Дополнения. Статьи Генри Джеймса 14 глава




Ральф склонился над подушками, на которых покоилась голова отца, и осторожно их поправил; он сознавал, что недопустимо затянул разговор.

– Тот прок, о котором я только что сказал, когда просил передать мои деньги Изабелле, – я удовлетворю прихоть своего воображения. Но я безобразно злоупотребил твоей добротой.

 

 

Из-за болезни хозяина дома Изабелле и мадам Мерль приходилось, как и предсказывала миссис Тачит, большую часть времени проводить вдвоем, а в подобных обстоятельствах не сойтись покороче означало бы проявить невоспитанность. Обе они были образцом воспитанности, к тому же пришлись друг другу по вкусу. Не стану преувеличивать, утверждая, будто они поклялись в дружбе навек, но каждая, по крайней мере в душе, полагала сохранить приязнь к другой и в будущем. Изабелла считала так совершенно искренне, хотя и не могла бы, положа руку на сердце, сказать, что близка с мадам Мерль в том высоком смысле, какой вкладывала в это слово. Впрочем, она нередко задавалась вопросом: а была ли она и сможет ли быть с кем-нибудь по-настоящему близка? До сих пор она еще ни разу в жизни не имела случая утверждать, что сложившийся в ее представлении идеал дружбы, как и других высоких чувств, полностью осуществился. Правда, она без конца напоминала себе, что по понятным причинам идеал и не может стать действительностью. Идеал – это то, что мы исповедуем, но что увидеть нам не дано, это – предмет веры, а не опыта. Опыт, однако, подносит нам иногда весьма точные имитации этого идеала, а разум велит не пренебрегать ими. Изабелла, без сомнения, никогда еще не встречала женщины привлекательнее и интереснее, чем мадам Мерль, никогда еще не знала человека, в такой степени свободного от недостатка, более всех других мешающего дружбе, – т. е. свойства быть зеркальным отражением самых докучных, самых закоснелых, до оскомины знакомых черт своих друзей. Изабелла, как ни перед кем прежде, распахнула перед новой знакомой душу, доверяя ее доброжелательному слуху то, о чем никому еще не говорила ни слова. Порою она даже пугалась своей откровенности – словно отдала чужому человеку ключи от шкатулки с драгоценностями. Сокровища души составляли все ее богатство – тем больше было оснований как можно тщательнее их оберегать. Однако позднее она неоднократно напоминала себе, что бессмысленно сожалеть о своих великодушных заблуждениях – если она ошиблась в мадам Мерль и та не обладает всеми достоинствами, какие она ей приписывала, тем хуже для мадам Мерль. В том же, что эта дама обладает множеством достоинств, не могло быть сомнений: она была очаровательна, отзывчива, умна, образованна. Сверх того (ибо на своем жизненном пути нашей героине посчастливилось встретить несколько представительниц своего пола, которых можно было аттестовать не менее лестно), мадам Мерль была исключительной, выдающейся женщиной, на голову выше других. На свете много приятных людей, но мадам Мерль была не просто обыденно добродушна и навязчиво остроумна. Она умела думать – достоинство редкое в женщине, – и думать, доводя мысль до логического конца. Чувствовать она, несомненно, тоже умела – в чем Изабелла убедилась в первую же неделю их знакомства. Собственно говоря, в этом и заключался величайший талант мадам Мерль, ее бесподобный дар. Жизнь многому ее научила, она глубоко ее чувствовала, и удовольствие от общения с мадам Мерль объяснялось отчасти тем, что, когда Изабелла заговаривала с ней о серьезных, в ее представлении, предметах, та понимала ее с полуслова. Правда, эмоции отошли для мадам Мерль в прошлое, и она не скрывала, что тот источник страстей, из которого она в свое время безустанно черпала, уже не изливался с прежней силой. Более того, она не только намеревалась, но и твердо решила навсегда отказаться от увлечений, откровенно признаваясь, что в прошлом вела себя безрассудно, теперь же считала, себя образцом благоразумия.

– Теперь я сужу обо всем охотнее, чем прежде, – говорила она Изабелле, – но, по-моему, с годами мы получаем на это право. До сорока невозможно здраво судить: в нас слишком много горячности, непреклонности, жестокости, да и о жизни мы знаем слишком мало. Мне жаль вас, дорогая, – вам еще так далеко до сорока. Правда, приобретая в одном, мы теряем в другом. Я часто думаю, что после сорока мы уже просто не можем по-настоящему чувствовать. Нет уже той свежести, той непосредственности. Вы сохраните их дольше, чем другие. Хотела бы я встретить вас через несколько лет – любопытно посмотреть, что из вас сделает жизнь. Одно я могу сказать наверное – ей вас не испортить. Потеребить вас она, возможно, потеребит, и изрядно, но, смею утверждать, сломить никогда не сможет.

Изабелла принимала эти заверения, как принимает новобранец, еще не остывший от первой схватки, из которой он вышел с честью, похвалу полковника, похлопывающего его по плечу. И ей казалось, что подобное признание ее достоинств много стоит. Да и как можно было отнестись иначе к словам, пусть даже мимолетным, исходящим из уст женщины, которая, о чем бы ни говорила Изабелла, могла сказать: «Ах, дорогая, все это со мной уже было и прошло, как пройдет все». Многих своих собеседников мадам Мерль, пожалуй, даже раздражала – ее ничем невозможно было удивить. Но Изабелла, отнюдь не чуждая желания блистать, сейчас вовсе его не испытывала. Она была для этого слишком искренней, слишком дорожила обществом своей умудренной опытом собеседницы. К тому же мадам Мерль никогда не высказывала своих сентенций победоносным или хвастливым тоном – они просто сами, беспристрастными признаниями слетали с ее губ.

Наступила пора осенних непогод; дни стали короче, и прелестным чаепитиям на лужайке пришел конец. Но наша молодая леди не скучала, проводя время за приятной беседой с другой гостьей Тачитов, или же, презрев дождь, обе дамы отправлялись на прогулку под защитой того замечательного приспособления, которое английский климат вкупе с английским гением довели до возможного совершенства. Мадам Мерль нравилось в Англии все без изъятия, даже дождь.

– Здесь всегда моросит, но никогда не льет, – говорила она. – Промокнуть невозможно, а воздух прямо благоухает.

Она, по ее утверждению, наслаждалась запахами Англии, заявляя, что на этом неповторимом острове воздух напоен смесью тумана, сажи и пива и что этот аромат, как ни странно, и есть национальный дух Англии, который ласкает ей ноздри; пряча нос в рукав пальто, она С Удовольствием вдыхала чистый, терпкий запах шерсти.

С первыми же приметами осени Ральф Тачит оказался запертым в четырех стенах; в плохую погоду ему нельзя было выходить из дому и он ограничивался тем, что, подойдя к окну и по обыкновению засунув руки в карманы, провожал своим полускорбным, полуироническим взглядом Изабеллу и мадам Мерль, которые под двумя зонтами удалялись по главной аллее парка. Несмотря на ненастную погоду, дороги вокруг Гарденкорта не развезло, наши приятельницы возвращались домой разрумянившиеся и, отирая подошвы своих ладных, добротных башмаков, в один голос утверждали, что прогулка подействовала на них удивительно благотворно. Предобеденное время мадам Мерль неизменно посвящала многочисленным занятиям. Изабелла восхищалась ею и завидовала твердому распорядку первой половины ее дня. Она и сама всегда считалась недюжинной особой и немало этим гордилась, но до мадам Мерль ей было далеко, и она, словно сквозь ограду чужого сада, любовалась заключенными в той талантами, совершенствами и возможностями. Она ловила себя на желании посостязаться с этой леди, которая казалась ей образцом в самых разных областях. «Ах, если бы я была такой, как она!», – втайне вздыхала Изабелла всякий раз, когда мадам Мерль поворачивалась к ней одной из своих блестящих граней, очень скоро осознав, что получает уроки у настоящего мастера. Ей также не понадобилось много времени, чтобы понять, что она, как принято говорить, подпала под влияние мадам Мерль. «Разве это плохо? Ведь я учусь у нее хорошему, – решила Изабелла. – Благой пример всегда на пользу. Надо только видеть, куда ступаешь, – разбираться в том, куда и как идешь. А уж это мне, без сомнения, вполне по силам. Нечего бояться, что я окажусь чересчур податливой. Податливости мне как раз и недостает». Говорят, нет более искренней лести, чем подражание, и если при виде приятельницы у Изабеллы порою глаза вспыхивали чаянием и отчаянием, то вовсе не потому, что ей хотелось блистать самой, а чтобы озарять путь мадам Мерль. Она восхищалась ею бесконечно, но не столько была увлечена ею, сколько ослеплена. Иногда она спрашивала себя, как отнеслась бы Генриетта Стэкпол к тому, что мысли ее подруги поглощены этим причудливым плодом их родной почвы, и отвечала: «Она бы осудила меня». Генриетта не одобрила бы мадам Мерль – а почему, Изабелла не знала, хотя не сомневалась, что это было бы именно так. С другой стороны, она была точно так же убеждена, что ее новая приятельница, случись ей встретить старую, не отказала бы последней в добром слове: мадам Мерль с ее чувством юмора и наблюдательностью несомненно отдала бы Генриетте должное, а узнав ее поближе, проявила бы ту меру такта, о которой корреспондентка «Интервьюера» и мечтать не могла В богатом опыте мадам Мерль имелись, надо думать, образцы на все случаи жизни, и, порывшись в обширных кладовых своей удивительной памяти, она, конечно, извлекла бы нужную мерку и оценила бы Генриетту по достоинству. «В этом все дело! – размышляла Изабелла. – Самое важное, самый высший дар – уметь оценить других лучше, чем они способны оценить тебя». И тут же добавляла, что в этом, если разобраться, и заключается сущность аристократизма. Хотя бы в таком смысле нужно стремиться к аристократичности.

Позволю себе не перечислять всех звеньев логической цепи, которая привела Изабеллу к мысли, что мадам Мерль подлинная аристократка – мнение, которое сама эта леди никоим образом никогда не высказывала. Мадам Мерль была свидетельницей больших событий, знавала больших людей, но сама не играла большой роли. Она принадлежала к малым мира сего, не была рождена для славы и, превосходно зная мир, не питала бессмысленных иллюзий относительно своего места в нем. На своем веку она встречала многих избранников судьбы и очень хорошо понимала, в чем их судьба отличается от ее. Но, если по собственной, хорошо выверенной мерке мадам Мерль не преувеличивала своей значительности, воображение нашей героини наделяло ее чуть ли не величием. В глазах Изабеллы женщина, столь образованная и изысканная, столь умная и простая в обращении и при этом столь скромная, была настоящей леди, тем более что она и весьма искусно держалась как таковая. Казалось, все общество было ей подвластно, все его искусства и добродетели, – или, быть может, напротив, это оно, даже на расстоянии, возлагало на нее, мадам Мерль, приятные обязанности и, где бы она ни находилась, ожидало от нее маленьких услуг? После завтрака она отвечала на письма, которые пачками поступали на ее имя, и, когда наши приятельницы иногда вместе отправлялись в почтовую контору, чтобы вручить ее служителям очередное приношение мадам Мерль. Изабелле оставалось только удивляться обширности ее переписки. По словам мадам Мерль, она знала больше людей, чем могла упомнить, к тому же ей всегда было о чем писать. Она очень любила заниматься живописью; набросать этюд требовало от нее не больше усилий, чем стянуть с руки перчатку. И если солнце появлялось над Гарденкортом хотя бы на час, она неизменно выходила из дому, захватив складной стул и ящичек с акварельными красками. Какой она была отличной музыкантшей, мы уже знаем – добавим только, что когда она садилась за рояль – а делала она это каждый вечер, – присутствующие без единого слова протеста соглашались пожертвовать тем удовольствием, какое доставляла им ее беседа. Теперь, после знакомства с мадам Мерль, Изабелла стала стесняться своей игры на фортепьяно, которая, как ей казалось, никуда не годится; и в самом деле, хотя на родине ее считали чуть ли не гениальной пианисткой, общество, пожалуй, больше теряло, чем выигрывало, когда, повернувшись к нему спиной, она опускалась на круглый табурет. Если мадам Мерль не писала, не рисовала, не музицировала, она занималась вышиванием, украшая чудесными узорами подушки, занавесы, дорожки для каминной полочки, и в этом удивительном искусстве смелый полет ее фантазии не уступал проворству ее иглы. Она никогда не сидела без дела и если не проводила время за одним из упомянутых выше занятий, то читала (по мнению Изабеллы она прочла «все стоящее») или гуляла, раскладывала пасьянс или беседовала с кем-нибудь из обитателей Гарденкорта. Но при всем том она всегда оставалась воплощением светскости – не обижала отсутствием там, где ее ждали, и не засиживалась в гостях, когда это было неуместно. Любое свое занятие она оставляла с той же легкостью, с какой за него принималась, работала и разговаривала одновременно и, по всей видимости, не придавала своим трудам особой цены, раздаривая рисунки и вышивки, переставая или продолжая играть в зависимости от удобства слушателей, которое она всегда безошибочно угадывала. Короче говоря, трудно было найти человека, с которым было бы приятнее, полезнее и необременительнее жить под одной кровлей. Изабелла находила в ней только один изъян – ей недоставало естественности: наша юная героиня разумела под этим вовсе не претенциозность или манерность – мадам Мерль, как никакой другой женщине, были чужды эти вульгарные недостатки, – а то, что ее природа слишком сглажена светскими условностями, все углы слишком смягчены и стерты. Она сделалась слишком обтекаемой, слишком податливой, слишком зрелой и безупречной. Словом, она была тем слишком совершенным «общественным животным», каким, по принятому мнению, должны были бы стать все мужчины и женщины; в ней не осталось даже следа той живительной дикости, которой в былые времена – до того, как загородные виллы вошли у нас в моду, – обладали даже самые привлекательные люди. Изабелла не могла представить себе мадам Мерль вне общества, наедине с самой собой: она существовала исключительно в общении, прямом или косвенном, с себе подобными. Глядя на нее, невольно возникал вопрос: а в каких она отношениях со своей собственной душой? Но в итоге неизменно возникала мысль, что за блестящей внешностью не всегда скрывается пустота – этому заблуждению как раз в юности мы еще не успеваем поддаться. Мадам Мерль не была пустой – отнюдь. Она была достаточно глубока, и ее природа выражалась в ее поведении никак не меньше лишь оттого, что выражалась условным языком. «Что такое язык, как не условность? – думала Изабелла. – У нее достаточно вкуса, чтобы не оригинальничать, подобно многим моим знакомым».

– Вам, наверно, немало пришлось пережить? – сказала она как-то мадам Мерль, воспользовавшись прозвучавшим в речи приятельницы намеком.

– Почему вы так думаете? – спросила мадам Мерль с милой усмешкой, словно это была игра в отгадки. – Надеюсь, я не хожу с кислой миной непонятого совершенства.

– Нет. Но иногда высказываете мысли, какие вряд ли придут в голову людям, которые всегда были счастливы.

– Я не всегда была счастлива, – сказала мадам Мерль, по-прежнему улыбаясь, но теперь уже с той напускной серьезностью, с какой доверяют ребенку секрет. – Как это ни странно.

Изабелла уловила иронию.

– Многие люди – таково мое впечатление – никогда в жизни не испытывали вообще никаких чувств.

– Очень правильное впечатление: на свете куда больше чугунных горшков, чем фарфоровых ваз. Но, поверьте мне, на каждом свои отметины; возьмите самый крепкий чугунный горшок – на нем вы тоже найдете где царапинку, где дырочку. Я имею смелость считать себя очень прочным сосудом, но, честно говоря, щербин и трещин на мне предостаточно. Правда, в дело я еще гожусь: Mei я ловко починили, и я, по мере возможности, стараюсь не покидать кухонный шкаф – тихий темный кухонный шкаф, насквозь пропахший лежалыми пряностями. Но когда меня снимают с полки и выставляют на яркий свет – брр, дорогая, что за ужасный вид!

Не знаю, в этот или в другой раз, но, когда разговор принял такой же оборот, мадам Мерль обещала Изабелле рассказать ей историю своей жизни. Изабелла тут же выразила горячее желание услышать ее повесть и потом неоднократно ей об этом напоминала. Но мадам Мерль всякий раз просила отсрочки и наконец чистосердечно призналась, что желала бы отложить исполнение данного ею обещания до той поры, когда они лучше узнают друг друга. Они не могли не сойтись покороче – им, по всей видимости, предстояло еще долго дружить. Изабелла согласилась с ее доводами, однако позволила себе спросить, не заслуживает ли она уже теперь доверия – разве похоже на нее, что она способна разглашать чужие признания?

– Я вовсе не боюсь, как бы вы не пересказали того, что я вам расскажу, – ответила мадам Мерль. – Напротив, я боюсь, что вы примете мои слова слишком серьезно. В вашем жестоком возрасте вы станете судить меня слишком сурово.

И она предпочитала говорить с Изабеллой об Изабелле, проявляя глубочайший интерес к ее делам, чувствам, мнениям и планам. Она то и дело заставляла ее болтать о себе и с бесконечным доброжелательством слушала ее болтовню. Внимание женщины, знавшей столько выдающихся людей и вращавшейся, по выражению миссис Тачит, в высшем европейском обществе, льстило нашей героине и подзадоривало ее. Она чувствовала себя на голову выше, завоевав благосклонность особы, владевшей столь богатым материалом для сравнений, и, возможно, именно желание почувствовать, что она нимало не проигрывает от сравнения, побуждало ее часто обращаться к неисчерпаемым воспоминаниям своей блестящей подруги. Мадам Мерль побывала во множестве мест и сохраняла светские связи с людьми, жившими в десятке различных стран.

– Я не считаю себя образованной женщиной, – заявляла она, – но Европу, мою Европу, мне думается, изучила.

Сегодня она мимоходом роняла, что собирается проведать старинную приятельницу в Швеции, завтра – что хочет навестить новую знакомую на Мальте. Англию, где она часто гостила, она знала как свои пять пальцев, и Изабелла с немалой пользой для себя слушала ее рассказы об обычаях этой страны и характере ее обитателей, с которыми «при всем том», как любила повторять мадам Мерль, удобнее жить, чем с любой Другой породой людей.

– Может быть, тебя удивляет, почему мадам Мерль не уезжает из Гарденкорта, зная, что мистер Тачит при смерти? – спросила жена этого джентльмена свою племянницу. – Не думай – с ее стороны здесь Нет никакого промаха, она самая тактичная женщина в мире. Своим пребыванием в Гарденкорте она делает мне честь – ведь ее ждут сейчас в лучших домах Англии, – сказала миссис Тачит, которая ни на минуту не забывала, что в английском обществе ее собственные акции ценились на несколько пунктов ниже, чем в других местах. – Перед нею распахнуты многие двери, и в крове она не нуждается. Но я просила ее побыть здесь сейчас, чтобы ты могла узнать ее поближе. Я считаю, это будет тебе весьма на пользу.'Серена Мерль во всем безупречна.

– Она мне очень понравилась, иначе меня бы сильно насторожило то, что вы о ней говорите, – отвечала Изабелла.

– У нее нет дурной манеры «уходить в себя», даже на мгновение. Я привезла тебя сюда и хочу сделать для тебя все, что могу. Твоя сестра Лили выразила надежду, что я предоставлю тебе большие возможности. Вот первая – знакомство с мадам Мерль. Она – одна из самых блестящих женщин в Европе.

– Мне она нравится куда больше, чем то, что вы о ней говорите, – повторила Изабелла.

– Вот как! Думаешь найти в ней недостатки? Не поленись сказать мне, если тебе это удастся.

– Это было бы жестоко… по отношению к вам.

– Можешь не беспокоиться. Ты не сыщешь на ней и пятнышка.

– Пожалуй. Но осмелюсь сказать, меня это не огорчит.

– Она знает решительно все на свете – все, что стоит знать, – заключила миссис Тачит.

Изабелла не преминула рассказать приятельнице, что миссис Тачит – о чем мадам Мерль, надо полагать, и сама знает – превозносит ее как верх совершенства.

– Благодарю вас, – отвечала мадам Мерль. – Но, боюсь, ваша тетушка не видит или, вернее, не учитывает отклонений, которые не лежат на поверхности.

– Вы хотите сказать, что в вашей душе есть необузданные стороны, о которых она ничего не знает?

– О нет. Боюсь, самые темные стороны моей души как раз и есть самые смирные. Я хочу сказать, что не иметь недостатков, в понимании вашей тетушки, означает не опаздывать к столу – к столу в ее доме. (Кстати, позавчера, когда вы воротились из Лондона, я не опоздала, я вошла в гостиную, когда часы показывали ровно восемь, а вот вы все пришли до времени.) Это означает, что, получив письмо, вы отвечаете на него в тот же день, что отправляясь к ней в гости, не набираете много вещей и, упаси бог, не болеете, находясь под ее кровом. В этом, по мнению миссис Тачит, и заключается добродетель. Блажен, кто может разложить это понятие на составные части!

Как видим, в своих речах мадам Мерль не скупилась на смелые, свободно брошенные мазки, нередко придававшие ее словам обратный смысл, но даже и тогда Изабелла не ощущала яда. Ей просто в голову не могло прийти, что изысканная гостья миссис Тачит прохаживается на счет хозяйки, – и причины такого непонимания вполне очевидны. Во-первых, она жадно ловила оттенки значений в ее словах, во-вторых, мадам Мерль давала понять, что сказала далеко не все, а в-третьих, кто же не знает, что говорить без околичностей о ваших ближайших родственниках – несомненный знак особого к вам расположения. По мере того как шли дни, этих знаков дружества становилось все больше, и в особенности льстили Изабелле те, из которых явствовало, что мадам Мерль предпочла бы сделать предметом их бесед самое мисс Арчер. Правда, нередко она ссылалась на случаи из собственной жизни, но никогда на них не задерживалась: грубый эгоизм был столь же мало ей свойствен, как и склонность к пустым сплетням.

– Я старая, скучная, отцветшая женщина, – не раз повторяла она. – И так же неинтересна, как прошлогодняя газета. Вы молоды, свежи, пронизаны настоящим. В вас есть главное: вы – сегодняшний день. Когда-то и я им была, в свой час. У вас он продлится дольше. Вот и поговорим о вас, мне интересно каждое ваше слово. Я люблю говорить с теми, кто моложе меня, – явный признак того, что старею. Наверное, в этом есть своего рода возмещение: когда нет молодости в себе самом, окружаешь себя ею извне и, знаете, убеждаешься, что так, со стороны, видишь и ощущаешь ее даже лучше. Мы, несомненно, должны быть на стороне молодых, и я всегда буду на их стороне. Не думаю, что старики ста…и бы раздражать меня – надеюсь, этого не случится: есть старики, которых я просто обожаю. Но душою я с молодежью – молодость трогает и волнует меня бесконечно. А вам я даю carte blanche.[59] Можете даже дерзить мне, если вздумается, я пропущу это мимо ушей и, конечно, немыслимо вас избалую. Что? Я говорю так, словно мне сто лет? Мне именно столько, если угодно, даже больше – ведь я родилась до Французской революции. Ах, дорогая моя, je viens de loin[60] – я принадлежу старому, старому миру. Но я не хочу говорить о нем, будем говорить о новом. Расскажите мне еще об Америке, мне всегда мало того, что вы о ней говорите. Меня привезли сюда совсем малюткой, с тех пор я здесь, и как это ни возмутительно, просто ужасно, но я почти ничего не знаю об этой великолепной, этой чудовищной, этой нелепой стране – воистину самоет великой и самой забавной на свете. В Европе много таких отрезанных ломтей, как я, и, скажу откровенно, по-моему, мы все несчастные люди. Человек должен жить в своей стране, там его место, какая бы она ни-была. Здесь мы плохие американцы и никуда не годные европейцы, повсюду не на месте. Ползучие растения, паразиты, стелющиеся по верху и не имеющие корней в земле. Я по крайней мере знаю, что я такое, и не питаю на свой счет иллюзий. Для женщины такое положение – еще куда ни шло. У женщины вообще нет своего места в жизни. Ей везде суждено стелиться по верхам и ползти – где больше, где меньше. Вы не согласны со мной, дорогая? Вам это претит? Вы никогда не станете ползать? Это верно, вы – не ползаете, вы держитесь прямо, прямее многих женщин. Что ж, превосходно, вы, пожалуй, действительно ползать не будете. Но мужчины, американцы, je vous demande un peu,[61] – что им дает жизнь здесь? Их положение весьма незавидно. Взгляните хотя бы на Ральфа Тачита – как прикажете его аттестовать? К счастью, у него чахотка – я говорю «к счастью», потому что болезнь хоть как-то его занимает. Его чахотка – это его carriere,[62] своего рода положение в обществе. О нем можно сказать: «Мистер Тачит печется о своих больных легких, он как никто разбирается в климате». А иначе кем бы он был, что представлял бы собой? «Мистер Ральф Тачит, американец в Европе». Это же ни о чем не говорит – ровным счетом ни о чем. Еще о нем известно – «он очень образован» и «у него замечательная коллекция старинных табакерок». Только этой коллекции и недоставало! Я просто слышать о ней не могу. Какое убожество! С его отцом, с этим бедным стариком, дело обстоит иначе, у него есть свое лицо, и весьма солидное. Он представляет здесь солидное финансовое учреждение, а в наши дни такое занятие не хуже любого другого. Американцу, во всяком случае, оно вполне под стать. Но что касается вашего кузена, поверьте, ему очень повезло с его больными легкими – поскольку он от этого не умирает. Лучше уж заниматься легкими, чем табакерками. Вы думаете, не будь он болен, пн стал бы что-нибудь делать, возглавил бы банк, сменив отца? Сомневаюсь, дитя мое, сомневаюсь, по-моему, банк его нисколько не интересует. Правда, вы знаете его лучше, хотя когда-то и я превосходно его знала, но все равно оправдаем его за недостаточностью улик. Самый тягостный пример в этом роде – это один мой знакомый, наш соотечественник, поселившийся в Италии (куда его тоже привезли еще несмышленым младенцем). Прелестнейший человек – вы непременно должны с ним познакомиться. Я представлю его вам, и вы сами увидите, почему я так говорю. Его зовут Гилберт Озмонд, он живет в Италии, и это все, что можно сказать о нем или извлечь из него. Он необыкновенно умен и мог бы прославить свое имя, но, как вы слышали, он – мистер Озмонд, живущий tout betement[63] в Италии, и этим все исчерпывается. Ни поприща, ни имени, ни положения, ни состояния, ни прошлого, ни будущего – ни-че-го. Ах да! Он занимается живописью, пишет акварелью – как я, только лучше. Но картины его немногого стоят, чему я, впрочем, только рада. К счастью, он чудовищно ленив – так ленив, что это может сойти за жизненную позицию. Он может сказать: «Да, я ничего не делаю, но мне и не хочется. Чтобы что-то успеть за день, надо встать в пять утра». Этим он хоть чем-то выделяется из общего ряда: поневоле веришь, что, встань он в пять утра, он свернул бы горы. О своих занятиях живописью он предпочитает не говорить даже близким знакомым – о, он очень умен. Еще у него есть дочь – прелестное дитя – вот о ней он охотно говорит. Он очень привязан к ней, и, если бы исполнение отцовских обязанностей считалось поприщем для мужчины, Гилберт Озмонд составил бы себе имя. А так, боюсь, это занятие можно оценить не выше, чем собирание табакерок, пожалуй, даже ниже. Расскажите же мне об Америке, – продолжала мадам Мерль, которая, заметим в скобках, отнюдь не сразу излила все эти соображения, представленные здесь, для удобства читателя, в виде единого потока. Она говорила о Флоренции, где жил упомянутый мистер Озмонд и где миссис Тачит владела средневековым палаццо, и о Риме, где у нее самой был небольшой pied-a-terre с мебелью, обитой старинной камкой. Она говорила о городах и людях и иногда даже, как выражаются нынче, касалась «больных вопросов», время от времени говорила и о милом хозяине Гарденкорта, у которого гостила, и о том, есть ли надежда на его выздоровление. Она с самого начала придерживалась мнения, что надежды почти нет, и у Изабеллы щемило сердце всякий раз, когда мадам Мерль уверенно и досконально, со знанием дела рассуждала о том, сколько ему остается жить. Наконец мадам Мерль решительно заявила, что дни его сочтены.

– Сэр Мэтью Хоуп сказал мне это со всей возможной откровенностью сегодня перед обедом, когда мы стояли с ним у камина, – объявила она. – Он умеет быть приятным, наш великий лекарь. Я не имею в виду этот последний разговор. Но даже столь печальное известие он сумел облечь в самые деликатные формы. Я сказала ему, что чувствую себя здесь неловко в такое время, что мое пребывание в Гарденкорте неоправданно – ведь в сиделки я вряд ли гожусь «Вам надобно остаться, надобно остаться, – сказал он, – скоро найдется дело и для вас». Понимаете, с каким тактом он разом дал мне понять и что дни мистера Тачита сочтены, и что моя миссия – утешать миссис Тачит. Правда, тут он ошибается – мои услуги вашей тетушке не понадобятся. Она утешится сама – только она сама и знает, какая порция утешений ей нужна. Вряд ли другой сумеет отмерить в точности ту дозу, какая ей требуется. Вот ваш кузен – иное дело: он будет очень горевать по отцу. Но я никогда в жизни не решусь отирать слезы Ральфу Тачиту – мы не в таких отношениях.

Мадам Мерль уже не впервые намекала на то, что между нею и Ральфом Тачитом существует скрытая неприязнь, и Изабелла, воспользовавшись случаем, задала ей вопрос: разве они с Ральфом не добрые друзья?

– Несомненно, только он меня не любит.

– Вы его чем-нибудь обидели?

– Нет, ничем. Впрочем, чтобы любить или не любить не надобно причины.

– Чтобы не любить вас? Для этого, мне думается, нужна серьезнейшая причина.

– Вы очень великодушны. Но не забудьте обдумать, какую причину вы назовете, когда меня разлюбите.

– Я? Вас? Никогда!

– Надеюсь, что нет. Ведь неприязнь беспредельна: ей нет конца, стоит только невзлюбить человека. Вот как ваш кузен: ему уже не преодолеть неприязни ко мне. Какое-то врожденное отталкивание натур – если можно назвать так чувство, которое испытывает только одна сторона. Я-то ничего не имею против него и не таю никакого зла, хотя он несправедлив ко мне. Справедливое отношение – вот все, что мне надо. Тем не менее он джентльмен, в этом ему не откажешь: я знаю, он никогда не позволит сказать себе обо мне ничего дурного за моей спиной. Cartes sur table![64] – и, помолчав, закончила: – Я не боюсь его.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2016-08-20 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: