В полдень следующего дня, когда мать накрывала к обеду стол, во двор на арабском скакуне влетел как бешеный Шардын, сын Алоу. Конь под ним был в мыле: видно, что хозяин гнал его во весь опор. Он грыз удила, косил лиловыми глазами, гарцевал на тонких, увлажненных пеной ногах.
Всадник, не спешившись, не поздоровавшись с нами, гневно заорал:
— Хай, Хамирза, за что возненавидел ты меня?
— Что случилось, дорогой мой брат, что случилось? — перепугался отец.
— Иль ты не знаешь, что твой спесивый юнец, — Шардын, сын Алоу, ткнул рукой, сжимающей плеть, в сторону Маты, — вздумал бунтовать? По его примеру сегодня никто не явился в мое имение. Твое воспитание, Хамирза! — И, вскинув плеть, он двинул коня на побледневшего Мату.
— Не смей! — кинулся я наперерез его лошади и схватил ее за повод.
В ярости Шардын, сын Алоу, хотел было опустить плеть на мою голову, но, очевидно, выражение моего лица остановило его: плеть повисла в его руке. Я и он — мы оба прерывисто дышали.
— Слушай, Шардын, сын Алоу, — отдышавшись первым, заговорил я, — будь ты хоть трижды нашим родственником, нет у тебя права вздымать над нами плеть! Поостерегись! — И, взяв под уздцы его коня, повел к воротам: — Прощай, Шардын, сын Алоу.
— Век не забуду этого! — прохрипел он и, пришпорив коня, бросил его в намет.
— Что ты наделал? — дрожащими губами бормотал мой отец. — Как ты смел прогнать со двора человека, которого вскормила твоя бабушка? Однажды вечером я направился в кузницу, чтобы забрать мотыги, отданные точить, и заодно потолковать с Дурсуном, сыном кузнеца, что был моим другом. Кузница находилась от нас неподалеку, в какой-нибудь версте, не далее. Шел дождь, который заставил многих кончить работу до времени. Перед кузницей сидело несколько крестьян, спрятавшись под навесом. Они судачили, обменивались новостями, высказывали предположения и перемывали чьи-то косточки. Неисповедимы пути, по которым приходят к людям новости. Не знаю как, но все село узнало о нашей ссоре с Шардыном, сыном Алоу. Многим она пришлась по душе.
|
— Привет, Зауркан! — встал мне навстречу добряк Омар. — Лихо осадил ты родственника вашего!
— И поделом ему! — проворчал старик Рашид, вдевая ручку в ушко мотыги.
Мне не хотелось подбрасывать хвороста в костер их разговора о нашем раздоре с Шардыном, и я спросил:
— Дурсун не появлялся?
Кузнец Давид по крови был грузином. Когда-то его предков вынудили принять мусульманство и с захватом турками южных областей Грузии переселиться сюда. Давид родился в Турции. Жена его рано умерла, оставив ему сына по имени Дурсун. Мальчик вырос и, приобщенный с детства к кузнечному мастерству, стал помощником отцу. Это были работящие, отзывчивые люди. Когда махаджиры прибыли в Осман-Кой, скольким они помогли! Бесплатно выковывали мотыги, топоры, делились хлебом, а больным детям приносили молоко. Уж не знаю, как получилось, но между кузнецами и нашей семьей возникла особая дружба. Они всячески помогали нам, и когда у нас не было денег, чтобы уплатить налоги, Давид одалживал их нам с легкой душой. А с его сыном Дурсуном мы сделались закадычными кунаками. И дня не проходило, чтобы мы не встречались. Отцу Дурсуна была по сердцу наша привязанность.
— Вы оба, — сказал он как-то, — отпрыски народов, носящих черкески, и потому должны быть едины, как лезвия одного кинжала.
|
Дурсун был лихой малый. Такие в огне не горят. Несмотря на молодость, сын Давида объехал почти всю Турцию. Как сам он говорил: «Не был только у черта на рогах». Однажды я в минуту душевной откровенности поведал ему о Фелдыш. Он сочувственно отнесся к моей тревоге и не замедлил поднять парус над суденышком моей надежды.
— Говоришь, увезли ее на остров Родос? Это, — протянул он руку в сторону моря, — не так далеко отсюда. Не отчаивайся, что-нибудь придумаем… — В переводе на язык товарищества его слова означали: «Знай, с этого дня я твой верный сообщник».
Смеркалось. Дождь утих. Досыта наговорившись, сидевшие перед кузней крестьяне собрались уже было расходиться по домам, когда, измокший до нитки, появился Жантемир. Он возвращался из города.
— Какие новости? — спросил Омар.
— Худые! Султан завяз в войне на Балканах. Не сегодня — завтра сельские старшины начнут шнырять по домам, чтобы всех способных носить оружие взять в солдаты.
Эти слова погрузили собравшихся в тревожное молчание. Стало слышно, как падают капли с крыши навеса.
— Если заберут наших сыновей, все пойдет прахом! — в печальной задумчивости произнес Саат.
— Мало напастей на нашу голову!
— Государи землю делят, а жизнью расплачиваться за это должны сыновья других.
Смятение звучало в словах соседей.
От этой вести я не мог двинуться с места, словно обухом меня ударило по спине. И первая моя мысль была о Фелдыш. «Если заберут в армию, тогда конец всему, Фелдыш мне не видать». Верный друг в час напасти необходимей, чем на пиру. Обсудить бы с ним возникшее положение, глядишь — и выход нашелся бы, но Дурсун в эту ночь не вернулся домой.
|
Было полнолуние. В бездне неба мерцали зеленоватые звезды. Дуновение ветра рождало шелест листвы. Душевное смятение и неутихшая любовь довели меня до такого состояния, что я, стыдно признаться, стал разговаривать с ветром. «Сделай милость, ветер, лети в сторону моря, туда, где находится остров Родос. Разыщи на этом острове мою любимую, но не хлопай створками окна, чтобы не разбудить ее. Овей ее прохладой, если ей жарко, а если по щеке Фелдыш катится слезинка, осуши соленую капельку. Окажи милость, ветер, лети на остров Родос! И когда на заре проснется моя ненаглядная и начнет заплетать в косу свои шелковые каштановые волосы, шепни ей: «Не теряй надежды. Зауркан в пути. Пред ним расступятся горы, пред ним расступится море. Жди его…»
Как неприкаянный бродил я под ущербной луной. Несколько раз приближался к воротам нашего дома, но порога не переступил. Может, и лег бы я в постель, когда бы почувствовал дрему, но в эту ночь она бежала от меня. Вскоре, втайне от нас, отец мой отправился во двор Шардына, сына Алоу. С повинной головой бросился он в ноги молочного брата:
— Молю тебя, дад, прости великодушно моих безмозглых сыновей. Они обидели тебя, но я проучил их за это. Сделай милость, не гневайся, ветер у них в головах.
— Не заслуживают они, Хамирза, того, чтобы их прощать, но из уважения к тебе я постараюсь забыть их вину, — снисходительно отвечал Шардын, сын Алоу.
— Мои сыновья — истинные убыхи. Поле боя им что пахарю пашня. Зауркан уже доказал это на деле, да и Мата, как знаешь, не робкого десятка парень. Слух идет, что скоро молодых убыхов начнут забирать в армию…
— Таким удальцам только там и место…
— Так-то оно так, да я немощным стал, и жена моя болеет часто. В этой чужой стране, когда останемся мы без сыновей, то пропадем, как старые кони без корма. Заклинаю тебя памятью моей матери, вскормившей нас обоих, сделай так, чтобы хоть одного сына оставили мне…
— Нашел фокусника… Ты думаешь, Хамирза, легко избавить рекрута от призыва?
— Да разве я не понимаю, что трудно? Но ты…
— К тому же мои молочные племянники не заслуживают такого потворства.
— Огонь нельзя гасить маслом, обиду нельзя успокаивать гневом, дад.
— Ладно, не поучай! Родство есть родство, постараюсь помочь, если головорезов твоих на войну погонят.
Вопреки худшим ожиданиям моего отца, Шардын, сын Алоу, был обходителен и гостеприимен. Он угостил его, сыграл с ним в нарды и даже подарил ему папаху. Когда они расставались, хозяин сказал как бы невзначай:
— Я освободил твоих сыновей от работы на моем дворе и в поле, пусть они занимаются своим хозяйством. А ты, брат мой, почаще наведывайся в мой дом, чтобы приглядывать за прислугой. Родной глаз — верный глаз. Да, чуть было не забыл, княгиня просила, чтобы два раза в неделю по очереди приходили к ней твои дочери. Она желает, чтобы уборкой ее комнат и стиркой белья занимались близкие люди.
Как мог отказаться отец от такой чести! Вернулся он домой словно помолодевший, считая, что осчастливил всю семью. Откуда было ему, доброму бедняку, знать, что показное доброжелательство Шардына, сына Алоу, таит в себе черное коварство.
С этого дня мои сестры Куна и Джуна поочередно два раза в неделю ходили в княжеский дом, где от светла до темна прислуживали его хозяйке. И отец большую часть времени проводил в господском дворе, повинуясь каждому слову дворянина.
Куна и Джуна были славными девушками, отзывчивыми и простодушными. Куна была светлолика, с длинными волосами цвета золотого вина. Ее серые большие глаза выражали задумчивость, и печаль, и степенность. Она редко смеялась, была тиха и жалостлива, все принимала близко к сердцу и от малейшей обиды могла расплакаться. Ходила она мелкими шажками, как голубица. А Джуна, напротив, была смугла, с вьющимися, цвета вороного крыла волосами, такими густыми, что и дождь не промочил бы их насквозь. Глаза напоминали ежевику с дымчатой лиловатой поволокой. Веселого нрава, неугомонная, хохотушка, плясунья, она не умела хранить тайны, и если ее что-то обижало, она говорила об этом открыто. Обе сестры отличались статностью и высоким ростом. Тот, кто не знал их, вряд ли мог бы сказать, что они родные сестры. Немудрено, что вся радость семьи заключалась в них.
Однажды Джуна в урочное время не вернулась из дворянской усадьбы. Раньше случалось, что она задерживалась там допоздна, но ночевать приходила домой. Мы глаз не сомкнули всю ночь. Дом, где богато живут, как тебе известно, не отличается строгими нравами. А девушка, как вы, абхазцы, говорите, подобно стакану, выскользнет из рук — пропадет. Я уже решил было отправиться за сестрой, когда к нашим воротам подкатил, звеня бубенцами, красный фаэтон, запряженный тройкой соловых коней.
— Что за люди подъехали к нашим воротам, может, хотят спросить дорогу? — удивилась мать.
И — о ужас! — из фаэтона вышла Джуна…
— Дочь моя, что произошло? — крикнула мать, кидаясь ей навстречу.
— Ничего особенного. Дом Шардына, сына Алоу, посетили высокие гости, и всю ночь шел пир… Надо было прислуживать гостям, и княгиня задержала меня. Я очень устала, и княгиня отправила меня на фаэтоне гостей.
Вечером, когда наша семья собралась к ужину, мы заметили, что Джуна грустна и неразговорчива. «А может быть, она вправду с ног валится от усталости», — подумал каждый из нас.
На следующий день, когда солнце стояло в зените и мы собрались к обеду, в наш двор въехал на гарцующем арабском коне Шардын, сын Алоу, и не торопясь спешился. С того дня, когда этот знатный всадник был выдворен мною, он впервые появился перед нашим порогом. Всем своим видом он старался показать, что не помнит нанесенной ему обиды, словно и не было того случая. Шардын, сын Алоу, радушно улыбался, расцеловал всех нас и, дружески хлопнув меня по плечу, одобрительно приговаривал:
— Аферим! Аферим!*[9]
«Странно, — подумал я, — чем мы обязаны такому вниманию?» От моего взгляда к тому же не ускользнуло, что Джуна, как только именитый гость появился во дворе, скрылась в доме. «Нет, здесь что-то неладно», — насторожился я.
— Благодари аллаха, Хамирза, благодари аллаха! — с напускной радостью проговорил Шардын, сын Алоу, усаживаясь на кожаную подушку, поданную моей матерью.
— Поблагодарить не трудно, да узнать бы за что.
— Твоей дочери Джуне выпало такое счастье, что не только она сама пожизненно обласкана будет его золотыми лучами, но и вы, ее родители, и мы, ваши родственники, да и, может быть, все убыхи осенены будут ими.
— От добрых гостей ждут добрых вестей…
— Так вот, слушайте. Три дня гостил у меня почтенный Вали Селим-паша, предоставивший нам эту землю. Когда бы не он, страшно подумать, что было бы с нами. Я принял его, как султана. Увидел Вали Селим-паша Джуну, и голова его пошла кругом. Он полюбил и пожелал ее…
Я заметил, что лик моей матери побелел, а Шардын, сын Алоу, продолжал, как сотворивший великую благодать:
— Подумать только, кунак самого султана, обладатель несметных богатств, потерял разум от любви к вашей Джуне. Он чуть ли не на коленях просил меня передать тебе, Хамирза, что желает взять в жены красавицу Джуну. Пусть, говорит, все женщины во дворце превратятся в ее покорных служанок. Пусть, говорит, ключи от ларцев с моими сокровищами перейдут в ее руки, лишь бы скрасила она закат моей жизни. И вас не забыл! Экие счастливчики! Пусть, говорит, переезжают в Измид, милости просим, а не хотят — остаются здесь. При всех случаях позаботиться о них — мой долг отныне!
Кроме Шардына, сына Алоу, никто не выражал радости.
— Что молчишь, Хамирза, или удача оказалась такой неожиданной, что отнялся твой язык?
Я взглянул на отца. Лик его был мрачен, губы побелели. Он, не повышая голоса, печально, но твердо произнес:
— Нет, мой единственный, я не могу последовать твоему совету! Право, в голове моей не укладывается, как мог ты собственную племянницу продать в гарем старого турка? Не для гарема растили мы дочь свою. А твой Селим-паша воистину благородный человек. Еще церемонится. Другой на его месте, имея такого посредника, как ты, предложил бы мне за дочь деньги — и весь разговор!
— Деньги карман не обременяют. Без денег, будь ты хоть женихом на свадьбе, никто на тебя не посмотрит.
— Свадьба свадьбе рознь. Поблагодари достопочтимого Селим-пашу. Пусть и дворец, и сокровища его пребывают при нем, пусть не разлучается он со своими женами, а моя дочь останется в этом бедном доме.
Шардын, сын Алоу, нервно пощипывал ус. При иных обстоятельствах он бы вспылил, но сейчас сдерживал норов свой:
— Воля твоя, Хамирза! Я думал тебя обрадовать, а когда огорчил, не обессудь: гонец за весть не в ответе. Однако не забывай: если девушка сама полюбовно изберет себе жениха и пожелает выскочить за него замуж, то хоть в темницу сажай ее — не удержишь. Коли случится так — мое дело сторона.
С этими словами Шардын, сын Алоу, сел на коня и уехал.
На следующий день, когда дома находилась только мать, к воротам вновь подкатил — чтобы он сгорел! — этот красный фаэтон. Двое мужчин вынесли из фаэтона увесистый сундук и богатую шкатулку. Поставив вещи перед матерью, приехавшие поклонились и сказали:
— Это вам! Селим-паша прислал!
Мать отказалась принять дары, потребовала, чтобы приехавшие забрали их, но они, снова отвесив поклон, сели в красный — будь он трижды проклят! — фаэтон и скрылись из глаз. Маленький Тагир галопом примчался в поле.
— Бабушка наказала, чтоб вы скорей шли домой, — выпалил он, запыхавшись.
Мы почуяли неладное. Прибежали; мать стоит над сундуком и шкатулкой, утирая слезы. Открыли сундук, а в нем, как в дорогой лавке, чего только нет: и сукно, и бархат, и шелка, расписанные павлинами да розами. А на самом дне — шуба для Джуны из белого руна. Заглянули в шкатулку, спаси аллах: полна драгоценностей. Кольца и браслеты из чистого золота, серьги жемчужные, бусы мешхетской бирюзы. Джуна, как увидела, обмерла, а потом с криком: «Отдайте! Это мое!» — схватила шкатулку и скрылась в своей комнатке. Такой поступок немало удивил нас. А вскоре зашел к нам наш сосед Уазамат. Мы ушам своим не поверили, когда объяснил он нам цель своего прихода:
— Джуна застенчива, как всякая убышка. Духу у нее не хватает признаться отцу с матерью о своем решении выйти замуж за Селим-пашу. Вот и выбрала она меня в посредники, чтобы моими устами сообщить вам, что никто ее не принуждает за него идти. Сама так хочет. Завтра — помолвка.
У меня ноги сделались войлочными.
— Что нашла она в этом похотливом старике, у которого жен больше, чем пальцев на руках? — спросил я горестно.
— Пути любви неисповедимы, — словно утешая меня, заметил Уазамат. — Я когда влюбился в нынешнюю старуху свою, дружки надо мной посмеивались: мол, где глаза твои, дуралей? Смотреть не на что! А если бы я одолжил им тогда хоть на миг глаза свои — о, клянусь, насмешники эти превратились бы в моих соперников. Ты со своего минарета не гляди. Селим-паша, правда, в годах, но мужчина он еще крепкий, да и деньги в жизни не помеха. Покуда богатый похудеет, бедный — помрет. Вы Джуну не корите, может, она не только о себе думала, когда на свадьбу с ним решилась…
Сосед свой час знал. Пожелав нам благополучия, он ушел.
Молча, как пришибленные, сидели мы, стараясь не смотреть друг на друга. Мать, покачивая головой, всхлипывала, утирая слезы уголком черного платка.
— Обух плетью не перешибешь. Сама захотела, отговаривать поздно, — поднялся отец. И, взяв косу, поплелся в поле.
«А может, обольстили ее в господском доме блеском богатства, доступностью услад и красными словами, — подумал я. — Надо бы ее вызвать на откровение, с глазу на глаз, по душам поговорить», — подумал я и направился к сестре. Открыл дверь и вижу: Джуна в дареном платье сидит перед зеркалом и примеряет сверкающие сережки. На пальцах ее играют золотые кольца. И так она была упоена занятием своим, что даже не обернулась на скрип дверей. Пораженный, не сказав сестре ни слова, тихо ушел я прочь.
Шардын, сын Алоу, оказался прав.
На закате следующего дня подкатили к нашему двору фаэтоны, коляски, пролетки, сопровождаемые верховыми. Сосед Уазамат вошел в дом. Джуна уже ждала его. Вместе с ним она, разодетая, улыбаясь, вышла на улицу, села в красный фаэтон и через миг исчезла в клубящейся пыли.
В глубокой печали мы склонили головы. Казалось, что тень покойной Айши вступила на порог дома. И неотвратимым горем повеяло на каждого из нас.
Вскоре родственники, кунаки, соседи стали заходить к нам с поздравлениями. Их радостные возгласы казались мне нелепыми, как смех на кладбище:
— Рады за вас! Очень рады!
— Молодец Джуна! Славно вышла замуж! Славно!
— Будет жить как в раю: богат и знатен Селим-паша!
— Счастливая!
«Боже, — удивился я, — как могут они говорить такое? Сестра моя стала одной из наложниц старого сладострастника, а они поздравляют! И многие даже завидуют нам». Почему-то лезли в голову строки из старой абхазской песни:
У старого коршуна в клюве цветок
Может лишь гибель найти.
В это самое время негаданно-нежданно появился в Осман-Кое Сахаткери. Его давно уже считали пропавшим без вести, сгинувшим на чужбине, отдавшим богу душу. А он возьми да и воскресни со всеми домочадцами своими. И не в рубище скитальца предстал перед земляками, не бродячим дервишем, а в одеянии богатого хаджи, увенчанного белоснежной чалмой.
— Совершил я паломничество в Мекку, уважаемые, и, стоя на коленях перед черным камнем Каабы, вознес молитвы за ваше спасение. Как видно, услышал аллах меня и ниспослал вам спокойную жизнь в этом райском уголке, да славится имя его! Нет бога, кроме аллаха, и Магомет — пророк его!
Вскоре в Осман-Кое была открыта новая мечеть, и Сахаткери стал в ней главным муллой. Несмотря на то что жалованье ему платила казна, он самовольно обложил налогом «на мечеть» каждую семью. Трудно было узнать в главном мулле прежнего Сахаткери. Стал он высокомерен, чванлив и заносчив. Люди остерегались не только откровенничать с ним, но даже заговаривать. И вопреки духовному званию своему глядел он на них искоса, недобрым глазом. Возвращение Сахаткери привело к событиям, похожим на междоусобную войну. Между новоявленным имамом и жрецом Соулахом началась распря не на жизнь, а на смерть. Каждый из них старался утвердить свое превосходство над соперником. Дело, дорогой Шарах, дошло до того, что они оба тайно обзавелись пистолетами, и каждый мечтал только о том, как бы без свидетелей всадить пулю в лоб другого. Носить оружие, как ты знаешь, не пристало духовным лицам. Но оба решили, что праведником и на том свете не поздно стать. Раздор ожесточался, из скрытного стал явным и волей-неволей втянул в противоборство почти всех убы-хов, населяющих Осман-Кой.
Все познается в сравнении. Когда из-под Самсуна мы переселились в Осман-Кой, то показалось нам, что наконец-то снизошла на нас божья благодать. Подумав о себе, мы не забыли подумать и о нашей святыне Бытхе. Местом для нее избрали зеленый холм, увенчанный раскидистым грабом. Был принесен в жертву козел и совершено торжественное молебствие. Святыня объединяла нас памятью о покинутой родине, связывала нас узами племени, возвышала над земными заботами. Видение Убыхии являлось нам во время молитвенного поклонения Бытхе.
Возвратившийся Сахаткери счел, что в стране аллаха поклоняться чему-то, кроме аллаха, — великий грех. Он пригласил в мечеть жреца Соулаха и стал церемониться:
— Ты это что, козлиная борода, призываешь людей к идолопоклонству!
— Истинны слова твои, но…
— Никаких «но», — прервал его имам, — закопай в землю свой. ястребообразный камень — свою Бытху — и сруби древо на вершине холма, под коим определил ты ей убежище.
Жрец возмутился:
— Что ты говоришь, Сахаткери! Как это можно закопать святыню, которую пуще собственной жизни завещали нам хранить предки? Ой, гляди, обрушит она на тебя свой гнев!
— Не стращай!
— Это же надо сказать такое: «Закопай святыню»! — не унимался Соулах. — Легче будет вырвать сердце из груди убыхов, чем предать земле Бытху.
— Неразумный ты старик, — стоял на своем имам, — кости предков остались за морем, в другой земле, а на этой правит один для всех мусульманский закон, и следует ему подчиняться!
— Если единоплеменники узнают о твоем требовании, несдобровать тебе!
— А если до великого султана, наместника аллаха, дойдет слух, что убыхи предпочитают мечети твой ястребообразный камень, то дело плохо кончится, Соулах!
С этого дня началась война между ними.
Имам Сахаткери ни перед чем не останавливался для того, чтобы утвердиться в должности единственного духовного вождя убыхов. Он несколько раз ездил в Измид к Селим-паше и там наушничал на единоплеменников. Имена многих уважаемых горцев попали в черный список опасных, по его мнению, лиц. Первым, конечно, значилось в нем имя жреца. «Чтобы спасти всю отару, надо удалить из нее заразных овец», — вручая ему этот черный список, увещевал он Селим-пашу.
Когда Шардыну, сыну Алоу, пожаловались на то, что Сахаткери облагает людей незаконными платежами на мечеть, он пропустил слова жалобы мимо ушей. И от второго рапорта отмахнулся: мол, служители аллаха вольны поступать, как подсказывает им совесть, я не судья имаму.
Но жрец Соулах тоже не дремал. Он не стал скрывать от людей требование имама закопать святыню Бытху в землю и срубить дерево над ее святилищем. Жрец словно бросил искру на сухую стерню вблизи порохового склада. В душах убыхов воскрес огонь непокорства.
— Родину потеряли по их милости, тысячу людей погибли от мора, а теперь заступницу и покровительницу нашу, святыню Бытху, как покойницу, предать земле надумали! Не допустим!
— Если посмеют тронуть святыню, сожжем мечеть!
Так говорили убыхские парни, природная гордость и воинственность которых не признавала осторожности. Те, кто поступают сломя голову, не думают о последствиях. «Спалить мечеть не трудно, а что за этим последует?» — остерегали их те, кто трезво отдавал себе отчет в таком роковом поступке.
То, что Сахаткери предался туркам со всеми потрохами, было для меня ясным как белый день. Приводило в бешенство другое: как он, убых, осмеливается не щадить самолюбия убыхов? Зачем толкает их на отчаянный шаг, который в мусульманской стране привел бы к гибели многих соплеменников? И у меня возникло желание встретиться с имамом с глазу на глаз. Я пришел к дверям мечети к окончанию богослужения. Дождавшись, когда последний из молившихся покинет ее, и убедившись, что внутри, кроме Сахаткери, никого нет, тихо, крадучись, я вошел в мечеть. Стоя между двумя зажженными свечами и не слыша моего появления, он считал деньги. Но вот слух его учуял, что кто-то приближается, мягко ступая по коврам. Имам, сунув деньги в карман, склонился над Кораном. Я приблизился вплотную, и наши взгляды сошлись.
— Опоздал, служба кончилась, — сказал он с напускной укоризной, а глаза его в свете трепещущих свечей тревожно зашмыгали. — Почему кинжалом опоясан, или не ведаешь, что вступать в обитель аллаха запрещено при оружии? — спросил Сахаткери строго, а глаза продолжали трусливо бегать.
— А я собираюсь отправиться в рай вооруженным. На всякий случай! — И с этими непочтительными словами придвинулся к нему.
Губы у него затряслись:
— Что тебе нужно?
— Вот что мне нужно! — И, вырвав из ножен кинжал, я приставил его к груди имама.
— Ты с ума спятил, разбойник! Эй, кто-нибудь! Помогите! — завопил он с помертвевшим лицом.
— Не ори, здесь никого нет, а всевышний далеко — не услышит, — слегка надавил я на кинжал.
Сахаткери, отступая, издал какой-то нечленораздельный вопль.
— Прекрати мычать! Не веришь ты ни в аллаха, ни в шайтана, собака! Соплеменников предаешь, отступник!
Имам, в грудь которого упиралось острие кинжала, пятился, причитая:
— Опомнись! Что тебе надо? Ой, люди, спасите!
— За что им спасать тебя? За то, что совратил, призывая к переселению? Где этот мусульманский гюлистан, в котором нет ни вражды, ни нужды, ни жары, ни холода, ни беды, ни голода, где, я спрашиваю? Когда мы подыхали на набережной Самсуна, где ты скрывался, где спасал свою шкуру? — Острие моего кинжала еще плотнее уперлось в его грудь.
— За что убиваешь друга отца своего? — стуча зубами и заикаясь, спросил мулла.
Он сделал шаг назад, я — шаг вперед. Вскоре его спина уперлась в стену, а мой кинжал, прорезав одежду, коснулся острием тела под левым соском. Ноги Сахаткери стали подкашиваться.
— Признавайся! — приказал я. — Час твой пришел, старый лжец. Признавайся, где, у кого твой черный список? — Я еще немножко нажал на упертое ему в грудь лезвие.
Белея от страха и боли, он забормотал:
— Список у Селим-паши! Мне повелели, не сам я, не сам! Чтобы властвовать, надо разделять подвластных! Это закон султанского государства! Знай: меня убьешь — другого поставят.
Я оценил его искренность и вложил кинжал в ножны. У Сахаткери подкосились ноги, и он сел. Я принес ему Коран:
— Слушай, имам, что я тебе скажу. Нынче соберется сход перед святой Бытхой, и я надеюсь, что ты придешь на этот сход.
— Что мне остается делать, — отозвался он, дрожа мелкой дрожью.
— Придешь и покаешься: мол, так и так, единокровные братья, было меж нами недоразумение, но я убых и вы убыхи, и нет у меня к вам никаких требований. Молитесь когда хотите ястребинообраз-ной Бытхе, да поможет она вам!
— Как пожелаешь, Зауркан, — согласился он.
— Жаль, что твой черный список попал в руки Селим-паше и его не вернешь.
— Жаль, — отозвался имам. — Не вернешь!
— Поклянись на Коране, что исполнишь все, что обещал мне.
— Умоляю тебя, Зауркан, избавь от клятвы на Коране, — поднялся старик. По его щекам текли слезы.
— Прощай, Сахаткери! Поглядим, как ты сдержишь слово! Хочу верить, что в тебе еще течет убыхская кровь. И помни: меня в мечети не было и того, что здесь произошло, не было. — Я положил руку на рукоять кинжала и оставил муллу одного.
Вскоре Сахаткери сложил с себя обязанности имама, сославшись на нездоровье, и переехал в город Измид. Никогда я больше не встречал его и ничего не слышал о нем.
Прибывший из города Измида офицер третий день разъезжал по окрестным селениям и на площадях зычным голосом читал перед людьми ираде* [10]султана. Офицер уже наизусть запомнил слова указа и только для пущей важности разворачивал каждый раз бумагу и подобно глашатаю выкрикивал:
— «Наместник аллаха на земле, великий султан имеет целью защитить священные права мусульман во всем мире! Из-за вероломства гяуров он вынужден призвать правоверных к джихаду!*[11]Все подданные султана, способные носить оружие, перед лицом аллаха обязаны выполнить свой священный долг, подняться на защиту ислама и сокрушить его врагов!..» — В глотке офицера першило, слова звучали сипло.
Указ повелевал всем лицам, поименованным в списке, явиться в соответствующей одежде с запасом провизии на площадь завтра утром. Семьям новобранцев указ обещал предоставление помощи, а также освобождение от уплаты государственных налогов. Население уведомлялось, что отказ от воинской службы будет караться смертной казнью через повешение.
Хвала аллаху, господу миров!
…Настало утро следующего дня. Материнскими слезами, а не росой омылась земля. Многие прощались в тот день навсегда со своими близкими, но ни моего имени, ни имени моего брата в указе не записано.
Человек — не скотина: совестливо было перед ушедшими в армию, особенно перед Дурсуном, но в то же время меня охватила такая бешеная радость, какой я давно не испытывал. Я мысленно обращался к Дурсуну: «Прости, друг! Не осуждай за внезапное мое счастье. Случись наоборот, я бы не стал упрекать тебя». И перед взором моим возникал остров Родос, окруженный поседелым рокотом моря. Милый, верный Дурсун, он собирался сопровождать меня на этот остров. Как жаль, что нас разлучили. Я отправился к владельцу парусной лодки, с которым ранее меня познакомил сын Давида. Рыбак как свои пять пальцев знал дорогу к заветному острову, и мы ударили по рукам.
Как раз в этом году у нас на славу уродился табак. Если мы его уберем без потерь, рассчитывал я, то после уплаты налогов останутся кое-какие деньги, и я смогу внести лодочнику оговоренную сумму. И я начал готовиться к долгожданному отплытию. Подумать только, четыре года прошло, как разбросала судьба нас с любимой в разные стороны. И все это время я был одержим одним скрытым от всех желанием, одной неотвязной мечтой о встрече с Фелдыш. И света не было мне без нее.