты писать, как я, не можешь. – Я ему не ответил, потому что ему нужна собственная самослава, но на самом деле он лишь думает, будто способен писать, как я. Гениальность может оказаться способностью говорить глубокое просто или даже говорить простое еще проще. О, кстати, если вам нужна какая-то характеристика мелкого писателя, это тот, кто устраивает вечеринку – или ему устраивают, когда выходит его книжка.

Хемингуэй изучал бои быков за их форму, смысл, мужество, неудачи и путь. Я хожу на бокс и посещаю бега по той же причине. Есть там ощущение в запястьях, плечах и висках. Есть манера наблюдать и записывать, которая отливается потом в строке и форме, в акте, факте и цветке, и собачка гуляет, и грязные трусики под кроватью, и стук пишущей машинки, когда ты там сидишь, это значительный звук, важнее всего на свете, когда записываешь все по-своему, правильно, и никакая красивая женщина тут не в счет по сравнению с ним, и что б ни нарисовал или не вылепил, все оно не считается; это предельное искусство – вот это вот записывание слова, и в нем все причины доблести, это изящнейшая игра, что когда-либо устраивали, и выигрывают в ней немногие.

Кто-то меня спросил:

– Буковски, если б ты преподавал писательство, что б ты просил их делать? – Я ответил:

– Я бы отправил их всех на бега и заставил каждого поставить по 5 долларов в каждом заезде. – Этот осел решил, что я шучу. Человечеству очень хорошо удаются коварство, надувательство и сдвиги поз. Тем, кто хочет стать писателем, нужно одно: оказаться в таком месте, из которого им никакими маневрами не вывернуться, никакой слабой или нечестной игрой. Именно поэтому так отвратительны компании людей на вечеринках: вся их зависть, вся мелочность и все предательство выступают наружу. Если хотите понять, кто ваши друзья, можно сделать две вещи: пригласить их на вечеринку или сесть в тюрьму. И вскоре выяснится, что друзей у вас нет.

Если вам кажется, что я тут заболтался, придержите себя за сиськи или за яйца, или кого-нибудь за них подержите. Тут всё на месте.

И поскольку я вынужден допустить (ничего подобного я тут не видел), что меня в этом номере чествуют и критикуют, должен кое-что сказать и о маленьких журналах, хоть и говорил, возможно, о них где-то еще? – по крайней мере, над рядом пивных бутылок. Маленькие журналы – бесполезные увековечиватели бесполезных талантов. В 20-х–30-х такого изобилия малышей не наблюдалось. Маленький журнал был событием, не бедствием. Имена из маленьких журналов можно было вывести и проследить наверх, в историю литературы; то есть они в малышах начинали, а потом поднимались, становились. Книгами, романами, чем-то. Теперь же большинство публики из маленьких журналов начинают с малого и остаются малым. Всегда есть исключения. К примеру, помню, как я впервые читал Трумена Кэпоути в таком малыше под названием «Декада» и подумал: вот человек с какой-то живостью, стилем и сравнительно оригинальной энергией. Но по сути, нравится это или нет, крупные глянцевые журналы печатают работы гораздо более высокого уровня, чем малыши, и особенно – в прозе. Каждый болван в Америке выдает на-гора бессчетные и напрасные стишки. И большое их число публикуется в маленьких журналах. Тра-ля-ля, еще одно издание. Дайте нам грант, посмотрите, что мы делаем! Я получаю без счета маленьких журналов по почте, самотеком, непрошенно. Листаю их. Засушливое обширное ничто. Я считаю, что чудо наших времен – в том, что столько людей может записывать столько слов, которые абсолютно ничего не значат. Сами как-нибудь попробуйте. Это же почти невозможно – писать слова, которые абсолютно ничего не значат, но им как-то удается, и делают они это постоянно и неуклонно. Я выпустил 3 номера маленького журнала «Смейтесь литературно и всем стоять по местам у совокупляющихся пушек». Получаемый материал был настолько совершенно беспомощен, что мы с другим редактором вынуждены были сами писать бо́льшую часть стихов. Он сочинял первую половину одного стихотворения, я его потом заканчивал. Потом я писал начало другого, а он дописывал. Потом мы садились и выбирали имена:



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-11-09 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: