Мировой посредник и педагог 4 глава




Соня не без страха получила пакет с его дневниками и целую ночь их читала. От страницы к странице рушился облик будущего супруга, каким она себе его представляла. Подобные признания трудно было бы вынести и женщине зрелой, здесь же с ними столкнулась восемнадцатилетняя, выращенная матерью так, что ничего не знала о «грязных» сторонах жизни. Она не могла понять, как человек, так прекрасно говоривший о добродетели, самоотречении, смелости, был в то же время так слаб и развращен. Почему такая резкая смена взглядов в политике, искусстве, любви? И что за безудержный интерес ко всему, что затрагивает его лично? Занимаясь так много собою, не захочет ли он заняться и ею? Если его принципы так суровы, станет ли требовать и от нее морального совершенства, которого в ней нет? А если мнение его меняется столь быстро, не оставит ли ее на другой день после свадьбы? Натура противоречивая, настоящий двуликий Янус – вот что такое ее жених. В глаза Соне бросались страшные строчки, посвященные женщинам, его осуществившимся и несвершившимся желаниям… Она заливалась слезами. «Помню, как тяжело меня потрясло чтение этих дневников, которые он мне дал прочесть, от излишней добросовестности, до свадьбы. И напрасно: я очень плакала, заглянув в его прошлое», – напишет Софья Андреевна.

К утру девушка успокоилась. С красными глазами, припухшими веками, улыбаясь, вышла навстречу Льву Николаевичу, который пришел узнать, что она думает. Толстой казался уставшим, взволнованным. Соня утешила его, сказав, что прощает все, вернула тетради, но в глубине души чувствовала, что произошедшее поправить нельзя – оно оставило след на всю жизнь.

Свадьбу назначили на 23 сентября 1862 года, таинство должно было совершиться в восемь вечера в придворной церкви Рождества Богородицы на территории Кремля. Утром, когда все в доме было вверх дном, неожиданно приехал Толстой и прошел в комнату дочерей Берсов. Обычай требовал, чтобы в день венчания молодые не виделись. При его появлении Соня забеспокоилась – что еще хотел он сообщить ей? Бледный, растерянный, с неподвижным взглядом, Лев Николаевич сел рядом с ней между уже запакованными сундуками и чемоданами и спросил, уверена ли она в том, что любит его, и не будет ли жалеть, что не пошла за Поливанова или кого‑то другого из ее поклонников. Сам он не боится мнения света, а потому разрыв вовремя кажется ему лучше мучений после свадьбы. Соня подумала, что Толстой ищет предлог, чтобы отказаться от женитьбы, расплакалась. Когда он пытался утешить ее, в комнату, негодуя, вошла Любовь Александровна. «Нашел когда ее расстраивать, – укоряла она. – Сегодня венчание, ей и так тяжело, да еще в дорогу надо ехать, а она вся в слезах».

Сконфуженный жених стал просить прощения и скоро ушел. В шесть часов измученная Соня стала одеваться – к венцу ее готовили сестра Таня и подруги. Легкое, воздушное платье окутывало ее как облако, оставляя открытыми, по моде того времени, плечи и шею, на голове – венок из цветов.

По православному обряду жених должен был приехать в церковь первым и прислать оттуда шафера предупредить невесту, что ждет ее. Соня давно уже была готова и томилась в ожидании рядом с родными. Время шло, никто не приезжал. Невесту стала терзать ужасная мысль – не сбежал ли ее суженый. Она вспоминала все, что сказала утром, и сомнения перерастали в уверенность. Полуживая от страха, не решалась поднять глаза на родителей, которые, конечно, все понимали. В конце концов в дверь позвонили, но это оказался не шафер, а очень возбужденный слуга Толстого Алексей. Оказалось, что он запаковал чемоданы и забыл оставить Льву Николаевичу чистую рубашку. День был воскресный, все магазины закрыты, а вещи сложены у Берсов. Пришлось открывать чемоданы, перерывать вещи. Найдя драгоценную рубашку, Алексей бегом бросился домой.

Но вот прибыл довольный шафер с сообщением, что граф Лев Толстой, одетый с ног до головы, ожидает невесту у входа в церковь. Начались слезы, прощания, советы: «Что мы будем делать без нашей маленькой графини», – сетовала няня. «Без тебя я умру от горя», – говорила Таня.

Доктор Берс болел, а потому оставался у себя в кабинете. Любовь Александровна взяла икону мученицы Софьи и благословила дочь. Соня села в карету и одна, без родителей, отправилась в церковь, которая находилась неподалеку. Все время пути, не переставая, плакала. Сквозь слезы видела деревья, жениха, освещенную церковь и толпу незнакомых людей, которые зашептались при ее появлении. Таинство совершали два священника, торжественно пел хор. За молодыми стояли два шафера, державшие венцы. Одним из них был отвергнутый Митрофан Поливанов, которого уговорила Любовь Александровна. Соне казалось, происходит что‑то неизбежное, как стихия, а потому и раздумывать не над чем.

После церемонии родные и самые близкие друзья собрались у Берсов, чтобы поздравить новобрачных. Было приготовлено все, «что обычно бывает на свадьбах: шампанское, фрукты, конфеты». Соня переоделась в дорожное темно‑синее платье, Сергей Николаевич заранее уехал в Ясную помочь тетушке встречать молодых. Отправлялась с ними в путь пожилая горничная Берсов Варвара, чтобы молодой хозяйке не было так одиноко на новом месте. И вот разлука, все, кроме Льва Николаевича, который молча проявлял нетерпение, заплакали. Стали прощаться. Когда Лиза подошла к Соне, та внимательно на нее посмотрела – глаза ее были полны слез. Присели, помолчали минуту, поднялись, раздались последние слова прощания и благословения, молодые вышли на порог.

За порогом ждал новенький дормез, запряженный шестеркой лошадей, кучер и форейтор. Шел дождь, «в лужах отражались тусклые фонари улиц и только что зажженные фонари кареты». На верх дормеза увязали багаж, Толстой стал торопить с отъездом. Молодые сели в карету, Алексей захлопнул дверцу и забрался на заднее, верхнее сиденье, где уже устроилась Варвара. «В воздухе послышался не то стон, не то громкое восклицание; в нем слышались и ужас и страдание раненого сердца…» Любовь Александровна… Тяжелая карета тронулась в путь.

Забившись в уголок, Соня продолжала плакать. Слушала, как по крыше барабанил дождь, копыта лошадей стучали по мостовой, ветерок время от времени колыхал занавеску, и в карету проникал бледный свет фонарей – все вокруг казалось мокрым, холодным, мрачным и беспокойным. Впервые расставшись с родными, она испытала вдруг страх перед этим немолодым бородатым человеком, который имел теперь над нею какие‑то ужасные права, о которых ей ничего не было известно. Нет, не напрасно в своей повести дала ему фамилию Дублицкий. Это действительно человек «double», двойственный, способный на самое лучшее и на самое худшее. Соня вздыхала и отворачивалась, Толстой заметил, что она, должно быть, совсем не любит его, раз так страдает, разлучаясь с родными. Не зная, что ответить, девушка насупилась.

На станции Бирюлево Лев Николаевич попытался рассеять возникшую между ними натянутость, стал нежнее и веселее. Им, «молодым, да еще титулованным, приехавшим шестериком в новом дормезе, открыли царские комнаты, большие, пустые, с красной триповой мебелью», очень неуютные. Соня почувствовала еще большую неловкость – забившись в угол дивана, сидела как «приговоренная».

«– Что же, хозяйничай, разливай чай, – говорил Лев Николаевич».

Соня послушалась. Движения ее были скованны, она не решалась перейти на «ты», не называла мужа и по имени. Дождь все шел, прибывали новые постояльцы, хлопали двери, раздавалось ржание лошадей, крики конюхов. В эту ночь в Бирюлеве она стала ему женой.

Двадцать четвертого сентября вечером дормез остановился у крыльца яснополянского дома. Тетушка Toinette, прижимая к груди икону Благовещения, устремилась навстречу молодой хозяйке. Рядом с ней стоял брат Льва Николаевича Сергей, держа в руках хлеб‑соль. Соня поклонилась до земли, перекрестилась, приложилась к иконе и обняла старушку. Толстой последовал ее примеру. Потом, взявшись за руки, они вошли в дом.

На другой день Лев Николаевич записал в дневнике: «Неимоверное счастье… Не может быть, чтобы все это кончилось только жизнью».

 

Глава 2

Неимоверное счастье

 

Сонина молодость перевернула жизнь Толстого – видя, как она играет во «взрослую», ему хотелось каждую минуту заключить ее в объятия, унести в их комнату, расцеловать. «Я дожил до 34 лет и не знал, что можно так любить и быть счастливым, – писал он 28 сентября своей драгоценной тетушке‑бабушке Александрин Толстой. – Теперь у меня постоянное чувство, как будто я украл незаслуженное, незаконное, не мне назначенное счастье». Очаровательной показалась даже первая ссора с женой. Лев Николаевич заплакал, потом заметил в дневнике: «Она прелесть. Я люблю ее еще больше». Позже, застав ее за письмом сестре Тане, добавил от себя: «Татьяна, милый друг! пожалей меня, у меня жена глупая (глу, выговариваю я так, как ты выговариваешь)», потом продолжила Соня: «Сам он глупый», и снова Лев Николаевич: «Эта новость, что мы оба глупые, очень тебя должна огорчать, но после горя бывает и утешенье, мы оба очень довольны, что мы глупые и другими быть не хотим», «А я хочу, чтобы он был умнее», – заключила Соня.

И они от души смеялись своим глупостям, которые были свидетельством их любви. Но Соня не хотела быть женой‑ребенком, очень скоро она решила взять дом в свои руки – некоторые привычки мужа казались ей малопривлекательными. Он, например, спал по‑мужицки, завернувшись в простыню, положив под голову кожаную подушку. Она заставила его пользоваться наволочками и пододеяльниками, как принято в городе. Точно так же была возмущена тем, что слуги спали прямо на полу, где придется – в коридоре, прихожей, там, где застал сон. Потребовала, чтобы у каждого было определенное место. Но как заставить слушаться эту многочисленную челядь, невежественную, не думающую, ленивую? Повар Николай Михайлович, флейтист из оркестра старого князя Волконского, на вопрос, почему он сменил флейту на печь, упрямо отвечал: «Потому что потерял мундштук». Иногда бывал так пьян, что не мог приготовить обед, тогда на его место становился слуга Алеша Горшок. Другим замечательным персонажем была Агафья Михайловна, экономка, которая на ходу вязала чулки, и до такой степени восхищалась животными, что не в состоянии была проглотить кусок мяса, раздавить таракана, подкармливала мышей молоком, а пауков – мухами. В ее обязанности входило выхаживать многочисленных щенков. Она держала их в своей невероятно грязной комнате, закрывая чистой одеждой, чтобы защитить от холода, а если кто‑то из ее подопечных заболевал, зажигала свечку у иконы Николая Чудотворца. Были еще могучая служанка Дуняша, Алексей, прачка со своими дочерьми, староста Василий Ермилин, рыжий кучер Индюшкин, всякого рода помощники, ученики, мальчики на побегушках, вышивальщица, женщины, выполнявшие тяжелые работы, даже запомнить все эти лица и имена оказалось затруднительно. Деликатная тетушка Toinette давно предоставила им всем полную свободу. Соня попыталась призвать их к порядку, яростный звон ее колокольчика боролся с апатией слуг. Она распекала Дуняшу, Алешу и даже Агафью Михайловну. Лев Николаевич удивлялся громким голосам, которые доносились сквозь закрытые двери его кабинета, но пока не беспокоился. Ему и в голову не могло прийти, что у его молодой жены скверный характер. Впрочем, он замечал, что, лишенная своих обязанностей хозяйки дома, тетушка как‑то съежилась и поблекла, проводя время с неразлучной своей Натальей Петровной. Та, что вырастила его, знала и прощала ему все шалости и похождения, та, которая ревниво оберегала его покой, когда он стал зрелым человеком, чувствовала, что больше не нужна ему, и отошла в тень. «У тетеньки сделалось новое старческое выражение, которое трогает меня», – отметил Толстой в дневнике 19 декабря.

Но даже столь незаметное пребывание тетушки придавало дому атмосферу нездоровья и старости. Соня привыкла к своей большой, шумной, веселой семье, а потому скоро загрустила от скуки, царившей в Ясной: радость первых открытий прошла, ей становилось одиноко. Муж поглощен был делами имения, часто отлучался из дома, и она впадала в какую‑то спячку. Снова принялась вести дневники, быть может, по совету Льва Николаевича. А поскольку писала в минуты грусти, записи совершенно лишены светлых пятен. «Вот сейчас я одна, смотришь кругом – грустно. Одна, это ужасно. Я не привыкла. Сколько жизни было дома, а здесь все мертво, когда его нет… Голоса веселого никогда не слышишь, точно умерли все», «Тетеньку люблю, кажется, не искренно. Мне это грустно. Ее старчество меня реже трогает, нежели злит», «Я виновата перед ней, виновата, я должна больше ей угождать, хоть за то, что она Левочку вынянчила и моих понянчает».[367]

Хорошо понимая, что испытывает невестка, тетушка Toinette молча наблюдала за ней и жалела. Однажды вечером, когда Толстого не было дома, тихо подошла к молодой женщине, взяла ее руку и поцеловала. «Отчего? Меня это сильно тронуло. Она, верно, добрая, ей жаль, что я одна…» – записала Соня.

Чтобы развеять эту удушливую атмосферу, бросилась в хозяйственные заботы. С большой связкой ключей на поясе сновала от погреба к чердаку, ходила на скотный двор, смотрела, как доят коров, руководила засолкой огурцов и записывала счета. Ее муж, рассчитав управляющих, решил сам распоряжаться ста семьюдесятью шестью десятинами принадлежавшей ему земли. Всегда готовый увлечься новыми методами ведения хозяйства, занялся пчеловодством, установив рядом с лесом у Засеки ульи, насадил яблони и капусту, попробовал выращивать баранов, купил японских свиней, каких видел у заводчика Шатилова. Перед тем как должна была прибыть первая партия, он не переставал восхищаться: «Что за рыло! Что за удивительная порода!», и поручил эти драгоценные создания пьянице, которого надеялся вернуть через работу к нормальной жизни. Но свинопас не оценил этой милости, рассердился, что его приставили к свиньям, и в отместку уморил их голодом. Толстой списал это на эпидемию какой‑то болезни и обратился к другим экспериментам. «Я ужасался над собой, что интересы мои – деньги или пошлое благосостояние»,[368]– описывал он этот период жизни. Ему вторила Соня: «Неужели, кроме дел денежных, хозяйственных, винокуренных, ничего и ничто его не занимает. Если он не ест, не спит и не молчит, он рыскает по хозяйству, ходит, ходит, все один».[369]

Афанасий Фет, заехав как‑то в Ясную, застал хозяина за ловлей карасей в пруду. Тот так был увлечен тем, чтобы улов не ускользнул, что не мог уделить гостю должного внимания, а потому позвал жену. Она прибежала в белом платье, с огромной связкой ключей на поясе и «невзирая на крайне интересное положение, бросилась тоже к пруду, перескакивая через слеги невысокой изгороди.

– Что вы делаете, графиня! – воскликнул я в ужасе. – Как же вы неосторожны!

– Ничего, – отвечала она, весело улыбаясь, – я привыкла.

– Соня, вели Нестерке принести мешок из амбара и пойдемте домой.

Графиня тотчас отцепила от пояса огромный ключ и передала его мальчику, который бросился бегом исполнять поручение.

– Вот, – сказал граф, – вы видите полное применение нашей методы: держать ключи при себе, а исполнять все хозяйственные операции при посредстве мальчишек». Мальчиков этих было тем более много, что школы к тому времени были закрыты.

Едва приехав в Ясную Поляну, первого октября 1862 года Толстой записал в дневнике: «С студентами и с народом распростился», и через две недели: «Журнал решил кончить, школы тоже – кажется». Странное решение для человека, который незадолго до того утверждал, что обучение крестьян – высшая цель его жизни. В который раз он без колебаний отворачивался от ранее принятых решений: страсть к педагогике уступила место полному отвращению к ней же. Еще несколько недель его коллеги продолжали работу, но без его советов и надзора. Затем он отпустил их. «Студенты уезжают, и мне их жалко», – заносит Лев Николаевич в дневник 19 декабря. Они предчувствовали это сразу по приезде Толстого с его слишком молодой, одетой по‑городскому женой. И не могли взять в толк, как тот мог жениться на ней, утверждая когда‑то, что «жениться на барышне – значит, навязать на себя весь яд цивилизации». Соня быстро осознала эту враждебность и приняла необходимые меры: школа, мужики, косматые студенты со своими идеями равенства были заклятыми врагами ее любви, отвлекали мужа от дома, значит, с ними надо бороться. С невероятной трезвостью пишет молодая женщина в своем дневнике через два месяца после свадьбы: «Он мне гадок со своим народом. Я чувствую, что или я, т. е. я, пока представительница семьи, или народ с горячей любовью к нему Л. Это эгоизм. Пускай. Я для него живу, им живу, хочу того же, а то мне тесно и душно здесь… А если я его не занимаю, если я кукла, если я только жена, а не человек, так я жить так не могу и не хочу». Чтобы заставить его сделать выбор между нею и мужиками, сбегает из дома, прячется в саду. «Выйдешь и вдруг так свободно. И то все думаю о нем: бегал, искал, может, беспокоится…» Когда студенты наконец уехали, ее стала сердить сама легкость победы. Будет ли муж верен ей, если так скоро отказывается от того, чему поклонялся? «Страшно с ним жить, вдруг народ полюбит опять, а я пропала, потому и меня любит, как любил школу, природу, народ, может быть, литературу свою, всего понемногу, а там новенькое».[370]

Чтобы оправдаться в собственных глазах, Толстой уверял теперь, что интерес его к образованию народа был «увлечением юности», «фарсерством», что не может заниматься этим, «выросши большой». И добавлял: «Все она. Она не знает и не поймет, как она преобразовывает меня, без сравненья больше, чем я ее. Только не сознательно. Сознательно и я и она бессильны».[371]

Когда школьные дела были улажены, Соня решила оздоровить сентиментальную атмосферу, царившую вокруг мужа. Она читала его дневники, знала все о его прошлом, и ей не нравилось ощущать повсюду его следы. Прежде всего не могла примириться с нежной дружбой между Львом Николаевичем и Александрин Толстой, обожаемой им «бабушкой». Чем больше он расхваливал ее благородство, чувствительность, милосердие, ум и культуру, тем больше восстанавливал супругу против этой замечательной женщины. «Она придворным тетушкам не хочет писать – все чует», – замечает Толстой в дневнике 1 октября 1862 года. Потребовалось несколько дней споров, чтобы молодая жена согласилась написать по‑французски несколько строк:

«Лев так много говорил мне о Вас, что я уже привыкла любить Вас и ценить Вашу привязанность к моему мужу…»

Элегантные фразы следовали одна за другой, но души в письме не было. Подписано: графиня Софья Толстая. Перечитав послание, Толстой нашел его весьма холодным и своей рукой добавил, извиняясь:

«Мне досадно за это письмо к вам от Сони, дорогой друг Alexandrine, я чувствую, что ваши прямые отношения будут совсем другие, – а между прочим, должно быть, так надо. Вы понимаете, что я про нее теперь не могу говорить правды – я сам себя боюсь и боюсь недоверия других. Одно – сразу она поражает тем, что она честный человек, именно честный и именно человек … так страшно ответственно жить вдвоем. Я вам это все пишу оттого, что я вас всей душой люблю… Она читает это письмо и ничего не понимает и не хочет понимать, и не нужно ей понимать; то самое, до чего наш брат доходит целым трудовым болезненным кругом сомнений, страданий, для этих счастливых иначе не может быть».

Здесь вмешалась Соня: «Он ошибается, я все понимаю, все решительно, что до него касается». А дальше шли слова Толстого: «Ну, вот видите!» В таком виде письмо и было отправлено. Прочитав его, Александрин поняла, что юная жена хотела «расчистить» место вокруг мужа и сообщала об этом. Она ответила любезно и официально, подписавшись «Ваша старая тетушка».

Успокоенная, Соня несколько месяцев спустя убедилась, что Александрин – женщина действительно исключительная. «Я бы не оскорбилась тем, что у них была бы переписка в прежнем духе, а мне только грустно бы было, что она подумает, что жена Левы, кроме детской и легких будничных отношений, ни на что не способна. А я знаю, что как бы я ревнива ни была, а Alexandrine из жизни не вычеркнешь, и не надо – она играла хорошую роль, на которую я неспособна… Я бы хотела с ней поближе познакомиться. Сочла бы она меня достойной его?.. Все это время, с тех пор как я прочла письмо Левы к ней, я о ней думала. Я бы ее любила».[372]

Письма к Александрин, черновики которых Толстой сохранил, были не единственными, прочитанными Соней. Стремясь быть до конца откровенным, муж позволил ей прочитать всю корреспонденцию, которая мирно дремала в ящиках его стола: раз она носит его имя, имеет право знать о нем все. Так состоялось «знакомство» с Валерией Арсеньевой, о которой знала из дневника жениха. Сразу стало понятно, что соперница эта не опасна. «Хорошенькая, пустая в сущности и милая только молодостью», – отмечала Соня в дневнике. Моральные рекомендации Льва Николаевича молодой девушке нашли у нее живейший отклик: «А как хорошо узнаю я его везде, его правила, его чудесное стремление ко всему, что хорошо, что добро… И прочтя его письма, я как‑то не ревновала, точно это был не он, и никак не В., а женщина, которую он должен был любить, скорее я, чем В.».[373]Великодушная по отношению к этому неопасному призраку, Соня не могла быть так же беспечна в отношении крестьянки Аксиньи, которая была любовницей Толстого в течение трех лет перед свадьбой. От этого союза родился незаконный сын Тимофей, который, по всеобщему признанию, был очень похож на отца. Мать и сын жили в домике, стоявшем недалеко от хозяйского. Каждый раз, когда Соня встречала ее, испытывала отвращение и грусть: как мог ее муж получать удовольствие, лаская эту пышнотелую и скорее всего не слишком чистую девку? и столько, и какими словами говорил о ней в своем дневнике! – «Очень хороша… Я влюблен как никогда в жизни… Уж не чувство оленя, а мужа к жене». Получается, что графиня Толстая сменила деревенскую шлюху! Как‑то Соня узнала Аксинью среди крестьянок, которые скоблили пол в доме. Задыхаясь от ярости, набросилась на Толстого с упреками, а вечером записала дрожащей рукой: «Мне кажется, что я когда‑нибудь себя хвачу от ревности. „Влюблен как никогда!“ И просто баба, толстая, белая, ужасно. Я с таким удовольствием смотрела на кинжал, ружья. Один удар – легко. Пока нет ребенка. И она тут, в нескольких шагах. Я просто как сумасшедшая. Еду кататься. Могу ее сейчас же увидать. Так вот как он любил ее. Хоть бы сжечь журнал его и все его прошедшее».[374]

Аксинья и ее сын преследовали графиню в ночных кошмарах. Однажды ей приснился спор с бесстыдной крестьянкой, которая, чтобы ее рассердить, надела платье из черного шелка. У Сони чуть не помутился рассудок, но она смогла утолить жажду мести, что невозможно было наяву. Сцена была ужасающей, мельчайшие детали она наутро занесла в дневник: «Я с ней заговорила, и такая меня злость взяла, что я откуда‑то достала ее ребенка и стала рвать его на клочки. И ноги, и голову – все оторвала, а сама в страшном бешенстве. Пришел Левочка, я говорю ему, что меня в Сибирь сошлют, а он собрал ноги, руки, все части и говорит, что ничего, это кукла. Я посмотрела, и в самом деле: вместо тела все хлопки и лайка. И так мне досадно стало».[375]Не раз возвращается она в записях к ненависти, которую внушает ей Аксинья. В пароксизме ревности ей казалось, что муж не пройдет мимо ни одной крестьянки, и, чтобы испытать его, как‑то раз оделась попроще, надвинула на глаза платок и бросилась за ним. Была уверена, он примет ее за другую и немедленно сделает знак следовать на ним в лес. Но «сбилась со следа» и вернулась домой усталая, стыдясь своего переодевания.

К тому же предметом ее ревности были не только женщины из плоти и крови – достаточно было книг мужа, где некоторые описания оскорбляли ее как жену. Слова любви, поцелуи, которыми обменивались персонажи, заставляли Соню краснеть, как если бы Левочка выставлял себя напоказ перед толпой. Она страдала от одной мысли, что физическое наслаждение, которое испытывал кто‑то из героев, было отголоском того, что испытал он сам. «Читала начала его сочинений, – записывает она 16 декабря 1862 года, – и везде, где любовь, где женщины, мне гадко, тяжело, я бы все, все сожгла. Пусть нигде не напомнится мне его прошедшее. И не жаль мне было бы его трудов, потому от ревности я делаюсь страшная эгоистка».[376]И добавляет страшную фразу: «Если бы я могла и его убить, а потом создать нового, точно такого же, я и то бы сделала с удовольствием».

В то же время, по странности своей натуры, Соня ревновала тем больше, чем меньше удовольствия испытывала от близости с мужем. Конечно, ей льстило, что она вызывает у него столь сильное желание, но в его объятиях чувствовала, что остается совершенно холодной, счастлив был только он. «Он целует меня, – читаем в ее дневнике, – а я думаю „не в первый раз ему увлекаться“» (8 октября 1862 года), «Так противны все физические проявления» (9 октября), «У него играет большую роль физическая сторона любви. Это ужасно – у меня никакой, напротив» (29 апреля 1863 года). Но женский инстинкт подсказывал ей, что не следует показывать своего отвращения, наоборот, чтобы иметь свою власть над Левочкой, необходимо ему подчиняться.

Самого же Левочку нисколько не беспокоила растерянность жены, его дневниковые записи этого периода – гимн супружеской любви: «Люблю я ее, когда ночью или утром я проснусь и вижу – она смотрит на меня и любит. И никто – главное, я – не мешаю ей любить, как она знает, по‑своему. Люблю я, когда она сидит близко ко мне, и мы знаем, что любим друг друга, как можем, и она скажет: Левочка, – и остановится, – отчего трубы в камине проведены прямо, или лошади не умирают долго и т. п. Люблю, когда мы долго одни и я говорю: что нам делать? Соня, что нам делать? Она смеется. Люблю, когда она рассердится на меня и вдруг, в мгновенье ока, у ней и мысль и слово иногда резкое: оставь, скучно; через минуту она уже робко улыбается мне. Люблю я, когда она меня не видит и не знает, и я ее люблю по‑своему. Люблю, когда она девочка в желтом платье и выставит нижнюю челюсть и язык, люблю, когда я вижу ее голову, закинутую назад, и серьезное и испуганное, и детское, и страстное лицо, люблю, когда…».[377]

Иногда его восхищение было столь велико, что он начинал беспокоиться, как бы Господь не отнял этот незаслуженный подарок: «Мы недавно почувствовали, что страшно наше счастье. Смерть, и все кончено. Неужели кончено? Бог. Мы молились. Мне хотелось чувствовать, что счастье это не случай, а Мое » (1 марта 1863 года). «Я ее все больше и больше люблю. Нынче 7‑й месяц, и я испытываю давно не испытанное сначала чувство уничтожения перед ней. Она так невозможно чиста и хороша и цельна для меня. В эти минуты я чувствую, что я не владею ею, несмотря на то, что она вся отдается мне. Я не владею ею потому, что не смею, не чувствую себя достойным. Я нервно раздражен и потому не вполне счастлив. Что‑то мучает меня. Ревность к тому человеку, который вполне стоил бы ее. Я не стою» (24 марта 1863 года). Порой молодость и обаяние Сони огорчали его. И если она боялась, что он отвернется от нее из‑за ненасытной жажды любви физической, то он опасался ее кокетства. Однажды его вдруг поразило внимание, с которым она относилась к студенту Эрленвейну, одному из яснополянских учителей. В другой раз – интерес к молодому человеку по фамилии Писарев, который приехал из Москвы (Толстому показалось, что он слишком много времени проводит подле Сони и без объяснения причин ему была подана повозка, которая должна была отвезти его в город).

В действительности Толстой, гордившийся широтой своих взглядов, весьма суживал их, когда дело касалось женщин. Защищая свободу вне стен дома, был в его стенах настоящим тираном. По его мнению, жена должна была отказаться от забот о своей внешности, повернуться спиной к искушениям жизни общества и полностью посвятить себя хозяйству, воспитанию детей и развлечению мужа. То, что больше всего привлекало его в молодой девушке Соне – веселость, непосредственность, элегантность, желание развлекаться и нравиться, – казалось несовместимым с той ролью, которую она должна была играть в Ясной Поляне. Стоило ей сменить прическу или платье – он обвинял ее в легкомыслии. Она восставала – ее вдруг охватывало желание пококетничать с кем‑нибудь, отправиться на бал или дурачиться, вместо того чтобы идти спать. «Что‑то старое надо мной, вся окружающая обстановка стара. И стараешься подавить всякое молодое чувство: так оно здесь, при этой рассудительной обстановке, неуместно и страшно… О Леве у меня составляется мало‑помалу впечатление существа, которое меня только останавливает».[378]В такие моменты Соня сожалела, что уехала из Москвы. «Мамаша милая, Таня, какие они славные были, зачем я их оставила. А Лизу бедную измучила, так меня и точит, грустно, ужас».[379]Она называла мужа брюзгой, жаловалась на оцепенение, которое овладевало ею: «Иногда мне ужасно хочется высвободиться из‑под его влияния, немного тяжелого, не заботиться о нем, да не могу».[380]Но как только он уходил, чтобы проследить за работами в поле, или уезжал по делам в Тулу, чувствовала себя совершенно потерянной, тысячи абсурдных мыслей приходили в голову: муж больше не любит ее, обманывает, она недостойна его, он недостоин ее… При его появлении была счастлива: он любит, взгляд нежен, смиренен, взгляд святого! Едва оттаяв, вновь начинала жаловаться на судьбу. Эти перепады настроения беспокоили Льва Николаевича, который и сам не отличался постоянством характера. Считал, что для равновесия, жена должна была быть терпеливой и сдержанной, оказался лицом к лицу с женщиной, которая с удовольствием занималась самокопанием, жалела себя, легко переходила от беспокойства к радости, от любви к ненависти, от слез к смеху, от бури с полному покою. То ей хотелось больше поддаваться влиянию мужа, то протестовала против того, чтобы смотреть на все его глазами, так как чувствовала от этого собственную неполноценность, то провозглашала самым большим счастьем жить в тени великого человека, то кричала о том, что ощущает глупое, непроизвольное желание испытать над ним свою власть, попросту посмотреть, как он будет ее слушаться, то он казался ей чересчур холодным, то слишком смелым, то слишком старым, отвратительным, скучным, эгоистом, то признавалась, что в некоторые моменты – которые не так уж редки – любит его так, что заболевает от любви, в такие мгновения ей больно смотреть на него, быть рядом с ним, как больно было бы демону рядом со святым…



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-12-27 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: