Когда мы вышли на берег, там негде уже было поставить ногу. На берегу, тесня друг друга, толпились люди и скот. Шардын, сын Алоу, предупредил нас заранее, что можно брать с собой и чего нельзя. Но многие другие напрасно надеялись, что им удастся взять с собой скот, и пригнали его на берег.
В море, подальше от прибрежных скал, стояли пароходы и парусные корабли, и лодки сновали взад и вперед, перевозя на них людей.
Наш молочный брат Шардын, сын Алоу, уже перевез свою семью и все, что он взял с собой, на один из парусных кораблей. Он обещал нам, что мы поплывем на большом пароходе, но это оказалось неправдой. Сам он вернулся с корабля на берег, чтобы не упустить кого-нибудь, чтоб у него не украли в последнюю минуту кого-нибудь из его подданных, и ждал нас на берегу, теребя четки. На голове у него была уже не папаха, а турецкая феска. И хотя я не мог этого сказать ему вслух, но про себя подумал о нем: «Если тебя не узнать уже здесь, то как мы узнаем тебя там?»
— Все ли пришли, Хамирза? — спросил он у моего отца.
Отец ответил, что все — здесь.
— Тогда не ждите, начинайте сажать людей в лодки. Только не берите с собой ничего живого. Ничего, кроме людей, — повторил он еще раз то, о чем уже предупреждал нас.
Ждать нам было уже нечего, и мы взялись за дело. Одна за другой отходили от берега лодки, полные людьми, возвращались пустыми — и снова уходили полными. Турки кричали и торопили нас. Но, дорогой Шарах, как говорят у вас, абхазцев, — на чьей лодке сидишь, тому и подпевай! И мы молча сносили не только брань, но даже пинки.
Когда солнце опустилось, на берегу не осталось ни одной души, кроме ревущей голодной скотины. Я и еще несколько молодых людей оставались самыми последними, пока не отправили всех наших соседей. Поцеловав камни берега, мы вскочили в лодку.
|
Почему я не умер? Почему у меня не разорвалось сердце, когда я одной ногой еще оставался на берегу, а другой ступил уже на корму лодки? Какое бы это было счастье для меня, скольких несчастий я бы избег в своей долгой жизни!
Наша последняя лодка, покачиваясь, все дальше отходила от берега, как вдруг, повернувшись, я, а вслед за мной и все остальные увидели подскакавшего к берегу на белоснежном коне всадника, в котором мы сразу узнали Ахмета, сына Баракая. Он соскочил с коня, набросил на него уздечку и отпустил его на волю, а сам стал над водой на краю скалы. Он махал руками и что-то громко кричал нам, но встречный ветер относил от нас его слова.
— Давайте вернемся и возьмем его с собой, — сказал я своим соседям по лодке. — Нельзя же оставлять человека совсем одного.
Мои соседи молчали, колеблясь, как поступить, но сам Ахмет, сын Баракая, решил это за нас. Мы услышали пистолетный выстрел, и мне даже показалось, что я увидел маленький сизый дымок. Выстрел уже раздался, а Ахмет, сын Баракая, еще стоял на краю скалы. Потом он качнулся и упал в море, а его конь, испугавшись выстрела, побежал по пустынному берегу.
Мы все были в смятении. Там на дороге, когда он задерживал нас, его не хотели слушать. Но теперь его смерть наполнила наши сердца тревогой.
«Кто так поступил с собой, наверное, знал какую-то правду, которой мы не знали!» — так подумали мы, сидя в лодке, когда уже поздно было об этом думать. Страна убыхов была пуста, а несчастное тело Ахмета, сына Баракая, волны бросали взад и вперед между прибрежными камнями, словно то море, то берег попеременно тянули его к себе.
|
Наш набитый до отказа людьми парусный корабль, накренясь, развернулся и взял курс в открытое море. Чем дальше мы удалялись от берега, тем резче выделялись очертания наших гор на горизонте. Я привык к ним. Я рос на их груди. Я до сих пор помню каждый их зубец таким, каким я видел его в те последние минуты.
Чем дальше уходил корабль, тем все больше и больше затягивало горы вечерней синевой. Еще немного — и они исчезли из глаз.
Слепой Сакут снова заиграл на своей апхиарце. Теперь он уже не пел, только играл. Звуки ее были слышны то лучше, то хуже — когда их заглушали то шум волн, то скрип мачт, но я сразу услышал, когда апхиарца совсем замолчала. Она замолчала, а у меня почему-то замерло сердце, и я подошел к старику. Он сидел на палубе в своей старой поношенной черкеске, подложив под себя бурку. Его внуки, шагавшие с ним целый день, спали по обе стороны от него, положив головы на колени деда. «Наверно, и сам он заснул», — подумал я, но, подойдя еще ближе, увидел, что он не спит. Слезы — капля за каплей — катились по его щекам, текли по седой бороде и падали на апхиарцу, которую он прижимал к груди так, словно это была последняя горсть родной земли.
«О аллах! — подумал я. — Неужели он своими слепыми глазами видит сейчас в морском тумане последние неясные очертания родной земли, на которую нам уже не вернуться?»
КНИГА ВТОРАЯ
Где эта райская земля?
Ночью мне не спалось, и рано утром, приготовив блокнот и карандаши, я уже сидел и ждал во дворе старика. О чем-то он расскажет мне сегодня?
|
С утра все небо в тучах, а вокруг голая равнина, такая тихая, словно и она вместе со мной хочет послушать голос последнего убыха, узнать, что будет с ним дальше на чужой земле, куда он еще не успел доплыть вчера в своем печальном рассказе.
Разве я мог представить себе, когда ехал сюда, что где-то на краю Турции встречу этого единственного, еще говорящего на своем родном языке человека?
Спасибо еще, что мать его была абхазкой и язык моей родины стал той тонкой ниточкой, которая смогла вчера и сможет сегодня соединить меня и его. Он ведь мог и не знать абхазского языка, а мог и забыть его… Что было бы тогда?
При моем слабом знании убыхского нам с ним осталось бы только перейти на турецкий. И в этом была бы еще одна горькая ирония судьбы.
О махаджирство, махаджирство, с которого началась трагедия убыхов! Это слово и мне знакомо с детства, хотя все значение его я тогда еще не понимал.
Три раза оно, это проклятое слово, опустошало Абхазию.
Когда наши старики, сидя вместе, толкуют о каком-нибудь случае из прошлого, один доказывает, что это случилось во время первого махаджирства, а другой — что во время второго. А если спросить моего отца Лумана, когда он родился, он непременно вспомнит, что это было на второй год после третьего махаджирства.
Да, крепко застряло в нашей памяти это слово! Когда говорили, что народ попал в махаджирство, моему детскому воображению представлялось, что какая-то большая мутная вода вдруг подхватила людей и унесла куда-то…
Но хотя эта большая мутная вода и правда поглотила десятки тысяч абхазцев, все-таки судьба нашего народа в конце концов сложилась по-другому, чем у убыхов. Не погас, а все разгорается очаг абхазцев, оставшихся на своей родине. А ведь могло бы случиться и иначе, мог бы и весь наш народ поголовно — кто добровольно, а кто насильственно — оказаться на гибельном пути убыхов!
Кто, спрашивается, тогда по кровавым следам народа приехал бы сюда изучать убыхский или абхазский языки? Кто бы был этот человек? Во всяком случае — не я. Не то что приехать сюда — я и на свет, наверно бы, не смог появиться!
Все, что у меня есть сегодня — мое образование, моя специальность, моя родина, мои учителя и мои ученики, — всего этого просто-напросто не было бы, да и быть не могло.
Все, что я услышал от этого одинокого старика, от этого последнего живого среди мертвых, как будто говорит мне, что гибельный путь убыхов был предопределен, что они не могли избрать себе другую судьбу. Но я ведь тоже сын многострадального народа, народа с похожей историей, но с другой судьбой. Я приехал сюда из страны, чье прошлое говорит: «Да! Вроде бы и с нами все должно было быть так, как с ними!» Должно было, но не случилось! И раз это так, то логика, которая доказывает, что убыхи должны были исчезнуть, содержит в себе какую-то нелепость, какое-то неприемлемое для меня противоречие!
Я перебираю в памяти все, что в нашей собственной истории похоже на историю убыхов, и — нет! — не могу согласиться, не хочу согласиться с тем, что и у них не могло быть другой судьбы! И то, что я, абхазец, сижу здесь сегодня, — тоже против этой безнадежной логики!
— О чем ты задумался?
Я повернулся и увидел Зауркана.
Вскочив, я поздоровался с ним и ответил на его добрые неторопливые вопросы: как мне спалось, удобна ли была моя постель, не успел ли я проголодаться?
Потом он медленно опустился на свою самодельную скамью и прислонился к стволу дерева. Взгляд его сразу ушел куда-то вдаль, и он, не потратив больше ни единого слова ни на меня, ни на все окружавшее нас, вернулся туда, в прошлое столетие, где продолжали жить его мысли. Волны усердствовали всю дорогу так, словно хотели подогнать турецкие корабли, на которых покинули мы отчие пределы. Не скрою от тебя, Шарах, что в наших душах свили по гнезду не только тревога, но и надежда. И вот позади осталось море, и все мы, избравшие судьбу переселенцев, стар и млад, женщины и мужчины, вступили на берег неведомой нам земли. Но, увы, никто не встречал нас, точно пожаловали мы нежданно и не было любезного приглашения султана. Там и сям по всему берегу расселись убыхи. Они походили на стаи птиц, что сбились с пути, застигнутые бурею, и теперь в изнеможении опустились в незнакомой местности. Среди челяди Шардына, сына Алоу, находилась и наша семья. Прибыли мы на пароходе «Нусред-Бахри». По тем временам он считался большим. Сойдя по трапу, расположились мы неподалеку от бухты, на окраине города Самсуна, стараясь держаться табуном, словно кони, почуявшие опасность. Скарб, захваченный нами в дорогу, был немудрен и состоял из вещей первой необходимости. Глядя на него, можно было принять нас за погорельцев, что выскочили из объятых пламенем домов, прихватив лишь то, что удалось взвалить на плечи.
О господи, до чего же несчастным и даже обреченным чувствует себя человек, когда судил ему рок жить и умереть на чужбине!
Первый весенний месяц только начинался. Земля, на которую я вступил и по которой должен был ходить, казалась мне нелюдимой и пустынной. Дышалось на ней тяжело, впрямь словно воздуха не хватало. А может, происходило это оттого, что тоска камнем свалилась на сердце и все время хотелось вздохнуть поглубже. Как только солнце пряталось за набежавшую тучу, становилось зябко, но стоило ему высунуться из-за нее, как холод мгновенно сменялся солнцепеком. И всякий раз, когда взгляд мой обращался к нему, мне виделось оно белесым, словно выцветшим.
О дорогой Шарах, начало гибели нашей произошло в одночасье с тем роковым шагом, который привел нас на корабли, венчанные зеленым полумесяцем. Будь они неладны, эти корабли!
Я уже тебе сказал, что плыл на пароходе «Нусред-Бахри».
Таких, трехтрубных, пришло несколько. Сколько лет минуло, а всю помню названия их: «Махмедиэ», «Ассари-Шефкет», «Османиэ». В подмогу им прибыли парусники. Капитанам судов за перевозку людей платили, как за перевоз скота, — с каждой головы. Не зря говорится, кто жаден, тот выжмет воду из камня. Пароходы набивались живым грузом до отказа. Наш капитан сожалел: «Еще бы взял, да боюсь — потонем». Плыли долго. Припасы воды и пищи вскоре кончились. Начался шторм. Люди страдали от морской болезни. Даже смельчаков охватил страх. Молитвы сменялись проклятиями, проклятия — молитвами, а помощи от команды — никакой. Если нет сил выдюжить муку — умирай. Похоронить не хлопотно, даже могилы рыть не надо. Ветры дуют не так, как хотят корабли. Во время бури один парусник был отнесен далеко на запад к Варне. На борту его от многодневной качки, отсутствия питьевой воды и скопления нечистот вспыхнула гнилая горячка, тиф брюшной. Смерть косила людей. Когда парусник подходил к самсунской пристани, в живых осталась только горстка. На берег им сойти не разрешили, опасаясь, что хворь проникнет в город. Парусник бросил якорь на рейде. Несчастные махаджиры, заметив на берегу людей в черкесках, звали на помощь. А что могли мы сделать? Только подплыть к паруснику и привязать кувшины с питьевой водой к спущенным с него веревкам. Береговая охрана, исторгая нещадную ругань, угрожала открыть стрельбу, если мы не прекратим своей помощи.
Люди везде остаются людьми, Шарах. Маленькое селение садзов двинулось в путь вслед за нами на белом паруснике. Разыгравшийся шторм стал швырять суденышко, как ореховую скорлупу. Бушевавшие волны не давали ему приблизиться к суше. Люди, обезумев от жажды, стали пить морскую воду. Первыми начали умирать дети. Они гибли, как мотыльки в ненастную ночь. Матросы выбрасывали трупы младенцев за борт. Среди женщин находилась одна вдова. Ни единой родственной души, кроме малютки сына, не было у нее на всем белом свете. Ребенок этой несчастной женщины заболел и вскоре умер, но мать продолжала баюкать его, прижимая к груди. Если приближались матросы, она запевала колыбельную песню: «Баюшки-баю, баюшки-баю, усни, мой сыночек». Когда матросы удалялись, песня переходила в причитание. Люди все знали, но молчали. На третий день, почуяв трупный запах, матросы вырвали из рук матери мертвого мальчика, швырнули его в море. Почти лишившаяся рассудка, женщина бросилась вслед за сыном. Никто не успел удержать ее.
Человек живой — не кукушка беспамятная. Все те, кого смерть пощадила в море, вступив на пустынный берег, решили, к печали своей, что земля эта богом забыта. Почти начисто лишенная растительности, морщинистая, напоминающая лицо евнуха, ни в какое сравнение не шла она с вечнозеленым побережьем, покинутым нами. Воистину, Шарах, цена достояния познается с потерей его. Как было не вспомнить нам девственные леса, заполонившие гулкие ущелья, где каждый чинаровый лист переливается, как шкурка кунья, а в подножии могучих стволов притягательно журчат студеные родники, и радостно склонить перед ними колени. Наша земля что скатерть-самобранка. Человек, оказавшийся под ее небом, если даже допустить, что его не приняли ни в одном доме, хотя такого быть вовеки не могло, в любую пору легко избежал бы голода и не страдал бы от холода. Сама природа позаботилась бы о нем. На лесных опушках и полянах — ешь, угощайся всласть — нашел бы он чермные россыпи душистой земляники в гуще разнотравья, а чуть позже, на колючих веточках, вдоволь спелой малины и агатовых ягод ежевики. А под осень, стоило бы ему немного углубиться в пиршественную чащобу, — каких только даров не поднесла бы ему она! Подернутые желтизной гроздья спелого винограда, и винные ягоды саморожденной смоковницы, и грецкий орех, и в полированной кожице каштаны, и карминовые ягоды кизила, а в дуплах дерев — белые соты, источающие дикий мед, дарующий силы, — все твое, бери, насладись, сделай милость! А если человек при оружии или умеет ладить капканы, лучшего места для охоты на всем свете не сыскать: горные козлы и косули, вепри и зубры — чем не царские трофеи? А красной дичи сколько? Да какой? Видимо-невидимо. А не хочешь мяса, воля твоя! Распали костер на берегу, и к усладе твоей — форель в золотую крапинку, лови хоть голыми руками. В мире подлунном такой второй райской земли нет, но если человек сам бежит из рая — все дороги ведут его только в ад. Это мы поняли, когда попали сюда, мой дорогой. Поняли, спохватились, да поздно было: двери ада накрепко закрываются за вошедшими в него.
Бог создал людей равными, только кошельки дал им разные. Наш властелин Шардын, сын Алоу, когда мы прибыли сюда, разыскал без особого труда знакомого малоазийского купца, нашел сытый и удобный приют в его доме под Самсуном. А нам, простым смертным, куда было деться? Где могли укрыться мы от непогоды? Пришла беда — полагайся на себя. Глядим: поодаль, сложенные из булыг, сараи стоят. Счетом около десятка. Оказалось, это хранилища, куда турецкие купцы ссыпали кукурузное зерно, привозимое с кавказского побережья. Все эти каменные постройки, за исключением одной, пустовали как раз. По углам их висела такая густая паутина, что, казалось, ляжет на нее человек — выдержит она его тяжесть. Какие-то бабочки, схожие с саранчой, ползали в темноте по стенам и кружились под потолком. Без всякого на то разрешения мы заняли эти мрачные, затхлые строения и еще считали, что нам повезло, ибо хоть где-то смогли укрыться от дождя и ветра. Господин и благодетель наш, Шардын, сын Алоу, был в сильном недоумении, видя, в какое бедственное положение мы попали.
— Очевидно, произошло какое-то недоразумение, — ободрял он нас. — Я все выясню и постараюсь уладить, а вы соберитесь с духом и на время моего отсутствия запаситесь терпением.
Подав нам стремя надежды, он стал собираться к отъезду в Стамбул. Известно, богатство без присмотра не оставляют. Перед дорогой, усадив жену напротив себя, он строго наказал ей:
— Приглядывай в оба за сестрой моей единственной. В этой стране аллаха женщина — красный товар. Кто сманит или украдет — неплохо заработает. Если что случится с Шандой — ты в ответе…
Можно было понять Шардына, сына Алоу: за такую красавицу, какой была его сестра, двадцатилетняя Шанда, тревога томила бы каждого брата. Еще в краю убыхов слава о ее несказанной прелести облетела горы. Многие достойные удальцы из Абхазии, Адыгеи, Кабарды, блиставшие кто доблестью, кто знатностью, кто богатством, а кто и тем, и другим, и третьим, засылали к ней сватов. И хоть нравились ей иные из удалых женихов, не смела она ослушаться брата своего, поэтому каждый раз увозили почтенные сваты вежливые слова отказа. Слишком горд и тщеславен был Шардын, сын Алоу. Решая судьбу сестры, не мог он поступиться своими интересами. Ему снился всемогущий зять, чтобы можно было отраженные лучи его величия носить, как золотую насечку на серебре собственного имени.
Справедливости ради следует сказать, что и восхитителвная Шанда знала себе цену. Балованная с детства, она любила красоваться в дворянском кругу убыхов; щеголиха, она обожала наряды, но, принимая поклонение мужчин, отличалась удивительным легковерием. Последнее обстоятельство особенно тревожило золовку, на которую муж возложил все заботы о родной своей сестре.
Имя Шанды хорошенько запомни, любезный Шарах. Вскорости я поведаю тебе о том, как лукавая судьба изменила ей. Счастье и несчастье одной тропой ходят. Шанда, пленительная Шанда! Кто бы мог подумать, что станет она причиной гибели единокровного брата и усугубит безвыходность нашу.
Где жизнь, там и вера в лучшее. Уехал в Стамбул Шардын, сын Алоу, а мы ждем, предаваясь чаяниям. Неделю ждем, другую, его все нет.
Голод и от камня откусит… Все, что мы захватили из дома, еще в первые дни как волной слизало. Покуда у нас были кое-какие деньги, мы покупали хлеб в ближайших пекарнях. А когда карманы словно ветром выветрило, начали продавать те немногие семейные ценности, которые имели. Продавали задешево, потому что голодные не торгуются. Лавочники и духанщики, увидев, сколь много людей голодают, в испуге закрыли свои заведения. Им ли было не знать, что голод и волка из лесу выгонит. Надевавшее дутые браслеты на запястья людской доверчивости, султанское правительство растерялось и почесывало затылки под фесками. Убедившись, что горцы-махаджиры вооружены, оно отреклось от своего обещания предоставить нам право добровольно избрать место, где жить. Чувствуя страх перед нами, власти решили разделить нас и расселить в разных частях страны. Легко догадаться, что места эти были отдаленными, малолюдными, с неплодородной, засушливой землей. Быстро завяли обещанные нам райские кущи, быстро испарились обещанные нам молочные реки. Посулы остались посулами. Ни скота, ни помощи, как было договорено, мы не получили.
Стали возмущаться, требовать:
— Выполняйте условия! Было согласие, что убыхи на пять лет со дня переселения освобождаются от земельного налога, а вы его требуете! Клялись на Коране, что наших сыновей в армию брать не будете, а вы их в аскеры! Как так?
Да с кого спросишь? Лукаво улыбаясь, нам в ответ проводят пальцем по ладони:
— Где бумага про это с подписью султана? Ах, слово давали! На слово пошлины не накладывают. Слово — не фирман!* [4].
Одно чувствовалось: страшатся они нас. Да еще бы не страшиться — с отчаяния люди на все способны.
Может, поэтому на первых порах они оставили нас словно без внимания: мол, перебесятся, перекипят, а там и приутихнут. Рассчитывали, что ослабнет дух наш и станет нрав покладистей. «Жернова зерно размелют», — думали они.
Один из каменных сараев, как ты помнишь, был заполнен кукурузным зерном. Голод подал команду. Я бы не позавидовал человеку, который бы осмелился встать на нашем пути. Сорвав запоры с дверей, мы опустошили хранилище. Каждый уволок сколько мог. Мельницы поблизости не было. Одни дробили зерно при помощи камней, другие поступали еще проще: варили его. Голод — лучший повар. Добычи хватило ненадолго, и тогда пошли мы рыскать по окрестным селениям. Скажу по совести: турецкие крестьяне чем могли делились с нами. Человеку в рубище, дрожащему от холода, они выносили кое-какую поношенную одежонку. Хлеб подавали, но не как милостыню, а словно делились хлебом с нами. Но разве столько ртов насытишь? Голодное скопище людское как разлившаяся вода, что ищет выхода: удержу не знает. Вопреки воле своей сделались мы грабителями. Сами в лохмотьях, но оружие хранили в серебре. Молодые сходились в шайки абреков, и предводительствовал ими голод. Они угоняли скот и делили свежину между соплеменниками. Совершали набеги на города, грабя мануфактурные и обувные лавки. Правды не утаишь, Шарах: с обеих сторон лилась кровь. Худая молва пошла о нас, как о разбойниках. Нами пугали детей. По улицам Самсуна бродили горцы, как оборванцы. Их глаза сверкали от голода безумным пламенем. Из дырявых черкесок выглядывали костлявые лопатки и ключицы, а из разбитых чувяков — грязные пальцы. Как одержимые, с блуждающим взглядом входили они в закусочные и кофейни, приводя в ужас хозяев и посетителей. Больные и старики, немощные, обессиленные, обреченные, лежали в тени дерев на пропыленных, рваных бурках, с ввалившимися щеками и заострившимися лицами, отгоняя роившихся над ними назойливых мух.
Как одна перелетная птица другую, потерял я Фелдыш. Может быть, она умерла в море, на корабле, когда плыли на чужбину? Или… Мрачные картины возникали в моей воспаленной голове. Я знал, что ее родители — люди пожилые и в случае необходимости они не смогли бы оказать ей решительную помощь. Каштановолосая, стройная, с косою до самых пят, с очами как миндалины, она была слишком обольстительна, чтобы остаться незамеченной на анатолийском берегу.
Гаремы турецких пашей и богатых купцов больше всего пополнялись за счет чужеземок. А Фелдыш была убыхской девушкой. Это много значило: молва о привлекательности и достоинствах убыхских девушек и женщин достигла турецкого берега задолго до нашего появления на нем. А может, Фелдыш в отрепьях, умирая от голода, скитается где-то рядом, и сатана себе на потеху лишает меня возможности встретить ее.
«Фелдыш, любовь моя, откликнись, отзовись!» — мысленно кричал я.
«У кого спросить, от кого узнать, кто поведает о ее судьбе?» — думал я как неприкаянный. С того дня — о нет, не дня, а часа, когда мы оказались здесь, — об одном лишь мне хотелось проведать: куда направился предводитель убыхов — Хаджи Берзек Керантух? Что касается его самого, то пропади он пропадом, этот Керантух, интересоваться его нынешним положением я не имел ни малейшей охоты, но меня заботила участь Фелдыш. Она с отцом и матерью должна была находиться среди его людей. По слухам, корабль, на котором прибыл сюда Керантух со всеми подвластными ему крестьянами, некоторое время находился в бухте Самсуна, но потом, снявшись с якоря, взял направление на Стамбул.
Часто я приходил на берег моря, словно надеясь, что набегавшие волны или крикливые чайки помогут мне разыскать Фелдыш, подав ненароком какую-нибудь весть о ней. Однажды к берегу подошла фелюга, с ее борта донесся крик, и я увидел, как четверо турецких матросов выбросили на пристань связанного человека в черкеске.
— Адлиа!* [5]— негодовал он, присовокупляя к этому слову крепкое ругательство.
Фелюга отчалила. Я подошел к этому человеку и помог ему подняться. Каково же было мое удивление, когда я узнал в нем одного из молочных братьев Хаджи Керантуха — Саида Дашана.
— Что стряслось? Почему тебя, связанного, выбросили на берег? — спросил я.
— Что стряслось? — как эхо отозвался он и, еще не остыв от ярости, добавил: — Стряслось то же, что и со всеми, самое худшее, Зауркан.
Когда-то он был богатырем, который мог, точно нарт, одним движением разорвать канат или повалить на землю быка, ухватив его за рога. Теперь он походил на тень прежнего Саида Дашана и еле держался на ногах.
— Все во рту пересохло, — провел он языком по запекшимся губам. — Если ты мужчина, достань мне хоть глоток воды.
— Сейчас, Саид, сейчас, — подбадривал я его, перерезая кинжалом веревку, которой были связаны его руки.
Мы двинулись вдоль берега, он шел, опираясь на меня. Солнце закатывалось. В море таяли его последние лучи. Смеркалось. Город остался в стороне. Саид все тяжелее опирался на мое плечо. Я понял, что он совсем изнемог и еле волочит ноги. Я уложил его возле тощего кустарника и, пообещав скоро вернуться, отправился искать воду.
С трудом раздобыл я кусок хлеба и бутылку с водой. Саид жадно пил. Его кадык двигался в лад глоткам, и было слышно бульканье в пересохшей глотке. Слегка утолив жажду и переведя дыхание, молочный брат Хаджи Берзека поднял на меня глаза, полные скорби. На дне их мерцали слезы.
— Конец нам, Зауркан!.. Всем убыхам… Самоубийцы мы!.. — прошептал он, словно осуждая себя и других за роковую ошибку.
От его слов аркан безысходности стянул мне сердце, и не потому, что пророчество Саида подтверждала зловещая действительность, а потому, что говорил это он — человек, некогда сильный духом, не терявший надежды ни при каких обстоятельствах.
Вдали, где море сливалось с небом, багрился прощальный луч. И словно видение на миг предстала мне Фелдыш. И вот уже образ ее растаял, слившись с пространством. Я очнулся. Тонюсенькая ниточка упования была в моей руке, и я потянул за эту ниточку:
— Саид, не скажешь ли ты, где ныне названый твой брат Хаджи Берзек Керантух?
— Гостеприимные правители этой дружелюбной страны отвели ему землю на острове Родос. Кроме нашей семьи, вся челядь его — с ним, — ответил он с горькой насмешкой.
Ток крови ударил мне в виски, душа встрепенулась, и осторожно, словно боясь спугнуть удачу, я опять потянул за ниточку надежды:
— Скажи, любезный Саид, среди людей Керантуха был крестьянин Абидж Вардан…
— Он твой кунак?
— Да, — обрадовался я.
Саид, посмотрев на меня внимательно, не торопясь, точно бинтуя рану, молвил:
— Когда я уходил, Абидж с домочадцами был жив и здоров. У него красивая дочь, очень красивая… Они со всеми отправились на остров… — И, опустив голову, добавил: — Гибели красивых женщин будет предшествовать позор.
Но я, казалось, не расслышал его последних слов. Словно гора свалилась с моих плеч. Человек в беде живет сегодняшним днем. Благая искорка способна озарить его радостью. А всего того злого и ужасного, что будет завтра, он как будто еще не осознает или не хочет осознавать, потому что получил передышку между пережитым вчера и тем, что предстоит ему пережить завтра.
«Сегодня счастливая нога вывела меня из мрачного каменного амбара, — подумал я. — Фелдыш, моя ненаглядная Фелдыш жива! Теперь я разыщу ее! Непременно разыщу, если даже для этого мне вплавь придется добираться до острова, на котором она сейчас находится», — торжествовал я, чувствуя решимость.
Опустив голову на грудь, Саид сидел передо мной в той же позе, и моя внезапная, бедная радость, похоже, не была замечена им. Отщипывая крошки от куска зачерствевшего хлеба, он отправлял их в рот с каким-то безразличием. Посмотрев на него, я вдруг устыдился собственной невежливости, ибо не удосужился спросить его до сих пор, почему он оказался здесь, выброшенным турецкими матросами на берег, когда все люди Хаджи Берзека Керантуха находятся в другом месте.
Когда я поинтересовался этим, Саид, перестав отправлять крошки хлеба в рот, нахохлившись, как сокол-подранок, начал издалека:
— Не запамятовал ли ты, Зауркан, как однажды мы, обнажив клинки, готовы были убить друг друга, словно кровники? А поводом для ссоры была моя обида…
Саид, сев поудобней, так, что спина его упиралась в земляной выступ, и глядя в море, где закатный луч сиреневел, угасая, продолжал:
— Тебе оказали честь, предложили быть одним из телохранителей предводителя убыхов, моего молочного брата Хаджи Керантуха, а ты отказался. Твой отказ был равносилен оскорблению. Кровь ударила мне в голову. И если бы нас тогда не развели силой, неизвестно, чем бы все кончилось.
Он перевел дыхание, не переставая вглядываться в даль. Взгляд его был сосредоточен и неподвижен, казалось, он к чему-то прикован, хотя на чешуйчатой поверхности моря не было видно даже одинокого паруса.
На всякий случай, выждав минуту-другую, чтобы не оказаться человеком, перебившим речь собеседника, я напомнил:
— Ты знаешь, Саид, что с отрочества я почитал Хаджи Керантуха. Он был для меня богом. Не раздумывая, я бы отдал за него жизнь. Но нельзя, Саид, одновременно обращаться с молитвой к небу и топтать все святое на земле. Когда, сложив оружие, Керантух согласился на переселение в Турцию, жизнь предводителя нашего лишилась для меня цены. Поэтому я и отказался охранять его. Коронуют голову, а не ноги. Прости меня, но он предводитель бегства — твой молочный брат.
Тут я спохватился: Саид не может нести ответственности за того дворянина, который воспитывался в их семье и которого он боготворит. Такими словами можно поранить, а то и убить невиновного. Но Саид с каменным хладнокровием выслушал мои неуважительные слова о Хаджи Керантухе, лишь на мгновение страдальчески исказилось его лицо.