Будучи жителем Лондона, я не без робости выступаю перед гражданами древнего и знаменитого города с темой, которая, говоря по правде, в самом Лондоне не очень-то уместна. Но ведь промышленные города, подобные вашему, имеют большие преимущества в сравнении с разбухшим миром кирпича и извести, который называется Лондоном. Я не буду говорить о своей сокровенной надежде на то, чтобы Лондон встревожил такие города своим примером, но в чем я на самом деле хотел бы убедиться, так это в том, что они сами побудят Лондон к определенным действиям, ибо, какие бы иные обоснованные или необоснованные интересы мы ни питали к этим городам, в одном отношении они для нас, несомненно, интересны — в них люди заняты конкретным делом.
Мы, лондонцы, находимся в невыгодных условиях сравнительно с жителями этих городов, ибо они в основном занимаются каким-либо производством, создавая осязаемые изделия, или товары, как мы их выразительно называем. Лондон — биржа, а Ноттингем и подобные ему города — мастерские, и я, по своим занятиям сам труженик мастерской, не могу не питать гораздо большего интереса к мастерским, нежели к бирже. Во всяком случае, я искренне надеюсь, что мастерские Англии помогут людям биржи жить несколько более достойно, чем то было характерно для них последнее время, и даже настойчиво, по-дружески принудят их к этому.
Я уже говорил в других случаях и не упускаю возможности повторить вновь, что безотносительно к надеждам на будущее, которые есть у нас, художников, судьба искусства определяется людьми, непосредственно занятыми производством изделий. Нам не помогут люди несчастные, живущие серой жизнью, привыкшие воспринимать свое окружение как должное и видящие в искусстве своего рода каприз цивилизации, мистическое порождение болезненных умов. Похвала этих людей, как и осуждение, ничего для нас не значат. Кажется, даже заработанные ими деньги непременно должны превратиться в прелые листья или черные камешки, как нечестно добытое золото в волшебных сказках. Искусство — самая высшая реальность, выражение самых глубинных слоев бытия — может рассчитывать на содействие лишь тех людей, чья повседневная жизнь соприкасается с миром реальностей, людей, достоинство и благосостояние, даже ежедневное пропитание которых зависят от того, насколько проницательно они вглядываются в сущность вещей. Ведь именно практический ум этих людей дает нам право говорить, разглядывая создания человеческих рук, что вот это смастерили отлично, неподдельно, а вот то сработано плохо, претенциозно.
|
Именно к этим людям, я уверен, должно обратиться за поддержкой нынешнее искусство. Люди эти различны: среди них есть и обладающие высшими как интеллектуальными, так и практическими способностями. Но, надеюсь, я никого из присутствующих не обижу, если напомню о громадной массе работающих руками людей, превращенных из-за этого в то, что ныне зовется рабочим классом, — людей, на которых опираются все, кто что-либо делает. И наш призыв в конечном счете должен быть обращен к этим людям, идет ли речь об искусстве или о других проблемах. Если они будут лишены благ искусства, то и мы, образованные и богатые, также будем их лишены. Если они лишены искусства, если наша социальная система не позволяет им овладеть искусством, — не сомневайтесь, недалек день, когда образованная часть нашего общества также откажется от искусства, станет совершенно слепа к нему.
|
Я не верю, что такая беда возможна, ибо, надеюсь, представители всех классов объединят усилия, дабы ее предотвратить. Однако если они не сделают этого, то подобный конец не только возможен, но и неминуем. И разве не достойна нас цель — содействовать сплочению всех мыслящих людей во имя сопротивления этому возврату варварства — и даже хуже, возврату к упадку, лишенному и тех надежд, которыми жили люди в варварские времена? Именно такова действительная цель Общества по благоустройству городов, и оно начинает свою деятельность с намерения показать рабочему классу, что искусство реально, что рабочий класс должен направить свою добрую волю, равно как и добрую волю более обеспеченных людей, на развитие искусства, дабы осуществилось стремление человечества идти по пути прогресса и совершенства.
Некоторые могут подумать, что это лишь громкие слова, прикрывающие ничтожные дела, малые начинания. С этим мы должны согласиться, но хорошо известно, что и великие дела вырастают из крохотных ростков, если только последние рождены самой природой и посажены в землю так, как требует природа.
И хотя это Общество не просто преследует цель развития художеств и его деятельность не сводится просто к развитию искусства, тем не менее, на мой взгляд, все художники сочтут необходимым высказать ему благодарность за правильную инициативу. Все мы слышали споры по поводу того, возможно ли искусство ради искусства, должно ли искусство быть самоцелью или же должно стремиться к какой-нибудь определенной цели. Эти споры, должен сказать, совершенно бесплодны, они не более чем результат смешения понятий. Не подлежит сомнению, что подлинный художник делает свое дело из любви к нему, но, когда он доведет его до конца — и художник это знает, — оно станет благословением для людей.
|
Если бы я был Робинзоном Крузо и у меня достало бы решимости и терпения изготовить те красивые горшки, о которых все мы читаем с таким удовольствием, то, несомненно, я бы нарисовал или вырезал что-либо на их поверхности. И я не был бы настоящим моряком, если бы не изобразил там своего попугая, свою собаку и кошку или какое-то подобие знакомой мне рощи. И все-таки временами я тяжко вздыхал бы, вспоминая, что рядом нет никого, кто мог бы разделить со мною радость и хотя бы частично мою гордость за проворство моих рук. Временами я мечтал бы о том, что в один прекрасный день увидят творение моих рук в Англии и, подталкивая друг друга локтем, скажут: «Посмотри-ка, что этот горемыка один смастерил на своем необитаемом острове! Вот как нужно рисовать кошку на сырой глине!»
Любое художественное произведение хорошо само по себе, даже если его никто не видит, но если кто-нибудь видит его, оно воздействует на жизнь и умы людей, приводя их к чему-то такому, о чем едва ли мог догадаться сам творец этого произведения. Нет на свете такого рынка, где можно было бы купить себялюбивое искусство — такого вообще не существует. Вы можете приукрасить произведение, принуждая других приобрести его, — тем хуже и для вас и для тех, кто будет вами обманут, ибо природа отомстит и за обман и за насилие, но не называйте искусство вором и тираном, потому что те, кто называет его так, — сами воры и тираны. Тут просто путаница понятий.
Все настоящие художники — благодетели человечества, ибо они множат богатство мира. Тот хорошо служит искусству и миру, кто ясно видит, что к искусству, если оно здоровое, должны приобщиться все, кто непосредственно и своевременно, наперекор всем обескураживающим преградам, приступает к делу, чтобы, насколько это возможно и насколько не противоречит природе, равномерно распределить это благо. Именно так поступили основатели Общества, действуя без нажима, ненавязчиво, но все же, полагаю, отнюдь не безуспешно — если учесть громадные трудности, стоящие на его пути с самого начала, даже когда люди поистине не теряют надежды.
Я уже сказал, что искусство должно привлечь на свою сторону добрую волю трудящихся, чтобы иметь основание надеяться на будущее. Именно это — главная цель Общества. Но я утверждаю, что достичь ее нелегко. Разве трудно представить, как бы вы сами относились к искусству, если бы вам довелось родиться в среде обездоленных? Возможно, вы сначала просто не понимали бы, что означает это слово. Но если бы вы представляли себе, что оно значит, то в вашей груди должно было бы биться поистине мужественное сердце, если бы, живя в лондонских трущобах, вы могли хоть немного надеяться, что приобщитесь к искусству. Да что там, хоть это и ужасно говорить, хоть мои слова и могут быть восприняты как страшная угроза прочности общества, — но наиболее вероятно, что врожденное чувство красоты, которое вы в себе обнаружите, вызовет в вас лишь ненависть и вражду к искусству. И если бы только врожденная доброта не превозмогла эту ненависть, последняя породила бы в вас безмолвную (вероятно, безмолвную) злобу против малоизвестного и недоступного для вас блага. Боюсь, что у многих, пожалуй, даже у большинства, этим бы и ограничилось отношение к искусству, если бы никто не попытался помочь нам выбраться из страшных пут убожества. Когда я, сидя у себя дома, работаю или же отдыхаю в условиях комфорта, которым, вероятно, одарила меня сущая случайность, с улицы часто доносятся грубые и пьяные голоса, сквернословием и неприятными песнями портящие прекрасное весеннее воскресенье, и из глубины моей души поднимается озлобление, которое могло бы разразиться яростью, если бы мне не приходило в голову, что эти люди — мои собратья, что они не хуже меня, но просто им меньше повезло, чем мне. И тогда я удивляюсь странному стечению обстоятельств, позволившему мне оказаться в атмосфере изысканности, которую я вовсе не сам создал, но в которой рожден. Именно этому, повторяю, я удивляюсь, но не картинам дикости, которые самым ужасным образом бесчестят наши улицы, не тому, что ломают деревья, вырывают с корнем цветы, оставляют на деревьях зарубки, — не тем заурядным фактам нашей жизни, которые стали бы очень редки, если бы мы постарались вникнуть в причины, их вызывающие. На все это время от времени отваживаются люди, которые лишены настоящих развлечений, но неизменно сохраняют склонность к взрывам буйства.
И в эти минуты стыда, когда меня терзает собственная совесть, призывая к ответственности за все это, я чувствую особую благодарность к тем пионерам надежды, которые показали нам, что положение можно исправить, к тем людям, которые, глубоко переживая эту постыдную сторону нашей цивилизации, менее других подавлены страхом. Доверившись внутреннему стремлению к добру, которое обильно проявляется жителями наших больших городов, несмотря на все окружающее их убожество, эти люди решились сделать то, что многим представляется совершенно несущественным, а им самим — и вовсе недостаточным. Я не сомневаюсь, что их социальный идеал гуманен, в высшей степени гуманен, но я не думаю, что они рассматривают свою практическую деятельность как способ лишь временно улучшить теперешнее положение, которое они совсем не считают неизбежным и длительным. Да и во времена уныния, когда надежда на коренные перемены была для них более далекой, они могли сказать: «Мы сделали счастливыми хоть несколько людей нашей страны, а это, во всяком случае, кое-что значит». Это было не более чем утешение в обстановке всеобщего бессилия. На что они действительно рассчитывали — так это на то, что каждый, кого они сумели просветить, кому открыли существование искусства, кого убедили в возможности даже для бедных людей получать от него радость, каждый, кому они помогли с большим наслаждением взирать иногда на траву, листья и цветы, должен стать своего рода миссионером красоты. Ибо их доверие основывалось на той любви к красоте, которая не просто спутник высокой образованности, но врождена каждому являющемуся в мир человеку, и чувство это становится бесплодным только тогда, когда его насильственно душат. И я вовсе не считаю, что эта вера обманет их. Те, кому они помогли, не останутся в благодарном бездействии, они захотят подбодрить своих соседей и скажут: «Посмотрите-ка на эту и вот эту красоту. И это может быть нашим, если мы дадим себе труд выйти из дому и позаботиться о собственных интересах».
Но если эти люди достигли подобного успеха, то, думаю, только благодаря мудрости и благоразумию, проявленным в этом трудном и деликатном предприятии: ибо волей-неволей это Общество вступило на рискованный путь дарителей и филантропов. Я сказал,что этот путь опасен, ибо дарение — тоже искусство, и при нарушении его правил дар приносит вред и тому, кто дает, и тому, кто принимает, — нередко оказываясь поводом для их ссоры. Беспечность, корыстолюбие, жажда покровительства — вот ловушки, которые здесь подстерегают, но, мне кажется, наше Общество сумело их благополучно избежать, и доказательство этому — подлинная открытость сердца, с которой его дары были приняты: в выигрыше оказались обе стороны.
Может быть, члены этого Общества позволят мне высказать одно предостерегающее замечание дарителям: «Если вы даете другому что-то, что для вас самих не имеет цены, то это едва ли можно считать подарком». Это всем очень хорошо известно. Но все же так приятно бывает что-то создать и преподнести как подарок, это такое большое удовольствие, что иногда восхищение собственной работой становится слишком велико и ослепляет. Короче говоря, нам следует очень опасаться, чтобы декоративные изделия, создаваемые нашими руками, не приближались к уровню ходких товаров, нам следует стараться, насколько возможно, чтобы они были подальше от рыночного уровня. Мы не должны думать, будто изделия наших рук достаточно хороши для широкого круга людей только потому, что они, неискушенные в искусстве, принимают то, что им предлагается. Поистине только подлинное искусство приносит благо всем.
Но значительная часть осуществляемой Обществом деятельности такова, что почти каждый сочтет ее полезной, хотя, насколько она полезна здесь, в Ноттингеме, я не могу сказать — здесь я почти чужеземец. Я имею в виду усилия Общества, направленные на то, чтобы дать больше света и воздуха нашим большим городам, и особенно нашему любимому, но столь повинному в дурных деяниях Лондону. Отрадно видеть, что в целом общественное мнение по этому вопросу заодно с нами. Можно утверждать, что широкие круги населения твердо решились освободиться от копоти и создать множество открытых озелененных мест, — во всяком случае, если этого можно добиться без особых забот и без больших затрат. Но я не представляю себе, как это может быть сделано без того и другого, и потому я против создания Обществом подкомитета, цель которого — решить вопрос, каким образом можно провести в жизнь невозможное. И все же я признаю, что сделан значительный шаг вперед, если люди вообще начали задумываться и стали в той или иной мере стыдиться копоти и убожества наших больших городов. Было время, когда мы даже гордились этим. Будем же надеяться, что следующий шаг в не очень отдаленном будущем приведет большое число людей к готовности принести значительные жертвы в смысле затрат времени и денег для достижения благоустроенной жизни. А еще следующий шаг, и, вероятно, очень еще от нас не близкий, приведет к тому, что только незначительное меньшинство откажется принести эти жертвы — такое незначительное меньшинство, что народ попросит своих представителей установить законы, предоставляющие этому меньшинству право пользоваться подобным преимуществом и находить для себя слуг, которые бы заботились о его существовании, лишь при условии не причинять при этом вред ни единому человеку.
Что же, я знаю, нам придется пройти долгий путь, прежде чем подойти к этому, но к тому времени, когда такие законы будут провозглашены, во всяком случае, лишь очень немногие обнаружат склонность нарушать эти законы. Задолго до этого любой капиталист будет так же стыдиться коптить трубами своей фабрики небо, как теперь он стыдился бы грабить на большой дороге. Железнодорожные компании будут не больше стремиться проводить дороги через места, где люди отдыхают, чем теперь через Букингемский дворец{1}. На площадях сады будут цвести без всяких оград, и никто не будет их портить, — мало того, даже в самых бедных кварталах будут разбиты большие или маленькие сады, общественные или частные, но доступные всем. Ни один землевладелец не станет ругать гуляющих по его парку или полям, лишь бы они не топтали посевы и не вредили его стаду. Никому в голову не придет ходить там, где можно нанести какой-либо ущерб. Строитель не срубит ни единого деревца, пока он не истощит своей изобретательности, стараясь при проектировании дома избежать порубки деревьев.
Я уверен, что такой день наступит, как я уверен, впрочем, и в том, что не увижу его собственными глазами. К тому времени деятельность нашего Общества будет исчерпана, хотя и не будет забыта. Но забудут его или нет, по-моему, не очень-то важно, ибо как бы ни обстояло дело с памятью о нем, его дела, во всяком случае, будут жить, и они останутся бесплодными для нас, ныне живущих, когда надежды этого Общества все еще настолько далеки от осуществления, что некоторым покажется глупостью вообще питать их. Дела его не бесплодны не только для общего блага, но также и для нас самих, хотя мы способны внести лишь небольшой вклад в их осуществление. Это верно, что зло, которого мы не видим, нас не печалит, но зато как горестно то зло, которое мы видим собственными глазами и с которым боимся сразиться! Мы не можем выбросить из головы мысль о нем, и даже нашу повседневную речь оно просто превращает в брань. Но стоит нам только приступить к работе, и все меняется: раздражительность и недовольство уступают место бодрости, решимости бороться, убеждать — и не без успеха — своих противников. Скука уступает место почти подлинному наслаждению, слепота заменяется проницательностью, и, по мере того как день за днем зло уменьшается, нам удается что-то разглядеть сквозь его некогда черную и непроницаемую пелену. И тогда перед нашим взором начинает заниматься прекрасная заря надежды, в которой продолжает жить и приносить плоды все, что в наших делах исполнено истины и силы.
Письма
КОРМЕЛУ ПРАЙСУ{1}
Авранш, Нормандия
10 августа 1855
Я еще не совсем про тебя забыл, хотя и не писал очень давно. Я в сильном смущении, — пишу тебе это письмо и не знаю, о чем и писать. Полагаю, тебя вряд ли удовлетворят простые названия мест, где мы побывали, но едва ли я смогу что-нибудь добавить к ним. Почему ты не приехал, Кром? О, мы видели славу церквей! Мы только что повидали самую знаменитую из них. Вчера мы расстались с Монт Сен-Мишель, а теперь находимся здесь (это очень живописное место) до вечера субботы или до утра воскресенья, когда мы тронемся снова на Гранвиль и сядем на пароход, идущий на Джерси и Саутгемптон. Кром, мы повидали семь кафедральных соборов, а сколько обыкновенных церквей! Я должен сосчитать их на пальцах. Часть церквей я пропустил, мне кажется, но я насчитал двадцать четыре великолепные церкви, и некоторые из них затмевают первоклассные соборы Англии.
Я рад, что Фулфорд облегчил до известной степени мою задачу, рассказав тебе, что мы делали в Шартре. Так что я начну с увиденного нами уже после того, как мы покинули этот город. Мы думали, что будем вынуждены возвратиться в Париж и проследовать в Руан и что мы должны будем ехать все время по железной дороге, и это показалось нам по прошествии некоторого времени настолько неприятным, что мы приложили кое-какие усилия и узнали о возможности проделать весь этот путь, лишь изредка пользуясь железной дорогой. Итак, мы отправились. Путешествие доставляло мне очень большое удовольствие, как и другим, хотя у Тэда на солнце все время болели глаза. Большую часть пути мы ехали в любопытной колымаге с запряженной в нее лошадью. Вот наш маршрут. Ранним утром мы выехали из Шартра — было около шести утра. Моросил дождь, который почти закрывали шпили кафедрального собора. Они великолепны посреди города! Мы должны были покинуть и их, и прекрасные статуи, и витражи, и громадные крутые контрфорсы — и, боюсь, мы покинули этот город надолго. Мы проехали около двадцати миль по железной дороге до местечка Мэнтнон, где, водрузившись в небольшой и необычный экипаж, отправились дальше. Дождь все еще понемногу накрапывал, и мы проехали красивыми местами через Дрё около семнадцати миль. По дороге было много интересного. Пожалуй, мне понравилась эта часть нашего пути больше, чем что-либо другое, в том прекрасном крае, который мы увидели во Франции. В прекрасных рощах деревья, причем самые разные, в особенности же тополя и осины. Без всяких оград раскинулись поля пшеницы. Красивые травы, названия которых я не знаю, — корм для скота. Таких красивых полей я в жизни не видел. Казалось, они не принадлежат человеку и посеяны не для того, чтобы в конце концов их косили, собирали в амбары и кормили скот. Казалось, что сеяли их только для красоты, дабы они расцветали среди деревьев, смешавшись с цветами, с алым чертополохом, синими васильками и красными маками вместе с пшеницей — вблизи фруктовых деревьев, в их тени, густо покрывая склоны небольших холмов, доходя до самой их вершины, достигая самого неба. Иногда на этом фоне разбросаны большие виноградники или поля сочного зеленого клевера. И поля эти выглядят так, словно травы растут на них всегда, независимо от времени года, и кажется, для них существует только один месяц — август. Так ехали мы через этот край, пока не прибыли в Дрё. К тому времени дождь уже давно прекратился. Стоял прекрасный солнечный день. Поблизости от Дрё край очень сильно изменился, о чем я расскажу позже. Большая часть Пикардии и Иль-де-Франса очень напоминают этот край, а земля между Руаном и Квебеком вдоль Сены настолько походит на эти места, что мне казалось, будто я их недавно видел своими глазами. Вероятно, этот край даже еще более живописен, горы еще выше, но едва ли цветы столь же ярки, а быть может, когда мы проезжали этот край, цветы уже в значительной мере поблекли. В Дрё мы должны были остановиться на некоторое время, видели там церковь, очень красивую, в большей своей части пламенеющего стиля. Апсиды в ней принадлежат к более раннему времени, но сохранились очень плохо, фронтон трансепта тщательно украшен резьбой, пришедшей в плохое состояние и сплющенной, но все еще не реставрированной. В Дрё сохранилась до сих пор великолепная старинная башня, тоже пламенеющего стиля — крыша ее напоминает настоящий обрыв, настолько она крута. Мы оставили Дрё и двинулись в направлении к Эврё. Полчаса должны мы были, к величайшему моему негодованию, ехать по железной дороге. В Эврё у нас была очень короткая остановка, и даже это время мы были вынуждены поделить между едой (увы, на потребу нашей земной природы) и созерцанием великолепного (кафедрального) собора. Это исключительно красивый собор, хотя и не такой уж большой, как большинство уже виденных нами. Боковые нефы принадлежат к пламенеющему стилю, над ними возвышается легкое перекрытие. Все остальное в церкви относится к более раннему периоду — главный неф — норманнского стиля, а тщательно построенные хоры принадлежат к раннему готическому стилю, хотя, кстати, трансепты и фонари также принадлежат к пламенеющему стилю. В церкви этой много прекрасных витражей. Когда мы покинули Эврё, то увидели, что местность сильно изменилась, стала более гористой. Но она почти такая же великолепная, как и виденная уже нами земля, хотя все же заметно от нее отличается. Край этот — череда совершенно плоских долин, окруженных со всех сторон невысокими, расступающимися, чтобы пропустить реку, холмами. Долины покрыты густыми лесами, а поля очень похожи на те, что я только что описал, без всяких оград, и плодовые деревья растут прямо над ними. Итак, мы продолжали наш путь, сначала кругами взбираясь на высокую гору, а затем — в течение долгого времени — по плоскогорью, после чего спустились в прекрасную, напоминавшую озеро долину и, наконец, прибыли в Лувьер. Там стоит великолепная церковь, снаружи она словно бы наряжена в несравненном пламенеющем стиле (хотя и поздним), с превосходными парапетами и окнами. Снаружи церковь настолько величественна и парадна, что я оказался совершенно неподготовлен к тому, что увидел внутри. Я был почти ошеломлен. После яркого пламенеющего фасада интерьеры выглядели спокойно и торжественно. Кроме часовни, все они раннего готического стиля и очень красивы. Никогда, ни до этого и ни после меня не поражало столь большое различие между ранней и поздней готикой, как и благородство более раннего стиля. Полюбовавшись этой церковью, мы забрались в омнибус и отправились на железнодорожную станцию, где должны были сесть на поезд и поехать в Руан. От Лувьера до станции было, по-моему, около пяти миль. Какая это была превосходная дорога! В это время уже спускалось солнце, заливая вечерними лучами все ту же долину, в которой лежит Лувьер. Эта долина была лучшим, что мы видели, в тот день. На полях ее не было видно пшеницы — почти все было покрыто зеленой травой и деревьями. О, эти деревья! Все напоминало какую-то страну в прекрасной поэме, в превосходной романтической балладе и могло бы послужить фоном, достойным Паламона и Арсита Чосера{2}. Мы сумели бы увидеть и долину, окруженную горами, которая простирается далеко в сторону Ер. Но вынуждены были распрощаться со всем этим и отправиться в Руан грязным, дурно пахнущим, грохочущим и пронзительно свистящим поездом, которому безразличны горы и долины, тополя и липы, полевые маки или синие васильки, чертополох и вика, белые вьюнки и ломоносы, золотой цветок св. Иоанна. Ему безразличны и башни, и шпили, и апсиды, и купола. Он будет так же грохотать под куполами Шартра или башнями Руана, как близ Версаля или купола собора Инвалидов. Поистине железные дороги отвратительны: мне кажется, я не осознавал этого до нашего теперешнего путешествия. Вообрази только, Кром, что все дороги (или почти все) идут в Руан через долину, в которой он лежит, и спускаются с величественных гор, откуда открывается великолепный вид на Руан. Мы же приехали в Руан железной дорогой, которая проходит неприятнейшими местами, и не могли ничего увидеть, пока не пересели в городе на омнибус.
У меня были некоторые опасения из-за моих воспоминаний прошлого года, что Руан меня разочарует. Но ничего подобного не случилось. Какое это прекрасное место! Мне кажется, что Тэду собор (кафедральный) понравился больше, чем любая другая церковь из виденных нами. В одном, однако, мы были разочарованы — мы думали, что вечернюю мессу служат каждый день, но убедились, что вечерни поют в этом епископстве лишь по субботам и по воскресеньям. Но зато как они пели гимны! Ничего не скажешь! Особенно в воскресенье, когда исполнялось множество псалмов в стиле пилигримов, о, как они пели гимны!
В Руане я купил «Ньюкомов»{3} в издании Таухница. Это превосходная книга. Ну, что же, Кром, я больше не могу писать. Из меня дух вон, я ужасно устал. И я должен начать собирать вещи, что всегда нагоняет на меня тоску. Когда увижу тебя (а надеюсь, что произойдет это скоро), расскажу тебе обо всем остальном. О боже! Если бы ты только был с нами! Как мне тебя недоставало! Очень, очень сильно! Посылаю это скверное письмо такому прекрасному парню, как ты, Кром, — пожалуйста, прости меня. Будь весел, и до нашего свидания! Увижу ли я тебя в Бирмингеме?
Страстно любящий тебя Топси{4}
Г-ЖЕ ЭММЕ МОРРИС
Эксетер Колледж, Оксфорд
11 ноября 1855
Дорогая моя мама!
Боюсь, ты едва ли приняла всерьез, когда я месяц или два назад сказал, что не намерен принять рукоположение. Если это так, то опасаюсь, что мое теперешнее письмо тебя раздосадует. Но если все-таки ты поняла, что я говорю всерьез, то, надеюсь, моя решимость будет тебе приятна. Ты помнишь, верно, свои слова — они очень справедливы, — что нехорошо быть праздным человеком, без цели в жизни. Я принял твердое решение не навлекать на себя этого упрека. Я не говорил тебе в то время всего, что думал, частично потому, что хотел дать тебе время примириться с мыслью, что останусь мирянином. Мне теперь хочется стать архитектором — заняться делом, к которому я давно испытывал призвание, даже когда собирался принять сан священника. Признаки этого моего призвания ты, несомненно, видела во мне. Кажется, я могу представить себе некоторые из твоих возражений — и довольно разумных. Надеюсь, что смогу ответить на эти возражения. Во-первых, полагаю, ты считаешь, что выбросила деньги на ветер, оплачивая мою подготовку к деятельности священника. Пусть душа твоя будет спокойна на этот счет. Образование в университете столь же годится для капитана судна, как и для пастыря душ. Кроме того, деньги твои не были брошены на ветер, если любовь верных и преданных друзей, которых я впервые повстречал здесь, если эта любовь действительно нечто бесценное и не может быть куплена где попало и за какую угодно цену. Тем более если, живя здесь и видя собственными глазами грех и зло в их самой низменной и грубой форме, как можно было наблюдать их изо дня в день, я научился ненавидеть зло в любом его проявлении и преисполнился желания бороться с ним, — разве это не благо? Молю тебя, мама, думай, что все это к лучшему. Другое дело, если бы на твои плечи легло новое бремя, но так как я способен обеспечить себя на новом пути моей жизни, то деньги, которые я должен заплатить за овладение ремеслом, ничего не значат. Если не смогу заняться этим делом, то, по правде говоря, не знаю, чем должен заниматься, не оставляя в то же время надежды на успех или на счастье, которое можно обрести в работе. Я совершенно уверен, что в избираемом мною занятии достигну успеха, и, надеюсь, рано или поздно стану неплохим архитектором. А ты знаешь, что в любой работе, которой человек увлечен, доставляет наслаждение даже самая обыкновенная и нужная мелочь. Я стану мастером очень полезного дела, с помощью которого надеюсь хорошо зарабатывать, даже если и не преуспею в чем-либо другом — и это вовсе не такой уж риск. Мне нелегко было принять это решение. Для моей гордости и воли будет очень тяжело делать то же самое, что я делал в течение этих трех лет, но это же и хорошо, на мой взгляд. При моей любви к праздности и пустому времяпрепровождению будет довольно грустно проходить сквозь ту же самую канитель освоения нового ремесла, но это же вместе с тем и благо. Возможно, ты подумаешь, что надо мною будут смеяться, называть непоседой, непутевым малым, — я не сомневаюсь, что так и будут говорить, но и я, в свою очередь, постараюсь устыдить их (и да поможет мне в этом бог), упорно и настойчиво трудясь. Пожалуйста, скажи Генриете, что я сочувствую ее разочарованию и, надеюсь, ее понимаю, но мне кажется, что по прошествии не столь уж долгого времени эти ее чувства изменятся, если она увидит, что я занят вполне полезным делом. И ради этого я ни в коем случае не буду отказываться от того, что, по-моему, принесет добро людям и что глубоко лежит в моей душе.
Вы видите, я вовсе не надеюсь стать великим в чем-либо, но, возможно, я вправе надеяться найти счастье в своей работе, и иногда в минуты досуга меня посещают приятные видения того, что может произойти. Вероятно, ты решишь, что это — длинное и глупое письмо по поводу очень простого дела, но мне казалось, я должен тебе рассказать, о чем я так детально размышлял, и попытаться, пусть даже и без надежды на успех, поведать тебе мои чувства, хотя бы вот так бегло. Кроме того, я помню, о чем говорил тебе столь отвлеченно, когда у нас происходил последний разговор на эту тему. Сказанное мною тогда не выражало по-настоящему моих чувств, ибо я был смущен, а теперь подумал, что смогу хотя бы немного поправить наш разговор. Удалось ли это мне хоть отчасти?
Теперь кое-какие подробности. Я собираюсь попросить г-на Стрита из Оксфорда{5} взять меня в ученики. Он хороший архитектор, и у него большая практика. Он неизменно пользуется уважением. Я выучусь у него тому, чему я хочу выучиться, но, если мне не удастся договориться с ним (а это может статься, ибо я вообще не знаю, захочет ли он взять ученика), то в таком случае я обращусь к какому-нибудь лондонскому архитектору, и тогда буду счастлив быть вместе с тобою, если ты по-прежнему будешь жить близ Лондона, и чем раньше это случится, тем лучше, ибо мне уже довольно много лет. Разумеется, за обучение я буду платить из своих денег; впрочем, как и за все другое.
Шлю свою горячую любовь тебе, Генриете, тетушке и всем домашним.
Твой самый преданный сын Уильям.
Пожалуйста, не показывай этого письма никому, кроме Генриеты.
16, Чейн Уок, Челси
3 декабря 1868
Дорогой сэр!
Я перечитал ваши стихи несколько раз, и вот что я думаю о них. Начну с неприятных вещей и скажу, что, по-моему, в них отсутствует сильная индивидуальность и увлеченность темой, неотъемлемо присущие произведениям, которым суждена долгая жизнь. Хотя я не могу обвинить вас в плагиате, я вижу в ваших стихах отголоски произведений современных поэтов. На этом, однако, не останавливаюсь, потому что едва ли может обстоять иначе с таким молодым человеком, как вы. Но стихи не оставляют глубокого впечатления ни по своему стилю, ни по идеям. Из мелких погрешностей (на мой взгляд, связанных с этими) мне хотелось бы отметить слишком много приемов классической поэзии и слишком растянутые метафоры. Но оставим это до того случая, когда я смогу поговорить с вами лично. Вместе с тем стихи хороши, и всюду проступает подлинное чувство и удовольствие, которое доставляет тема, сама по себе привлекательная. Стихи внимательно отработаны и продуманы. Читать их и легко и приятно. Моя оценка может показаться вам скудной похвалой и снисходительным порицанием, но примите во внимание, что я критикую ваши стихи целиком соответственно их достоинству. У вас неоценимое преимущество ранней молодости, к тому же вы обладаете (насколько я могу понять из ваших писем) весьма серьезными познаниями в классической литературе, которая оказывает слишком большое влияние по крайней мере на ваш стиль. Повторяю, мне хотелось бы, чтобы вы придали больше значения стилю и теме. Но вы должны также принять во внимание, что я обязан был высказать все, что думаю об этом произведении, и уверяю вас, что, учитывая все обстоятельства, мне было бы приятнее только похвалить вас, и я очень бы сожалел, если бы наше знакомство обескуражило вас и вас огорчило бы мнение человека, который, как вам, возможно, известно, весьма никудышный критик. Я не сомневаюсь, что вам удастся написать лучше (хотя, повторяю, и это ваше произведение совсем неплохо), если вы отнесетесь к своей работе серьезно и внимательно. Делайте только то, что сами вы сильно любите, — в конце концов вы сами вынесете наиболее строгий суд тому, что выйдет из ваших рук. Ваши письма ко мне были полны такого здравого смысла и скромности, что я не сомневаюсь — вы безусловно сможете выразить в творчестве то, что есть в вашей душе.
Мне очень хочется познакомиться и с другими вашими произведениями, лучше всего рифмованными, ибо белый стих — это ловушка для молодых поэтов.
Когда вы соберетесь навестить меня на Куин Скуэр, пожалуйста, известите меня за день или за два заранее о возможном времени вашего прихода, чтобы нам не разминуться. Еще раз я должен извиниться за назидательный тон, но я ничего не могу поделать, поскольку вы избрали меня своим наставником, хотя и опасаюсь, что это вовсе мне не подходит.
Примите мою особую благодарность за выраженные вами чувства симпатии ко мне; желаю вам полного успеха и остаюсь
Искренне ваш Уильям Моррис
Г-НУ СУИНБЕРНУ
26, Куин Скуэр
Блумсбери, Лондон,
21 декабря 1869
Мой дорогой Суинберн!{6}