…Словно легкий рой снежинок завертелась, закружилась мелодия скерцо — третьей части симфонии. В тонком, кружевном ее плетении вовсе не слышно ни труб, ни тромбонов. Лишь струнные да деревянные духовые ведут скороговоркой грациозную, ритмическую перекличку. Прозвучавшая в среднем эпизоде протяжная, напевная мелодия же нарушила общего радостного настроения. И вот уже снова накатывают торопливо, сменяя друг друга, крутящиеся волны музыки, будто резвые, игривые волны моря — на приветливый, гостеприимный берег.
Живо всплывает в сознании Александра затейливый хоровод детей, который водила вкруг разряженной елки Евгения Платоновна. Сергей сидел тогда за роялем и наигрывал как раз эту самую мелодию скерцо. То было в канун нынешнего, девятьсот четвертого года. Встречали они его опять все вместе и даже в большем составе, чем прежде. Борис приехал в Петербург не один. Впервые увидели братья его жену, о которой приходилось им столько слышать прошедшим летом.
Давно ли, кажется, уверял младший брат шутливо, что во всю жизнь останется бобылем, как Чичиков. И вот он уже не одинок в своем одесском обитании. Впрочем, Александр и Сергей были приготовлены к неизбежности этой перемены теми странными рассуждениями, в которые пускался Борис последнее время. Жалуясь на убывание своих умственных сил, действительное или мнимое, писал он к Сергею: «Еще ужаснее сознание, что отчасти причина этого убывания лежит во мне самом, так как, может быть, борьба с природой, стремление выполнить аскетический идеал не проходит даром, и человек терпит наказание за свою гордость. Человеку на пути к идеалу постоянно приходится бороться с искушениями и соблазнами».
|
Совершив летом девятьсот третьего года путешествие по Каме и завернув на дороге в Казань, известил Борис оттуда в письме, что поездка оказалась для него решающей. Двенадцатого июня он стал женихом старшей дочери Константина Михайловича Зайцева, не стороннего для их семьи человека. Происходил он из тех Зайцевых, к которым принадлежал муж Натальи Васильевны Ляпуновой, скончавшейся в давнюю пору от холеры. В многодетной семье Константина Михайловича на попечении старшей дочери находились все ее братья и сестры. Вечно больная мать вовсе не входила в хозяйство, а отец, пребывая в хлопотной должности директора завода братьев Крестовниковых, слишком поглощен был делами службы.
Взаимная симпатия у Бориса Михайловича и Елены Константиновны возникла еще раньше, во время первой нечаянной их встречи в родственном кругу. В продолжение года вели они оживленную переписку, и по приезде в Казань, как писал Борис, все свершилось для него само собой и незаметно. «Едва ли нашлась бы другая, которая более способна была бы успокаивать мои расшатанные нервы, — признавался вновь нареченный жених в письме к Сергею. — Она отличается замечательной кротостью и простотой обращения».
Борис намерен был покончить со свадебными делами до возвращения своего в Одессу. Потому немедля запросил разрешение ректора университета на вступление в брак и в духовную консисторию подал прошение с пометкой архиерея и с удостоверением от священника о пятой степени родства. Но тут открылось вдруг неожиданное обстоятельство, повергшее его в крайнее недоумение и досаду. «Не знаю, к чему теперь готовиться — к свадьбе или к «катастрофе», — поделился он с Сергеем своим раздражительным неудовольствием.
|
О «катастрофе» заговорила первой Наталья Рафаиловна. Когда счастливый и сияющий Борис объявился в Теплом Стане, она тотчас поспешила уединиться с ним и, делая большие глаза и с многозначительными вздохами, начала намекать на деликатность сложившейся ситуации. Говорят, что все влюбленные от счастья глупеют, но у Бориса действительно было полное основание не понимать ее туманных обиняков. Тогда Наталья Рафаиловна стала говорить о каком-то особом, ей одной известном отношении к Борису со стороны Верочки, дочери покойного Андрея Михайловича. Пришел черед Борису делать большие глаза. «Ничего такого не замечал, хотя видно порой, что она чудит и хандрит», — решительно возразил он. Опасливо понижая голос, Наталья Рафаиловна настойчиво уговаривала Бориса по возможности отложить свадьбу на после лета, лучше бы — до самой зимы. Просила сделать лично ей эту уступку. И строго предостерегала, чтобы, избави бог, никакие слухи о предстоящей его женитьбе не дошли до второго этажа, где помещалась семья Андрея Михайловича. Не то могла произойти неведомая «катастрофа».
После того пребывание в Теплом Стане сделалось для Бориса довольно тягостным. Наглядно увиделось вдруг все, чего до сей поры он не замечал или к чему относился с родственной снисходительностью и над чем теперь всерьез призадумался. Вера Андреевна родилась и выросла в Теплом Стане, провела здесь большую часть своей жизни и ныне пребывала круглогодично, как ее отец до своей кончины. Все вероятия за то, что считала она себя в имении едва ли не первым человеком и, пусть непроизвольно, теснила других теплостанских обитателей. Нрав у нее был к тому подходящий. Только Рафаил Михайлович да Александр вели себя в Теплом вполне независимо, все остальные были приучены беспрестанно соображаться с ней в каждом своем шаге.
|
Александр, находясь под явным влиянием мнительной и болезненной жены, держался в междуродственных отношениях ее взглядов. Должно быть, не желал волновать лишний раз своим несогласием или не задумывался особо над такими материями, вовсе ему неинтересными. А Наталья Рафаиловна, проникнувшись сильным сочувствием к Вере Андреевне, не в состоянии была трезво смотреть на вещи, хоть и признавала за Борисом полную невиноватость в чем бы то ни было. Все их переговоры происходили украдкой, чаще всего по ночам. Не вынеся столь гнетущей обстановки, Борис почти что бежал в Болобоново. «Там все наши живут точно под надзором полиции, — с возмущением писал он Сергею о Теплом Стане, — а тетя Граша живет так целый год: она не смеет не показать «начальству» ни одного письма». И прибавил, что поджидает «наших» в Болобонове, чтобы обговорить все свободно и по душам, так как не хочет терять хороших отношений с ними.
В конце июля Александр, Наталья Рафаиловна и Екатерина Васильевна приехали к нему, и все две недели, что находились они в Болобонове, продолжались упорные толки и совещания о том, как лучше порешить дело.
— Почему из-за каких-то фантазий должен я заставлять страдать и волноваться человека, который действительно меня любит и способен составить мне счастье? — резонно вопрошал Борис. — К тому же лишь только заикнулся я намеком о возможной отсрочке, как родные Лели враз объявили, что всякие оттягивания ведут к одним неприятностям. Чего доброго, еще подумают, что я намереваюсь расстроить свадьбу. Не знают же они меня коротко, потому не могут с определенностью полагать, что у меня на уме.
— Я сама все напишу Елене Константиновне и объясню как надо, — пообещала Наталья Рафаиловна. — А за это время сумею подготовить Верочку и расскажу ей всю правду.
Вскоре отправилось в Казань ее пространное откровенное послание. Все замерли в нетерпеливом выжидании. Наконец пришел ответ Елены Константиновны, которая писала, что весьма ценит искренность Натальи Рафаиловны и немало огорчена, явившись невольно причиной чьих-то страданий. Выражала желание поближе сойтись с родственниками будущего своего мужа.
Когда Борису показали ответ его невесты, он решительно возгласил, что в еще большем восторге от ее нравственных качеств, нежели прежде. О свадьбе вопрос был решен в те же дни окончательно. Секретарь консистории переслал согласие духовного ведомства священнику церкви Святой Троицы в Казани, где намечалось бракосочетание, а из Одессы пришло официальное дозволение от ректора. Притом разрешил он приват-доценту Ляпунову отложить начало занятий до 15 сентября. В ожидании заветного события уехал Борис в Казань, где его знакомили с многочисленной родней невесты и водили по достопримечательным местам города.
В один из таких дней посетил младший Ляпунов Казанский университет. Ректор Дубяго, исполнявший вместе обязанности директора астрономической обсерватории, любезно проводил его по своему заведению. Со странным чувством осматривал Борис инструменты, на которых занимался наблюдениями отец, первый директор обсерватории, квартиру, в которой обитали родители начальные годы совместной жизни. В кабинете директора глянуло на Бориса со стены знакомое лицо, суровое и неприступное на этом изображении, родное и близкое в сохранившейся памяти. «Портрет Михаила Васильевича неизменно висит здесь уже много лет, — ответил Дубяго на вопрошающий взгляд Бориса. — А вот, посмотрите, еще что-то для вас интересное». Он подвел посетителя к массивному, красного дерева шкафу со стеклянными дверцами, достал толстую пачку пожелтевших от времени листов, исписанных цифрами и формулами. «Собственноручные вычисления Михаила Васильевича, хранимые как дорогая реликвия, — разъяснял ректор Борису. — Очень велика его заслуга для нашей обсерватории».
Покидая Казанский университет, не мог Борис дать себе отчета в том необычном впечатлении смутного свойства, которое испытал. Впервые один из братьев Ляпуновых соприкоснулся с немыми свидетельствами отошедшей назад жизни, имевшей к ним самое непосредственное отношение. Всплывали в памяти неопределенные слухи, которые приходилось когда-то слышать, о тягостном жизненном крушении, якобы постигшем здесь отца. Но обстоятельства жизни самого Бориса не располагали к продолжительному унынию. 12 сентября 1903 года после венчания молодых в церкви на Ямской улице, собравшиеся родственники и друзья невесты проехали к Зайцевым, квартира которых находилась на заводе Крестовниковых. Было двенадцать часов дня. Шумно и весело прошел ранний обед, и большая компания гостей сопровождала Бориса и Елену на пароход. Когда они уже отчалили от пристани, Борис вдруг остро пожалел, что среди оставшейся на берегу толпы, выкрикивавшей им вдогонку всяческие пожелания, не видит он ни одного близкого и дорогого ему лица.
БУНТУЮЩАЯ АКАДЕМИЯ
Президент академии, великий князь Константин Константинович сидел в своем кабинете, упрямо склонив голову и беспокойно перебирая пальцами правой руки по поверхности стола. Тягостная противоречивость собственного положения начинала его раздражать. Опять принужден он выступить проводником высочайшей воли и ратоборствовать с академиками. Хотелось скорее свернуть неприятный ему разговор, в котором приходилось держаться заведомо уязвимой, неоправданной позиции. Но непременный секретарь академии Сергей Федорович Ольденбург не собирался как будто скоро завершать беседу и настаивал на обстоятельных, определительных ответах.
— Не найдете ли вы, ваше высочество, желательным переговорить с академиком Бородиным?
— О чем же я буду с ним говорить?
— О мотивах, заставивших его подписать записку.
— Какие же мотивы? Взрослый человек, действует сознательно, — со стесненной досадой проговорил великий князь.
— Ваше высочество, может быть, пожелаете узнать мотивы других академиков?
Великий князь Константин Константинович не пожелал выслушать и других академиков.
Но с мнением их все же пришлось ему ознакомиться, пусть против воли. Академики не сочли возможным пройти молчанием его циркулярное письмо и высказались, тоже письменно, все как один — шестнадцать действительных членов академии, подписавших «Записку 342-х».
На следующий день после разговора между президентом и непременным секретарем, который от слова до слова передал сам Ольденбург, академик Ляпунов сел писать ответ великому князю. «Подписывая записку, мы не считали и не считаем, что нарушили какой-либо закон, — выражал он свое непреклонное убеждение. — Мы думаем, что всякий гражданин имеет право откровенно высказать свое мнение по вопросу, близко стоящему к тому делу, которому он себя посвятил. А кому же, как не ученым и профессорам, ближе всего дело просвещения в нашем отечестве?»
Да, речь шла именно о вопросах народного образования. «Нужды просвещения» — так называлось совместное обращение ученых, которое произвело сильнейшее впечатление в самых широких кругах тогдашнего общества. В дни его составления познакомил Александр Михайлович с готовым текстом супругов Стекловых, проводивших зимний каникулярный перерыв в Петербурге. То были горькие, но правдивые слова.
«Начальное образование — основа благосостояния и могущества страны — до сих пор остается доступным далеко не всему населению и до сих пор стоит на весьма низком уровне. Правительственная политика в области просвещения народа, внушаемая преимущественно соображениями полицейского характера, является тормозом в его развитии, она задерживает его духовный рост и ведет государство к упадку».
— Ничего, кроме полного одобрения и горячего сочувствия к такому заявлению, не могу выразить, — сказал Стеклов, когда Александр Михайлович закончил чтение. — В особенности превосходно то место, где указывается, что «академическая свобода несовместима с современным государственным строем России» и что для исправления дела «недостаточны частичные поправки существующего порядка, а необходимо полное и коренное его преобразование», — процитировал он на память и попросил: — Самый конец, если вам не в труд, прочитайте еще раз.
Ляпунов другой раз перечел заключительные фразы обращения:
«…Мы, деятели ученых и высших учебных учреждений, высказываем твердое убеждение, что для блага страны безусловно необходимо установление незыблемого начала законности и неразрывно с ним связанного начала политической свободы».
— Хорошо, очень хорошо, — одобрительно повторял Стеклов. — Лучше не скажешь.
То было в дни январских событий 1905 года, ужаснувших всю Россию. Стекловы остановились в гостинице, но почти все время пребывали у Ляпуновых. Появлялись с утра и уже в прихожей делились последними услышанными новостями.
— Что творится! Даже извозчики открыто ругают правительство, — говорила Ольга Николаевна, сбрасывая шубу.
— Официально насчитывают 128 убитых, на самом же деле их гораздо больше, — прибавлял Владимир Андреевич. — Очевидцы утверждают, что залпы произведены в нескольких местах города. Да скольких подавили и порубили шашками!
Еще до своего приезда Стекловы условились с Ляпуновыми, что будут вместе осматривать Петербург. Теперь об этом не могло быть и речи» После девятого января обстановка в городе резко обострилась и сделалась небезопасной. Вечерами, когда Стекловы собирались в гостиницу, всегда оставалось сомнение: доберутся они туда или же принуждены будут заночевать у Ляпуновых.
Несомненно, крутые события последних дней подтолкнули некоторых колеблющихся, и они присоединились к коллективному обращению ученых, опубликованному в двадцатых числах января рядом газет. Среди шестнадцати академиков, подписавших под него свои имена, были: основатель отечественной школы физико-химиков Н. Н. Бекетов, основатель и первый президент Русского ботанического общества И. П. Бородин (брат знаменитого композитора и химика), зоолог В. В. Заленский, историк А. С. Лаппо-Данилевский, математик А. А. Марков, основоположник нейрофизиологии в России Ф. В. Овсянников, основатель русской индологической школы С. Ф. Ольденбург, востоковед и этнограф В. В. Радлов, основатель Петербургской школы физиологии растений А. С. Фаминцын, геолог и палеонтолог Ф. Н. Чернышев, выдающийся исследователь русского языка, древнерусской литературы и летописания А. А. Шахматов. Под обращением стояли также подписи 125 профессоров, в том числе известного физика А. С. Попова, физиолога И. П. Павлова, зоолога М. Н. Римского-Корсакова (сына знаменитого композитора), и 201 доцента, преподавателя, ассистента и лаборанта.
Ляпунов сразу и без колебаний поставил свою подпись рядом с подписями коллег по академии. Всегда погруженный в одни лишь ученые проблемы и обращенный мыслью к одной лишь науке, последние годы он стал более внимательно оглядываться на происходящие кругом общественные движения. «…Ввиду крайней важности совершающихся теперь политических событий много времени уходит также и на чтение газет, которые раньше я лишь бегло просматривал», — признался Александр Михайлович в письме к младшему брату. Пробуждение его интереса к политической жизни не обошлось без неожиданных открытий. «Узнал я за эту неделю поистине изумительные вещи, — писал он — в 1904 году Стеклову. — Например, я узнал, что каждый русский гражданин, находящийся на государственной службе, находится под негласным надзором жандармского управления, где известны не только все его действия, но и образ мыслей. Вот это-то обстоятельство обыкновенно и служит источником различных неожиданных неприятностей».
Далеко не все, кому предлагали подписать обращение, решились на такой шаг.
— Фортунатов не стал подписывать на том основании, что он человек не политический, — рассказывал Александр Михайлович слушавшему с нескрываемым интересом Стеклову. — Шахматов тоже не тотчас согласился, но потом из солидарности с коллегами оставил свою подпись на обращении. Если бы Фортунатов заранее узнал о решении Шахматова, то наверняка не стал бы отказываться.
— А как же племянник ваш, Алексей Николаевич Крылов? Какова его позиция? — спросил Владимир Андреевич.
— Как человек военный он не мог присоединиться к нам без крайне неприятных для себя последствий. Да притом для него не было и смысла подписывать обращение, в котором отстаивается академическая свобода. Разве может идти речь об академической свободе в военных учреждениях?
К составившим «Записку» петербургским ученым присоединились их коллеги из других городов России. Вместе с профессорами Московского университета подписал ее виднейший историк В. О. Ключевский, ставший семнадцатым академиком. Из Одессы пришло к Александру Михайловичу письмо от Бориса, в которое была вложена вырезка из газеты «Наши дни». Развернув ее, Ляпунов прочел: «Мы, нижеподписавшиеся профессора Новороссийского университета, вполне присоединяем свой голос к правдивому слову наших петербургских товарищей, которые в числе 342 охарактеризовали столь свободно и ясно давно назревшие нужды нашего родного просвещения». Среди подписавшихся был и Борис Михайлович.
Не впервой уже академия навлекала на себя недовольство августейших персон. Великий князь Константин Константинович, как видно, опять получил выговор с высоты престола за предосудительное поведение подопечных ему академиков. Потому в подписанном им четвертого февраля и разосланном всем крамольным членам академии циркуляре поспешил он осудить предпринятое ими деяние. С риторским жаром президент вменял академикам в вину, что занялись они не своим делом и, рассуждая об «элементарной гарантии законности», сами ее нарушают.
«Далекие от мысли, что своим поступком мы нарушили какую-либо законность, мы, напротив, считали, что наша прямая обязанность была высказать, в чем мы видим исход из настоящего тяжелого состояния, — отвечал президенту академик Ляпунов. — На нас лежал этот нравственный долг перед отечеством, которому мы обязаны своим высоким положением, и перед народом, из средств которого составляется получаемое нами казенное содержание».
Неспроста упомянул Ляпунов о том, из чего происходит выплачиваемое ему академическое содержание. То был ответ на еще одно обвинение, высказанное великим князем. Бросил президент упрек своим академикам, что они в одно и то же время порицают правительство и принимают из его рук академическое жалованье. Во время разговора с великим князем Ольденбург пытался откровенно объясниться с ним насчет этого пункта.
— Как же следует понимать слова вашего высочества относительно освобождения от жалованья? Что, ваше высочество считает нужным для академиков, подписавших «Записку», уйти из академии? — спрашивал непременный секретарь.
— Да, я полагаю, что они не имели права, состоя на службе, подписывать такую «Записку».
Оскорбительное порицание от президента вызвало энергические протесты даже тех академиков, которые никогда не отличались резкостью суждений, как, например, Шахматов. Почти все они указывали в своих ответах, что жалованье им платят из средств, собираемых с народа, а не из каких-то особых сумм и не за какие-то особые услуги правительству. «Это жалованье дается не для того, чтобы мы не порицали правительство, а для того, чтобы мы работали на благо русского народа и русского государства», — заявил Алексей Александрович Шахматов в письме к великому князю.
Формы протеста академиков были весьма различны, порой прямо противоположны. Академик Бородин, получив президентский циркуляр, тотчас подал прошение об отставке. В противность ему академик Фаминцын вызывающе высказался в письме к президенту: «Не подавать в отставку, а твердо бороться за свои взгляды, хотя бы с риском потерять занимаемый на государственной службе пост, представляется мне прямою обязанностью гражданина…»
Именно запальчивое заявление Бородина привело к незамедлительной встрече Ольденбурга с великим князем 22 февраля 1905 года.
— Я выразил свое отношение к «Записке 342-х», — произнес великий князь после некоторого молчания и, словно бы оправдываясь, присовокупил — Не можете же вы запретить мне иметь свое мнение!
— Конечно, нет, ваше высочество, — со всей учтивостью отвечал Ольденбург. — Но и подписавшие записку имели тоже свое мнение. Ваше высочество говорите в своем циркуляре о том, что академики не исполняют своих прямых обязанностей. Позвольте спросить лично, в чем я не исполнил своих прямых обязанностей?
— В том, что вы подписали «Записку».
— Но это было мое убеждение, а какой закон запрещает мне высказывать свои взгляды по вопросу, близко мне известному?
Великий князь молчал, не находя ничего возразить против. Так и не дождавшись ответа, Ольденбург продолжил:
— При такой постановке дела многие академики, может быть, даже из не подписавших «Записку», сочтут нужным уйти или заявить об этом конференции.
Ляпунов тоже почел необходимым оспорить утверждение президента о том, что он и его коллеги не радеют ревностно исполнять свой ученый и учебный долг. «Что касается, наконец, упрека в недобросовестном исполнении нами наших прямых обязанностей, то на чем основано это тяжкое обвинение? Неужели же основанием ему послужило лишь подписание известной «Записки»? Бывают моменты, когда честные люди не должны и не могут молчать, и когда даже люди, исключительно посвятившие себя науке и никогда раньше не интересовавшиеся политикой, не могут оставаться безучастными к общественным вопросам, и если люди науки высказываются в такой момент, то это не значит, что они забыли свои прямые обязанности. Ведь между подписавшими «Записку» немало встречается всем известных имен — профессоров, которые своею деятельностью заслужили всеобщее уважение, и ученых, которые своими трудами приобрели всемирную известность».
Президент вынужден был признать, что циркулярное письмо его подействовало совершенно навыворот. Вместо того чтоб смирить академиков и преподать им урок поучительного свойства, оно возбудило среди них почти общее негодование и укрепило их солидарность. Получился спор, а не нравоученье. Никто из академиков свою подпись не снял и виновным себя не признал.
Надо было как-то покончить дело, но президент не мог придумать благополучный исход, не умаляющий его достоинства. В затруднительных случаях он прибегал обыкновенно к помощи В. Е. Кеппена, правителя дел академии. Так поступил и ныне. Кеппен, скрывая за учтивыми словами наставительный тон, заметил, что если президент не ответит академикам, то последнее слово останется за ними. Удобный момент, по мнению Кеппена, наступит пятого марта, когда состоится общее собрание академиков. Президент должен выступить с примирительной речью, в которой укажет, что хоть и остается при своем мнении относительно происшедшего, все же не перестает уважать академиков, подписавших «Записку», потому, де, что заблуждаются они искренне, движимые честностью стремлений и в сознании долга перед государством и народом. «Вы, не поступаясь своими взглядами, оставляете за ними нравственное право иметь другие взгляды, — внушал Кеппен великому князю, — не порицаете их начальническим выговором, а выражаете свое разномыслие с ними… Закончить же ваше столкновение как-нибудь надо».
Президент последовал совету преданного помощника. В начале заседания пятого марта он прочел текст речи, составленной для него Кеппеном, повторив даже подсказанную им формулу перехода к очередным делам: «А теперь, господа, откроем наше собрание и в исполнение устава и дорогих преданий академии не будем отвлекаться политическим разномыслием от ученых занятий».
Выступление российских ученых не прошло бесследно. Царское правительство отменило наконец университетский устав 1884 года и издало в августе «Временные правила», облегчавшие в некоторой степени положение профессоров и студентов. Последовал указ о предоставлении университетам частичной автономии. Советы университетов получили право выбирать ректора и проректора. Студентам было предоставлено право сходок.
«ГРУША РАЗДОРА»
«Воистину, сплошные неожиданности уготованы мне задачей Чебышева», — пришел к заключению Ляпунов, закрывая английский журнал, который только что просматривал на досуге. Почти двадцать лет назад, вот так же перелистывая очередной выпуск французского журнала, обнаружил он работу Пуанкаре, в одно время с ним достигшего тех же самых результатов. И совсем уже недавно, возвратись в Петербург и возобновив прежнее исследование, опять натолкнулся вдруг на новую публикацию французского математика по фигурам равновесия.
Но все же судьба благоволила к Ляпунову: никто еще не закрыл бесповоротно ему дорогу к избранной цели. И вот новая нечаянность: теперь уже английский ученый вознамерился окончательно разрешить задачу и даже добился кой-каких успехов. Не случайно статья его помещена в том самом журнале, в котором за год до того появилась последняя работа Пуанкаре по фигурам равновесия. Методы, употребленные английским ученым, со всей очевидностью показывают, что идет он прямо по стопам французского коллеги, если не целиком следует его рецепту.
Итак, теперь их трое в упряжке: Пуанкаре, Ляпунов и Дарвин. Кто такой Джордж Дарвин — не составляло для Ляпунова секрета. Второй сын великого естествоиспытателя Чарлза Дарвина, он отнюдь не светился лишь отраженной славой отца, но и сам получил известность как крупный астроном, математик и механик. Недаром доверили ему знаменитую «ньютоновскую кафедру» в Кембриджском университете. Будучи президентом Королевского астрономического общества, вручил он в 1900 году французскому академику Анри Пуанкаре золотую медаль, присужденную ему обществом. Знать, тогда уже обратилась мысль Дарвина к исследованию фигур равновесия вращающейся жидкости, тогда уже наметил он направление нынешних своих трудов.
Известность Дарвину принесли сочинения по теории приливов и приливного трения. Своими расчетами доказывал он, будто приливное трение в коре Земли постепенно замедляет ее вращение и через миллиарды лет земные сутки станут вдвое длиннее. И то, что Луна обращена к Земле всегда одной стороной, английский ученый тоже объяснял приливами в лунной коре. Притом Луна, по его утверждениям, весьма медленно удаляется от нашей планеты. А раз так, то было время — около двух-трех миллиардов лет назад, когда Земля и ее спутник располагались совсем близко, почти соприкасались. А еще раньше, продолжал рассуждать Дарвин, Земля и Луна составляли единое целое. Так пришел он к гипотезе о том, что в далеком прошлом Луна естественным путем отделилась от вращающейся жидкой земной массы. Точно так же истолковывал Дарвин происхождение двойных звезд.
Во второй половине XVIII века, когда начали делать сильные телескопы, обнаружили пары звезд, притягивающих друг друга и вращающихся одна вокруг другой. О двойных звездах вновь усиленно заговорили, когда в 1889 году был открыт особый их класс — спектрально-двойные звезды. Они настолько сближены, что ни в какой телескоп не различить их по отдельности. Только спектроскопические исследования подтверждали двойное их строение. Вот тогда-то Дарвин и решил, что двойные звезды тоже образовались в результате деления на две части жидкого тела, вращающегося вокруг оси.
До чего же цельная и убедительная картина рисовалась английскому астроному! По мере увеличения скорости вращения жидкой массы она закономерно меняет свой облик: из сферы превращается в сплюснутый эллипсоид Маклорена, затем — в вытянутый как дыня эллипсоид Якоби, который, все больше удлиняясь, должен в конце концов распасться на два отдельных тела. Быть может, в глубине души Дарвин надеялся повторить научный подвиг прославленного родителя и создать свою эволюционную теорию, только не для живых организмов, а для небесных тел? Недоставало ему лишь промежуточной фигуры, непосредственно предшествующей разрыву. Отсутствующее звено нарушало стройную теоретическую схему и делало ее менее убедительной.
И вот в руки Дарвина попали работы Пуанкаре, в которых описывалась неэллипсоидальная фигура равновесия, названная автором грушевидной, потому что она в самом деле напоминала грушу. Сомнений больше не было: досадный пробел наконец пополнен. Вся картина представлялась теперь Дарвину до конца завершенной. По мере ускорения вращения одна половина эллипсоида Якоби утолщается и набухает, вбирая в себя большую часть жидкой массы, другая же, наоборот, уменьшается в размерах. «Дыня» перестраивается в «грушу». Затем перемычка между двумя частями грушевидной фигуры становится все тоньше, «груша» делается похожей на песочные часы и разрывается под действием центробежных сил на две неравные доли. Именно так миллиарды лет назад Луна отделилась от матери-Земли.
Все складывалось для Дарвина как нельзя лучше, но праздновать успех было преждевременно. Он и сам это сознавал, потому предпринял такую основательную работу вослед изысканиям Пуанкаре. Требовалось обрести последний, решающий аргумент в пользу теории. Судьба ее зависела теперь от одного-единственного числа, к которому вели исключительно трудоемкие, кропотливые расчеты. Но их исход представлялся Дарвину столь многозначительным, что он не колеблясь решился обременить себя устрашающими вычислениями.
Такова уж особенность любого теоретического объекта в механике, что вопрос о его возможности должен решаться дважды. Сначала нужно доказать его физическую правдоподобность, осуществимость. Ведь силы, действующие на частицы вращающейся жидкости, могут не позволить им сложиться в грушевидную фигуру. Поэтому фигура должна быть прежде всего равновесной. В работах Ляпунова и Пуанкаре этот вопрос был разрешен. Теперь наступил черед другому вопросу: удержится ли жидкость в такой фигуре продолжительный срок? Не эфемерна ли, не мимолетна возникшая игрою механических сил «груша»? Ведь какие бы вещественные объекты ни измыслило человеческое сознание, в природе могут встретиться только те из них, которые устойчивы. Например, воображение с легкостью нарисует карандаш, стоящий на острие строго вертикально, и математик без труда отобразит в своих уравнениях это равновесное положение. Но в действительности никакой карандаш на острие не устоит. Неустойчивость переводит мысленно возможное явление в разряд нереальных, недействительных.
Реальная вращающаяся жидкость принимает только устойчивую форму равновесия в отличие от математического своего образа, который только теоретически мыслим и существует лишь в знаках и символах математики. Случайно или преднамеренно надавив резиновый мячик, можно его деформировать: сплющить или вмять с какого-то боку. Но стоит исчезнуть посторонней, внешней силе, и он снова сделается круглым. Потому что сфера — его устойчивая форма равновесия. Не бывает туго надутых резиновых шаров с вмятинами и уплощениями. Быть может, не бывает в природе и грушевидных фигур вращающейся жидкой массы? Чтобы ответить на такой вопрос, необходимо исследовать устойчивость «груши».
Пуанкаре рассмотрел вопрос об устойчивости грушевидной формы, но всего лишь в первом приближении. Известный в будущем немецкий ученый Карл Шварцшильд, защищавший в 1896 году докторскую диссертацию на тему «Теория равновесия однородной вращающейся жидкой массы Пуанкаре», показал, что нельзя судить об устойчивости «груши», не имея более точного решения. Справедливость его критики признал и сам Пуанкаре. Тогда-то и обратился Дарвин к французскому коллеге с просьбой помочь ему отыскать более точное, второе приближение. Пуанкаре был увлечен другими научными проблемами, потому ограничился тем, что опубликовал общие формулы для расчетов. Произведя с их помощью в высшей степени сложные и громоздкие вычисления, Дарвин пришел к выводу, что грушевидная фигура устойчива. Торжеству его не было границ: наконец-то математические расчеты подтвердили выдвинутую им космогоническую гипотезу! Свои результаты незамедлительно опубликовал он в статье «О грушевидных фигурах равновесия вращающейся жидкой массы», вышедшей в 1903 году. Она-то и попалась на глаза Ляпунову, известив его о том, что еще одно заинтересованное лицо активно занялось той же задачей, над которой ломал он голову.
Надо было поспешить с изданием своих результатов и Ляпунову. В статье «Об одной задаче Чебышева», помещенной в «Записках Академии наук» 1905 года, кратко изложил он достигнутое к той поре. Упомянув о предыдущей своей работе по фигурам равновесия неоднородной жидкости, Александр Михайлович подчеркнул преемственность между двумя большими и независимыми его исследованиями. Успешное решение задачи Клеро-Лапласа позволило использовать тот же метод для задачи Чебышева и доказать «с полной строгостью существование тех фигур равновесия, которые в течение столь долгого времени были известны лишь в первом приближении».
Так решена была наконец задача Чебышева: среди фигур равновесия вращающейся жидкости в самом деле отыскались неэллипсоидальные, в том числе грушевидные. Но, доказав математически осуществимость грушевидных форм, Ляпунов категорически отверг возможность встретить их в реальной действительности. Для этого им недоставало весьма важного, можно сказать, наипервейшего качества — устойчивости.
Вывод Ляпунова ошеломил зарубежных ученых. Только что Дарвин, опираясь на формулы Пуанкаре, доказал устойчивость грушевидной фигуры, а математик из далекого Петербурга настаивает на прямо противоположном. В самой точной из наук, где, казалось бы, гарантированы объективность и однозначность результатов, сложилась нетерпимая ситуация: расчеты двух видных исследователей совпали с точностью до «наоборот». Причем в буквальном смысле. Ведь в качестве критерия устойчивости выступала некая математическая величина, которую требовалось подсчитать. Покажут вычисления, что она положительна, значит, грушевидная фигура устойчива. Если же в итоге всех выкладок признают ее отрицательной, ни о какой устойчивости не может быть и речи. И вот Дарвин получает эту величину со знаком «плюс», а Ляпунов — со знаком «минус». Есть от чего прийти в недоумение ученому люду!