― Не бойтесь, ― нашлась я. ― Можно просто посидеть, поболтать до утра, а если не выдержим ― разложим тахту. Когда возвращалась из эвакуации, пришлось приютить ехавших со мной в поезде солдат. На вокзале была давка, им до утра некуда было деться, и моя тахта, представьте себе, приютила всех четверых! А я переночевала у соседки. Можно сделать и так!
В ЦК работа начиналась с 9 часов и заканчивалась порой за полночь. И завтра предстоял большой рабочий день. А мы продолжали болтать. Уже близилось утро, когда я, наконец, спохватилась:
― И все же перед работой вам надо хоть ненадолго прилечь! Вы очень устали!
― Стыдно сознаться, но после голодовки на Волховском фронте стал «слабаком». Про таких еще говорят ― «дистрофик». Так что вы уж меня простите!
― Ну, что вы, какие тут могут быть претензии. Это я вас уморила своими историями.
― Нет, вы чудесная рассказчица, и я готов вас слушать бесконечно!
― А вы чудесный слушатель, –вернула я комплимент. ― Однако ложитесь спать, ― приказала я, застилая простыней тахту.
― Но как же вы? ― удивился он.
― А я посижу на стуле, это для меня пустяки.
― Но вы же говорили, что тахта раскладывается? ― изумился Иван Васильевич. ― Что на ней четверо солдат могли улечься! Говорили?
― Говорила, ― созналась я, ― Но, может быть, лучше и удобнее ее не раскладывать?
― Вы что, меня боитесь?
― Нет, что вы. Я вас ни капли не боюсь!
― Так давайте действовать! ― решительно заявил Иван Васильевич.
Мы разложили тахту. Я сделала две постели ― одну у стены, другую с краю ― между ними оставался основательный промежуток.
К стене лег Иван Васильевич. Я потушила свет и, переодевшись в халат, прилегла на свой край.
|
Иван Васильевич лежал тихо, не шевелясь, но я чувствовала, что он не спит. Вдруг мы дружно расхохотались.
― Ты не спишь? ― спросил он, перейдя на «ты».
― Нет, не сплю.
И мы опять надолго замолчали.
Я закрыла глаза и, может быть, даже задремала, когда вдруг почувствовала прикосновение к своей груди. Все задрожало во мне. Остатки рассудка требовали, чтоб я сбросила «коварную» руку, но сделать это ― было выше моих сил. Я лежала неподвижно, продолжая «спать», испытывая такое наслаждение, которого никогда прежде не знала. Ваня осторожно ласкал то одну, то другую мою грудь, затем откинул наши одеяла и, прижавшись ко мне всем телом, начал страстно целовать ― всю, всю от лица до ног. Я оставалась неподвижной и позволяла делать ему все, что заблагорассудится. Мне было так хорошо, что совсем не хотелось двигаться, только бы не кончались эти поцелуи и объятья...
Моя пассивность испугала Ваню:
― Ты обиделась? Прости! Но я так люблю тебя, что не в силах был сдержаться!
― Нет, что ты, ― прошептала я. ― Мне очень хорошо с тобой!
― Милая, милая! Ты теперь моя! Никому тебя не отдам!
Я не поверила его словам ― помнила о его жене и сыне, ― но нисколько не жалела, что так произошло. И полностью отдавалась счастью быть близкой с этим человеком.
Эта была сладкая и безумная ночь[70].
Утром, едва поднявшись, мы оба почувствовали огромное смущение, но постарались скрыть его. Я стала готовить завтрак и явно чаще, чем требовалось, бегала из комнаты на кухню. Ваня молчал. Но глядел он на мою суету такими радостными, сияющими и озорными глазами, что муки совести быстро меня покинули ― и я уже позволяла «ловить» себя, целовать, потом притворно вырывалась и снова, как будто случайно, «попадалась» в капкан его объятий...
|
На работу отправились вместе. Перед обедом Ваня зашел ко мне:
― Милая, ― прошептал он мне на ухо, хотя в комнате никого не было, ― чтобы не терять времени, обедать не буду, а помчусь к родителям ― предупредить, что ночевать не приду. Ты ведь тоже хочешь этого?
Я растерялась и некоторое время молчала, чувствуя, как безрассудное счастье переполняет меня. Это молчание встревожило его:
― Как, ты не хочешь, чтобы мы снова были вместе?
Родители Вани жили где‑то недалеко от «Серпа и молота». Его отец, Василий Иванович, работал токарем и находился на казарменном положении с самого начала войны ― ночевал на заводе, чуть ли не у станка. Его беспокоили боли в сердце, но для освобождения от работы этого, наверное, было недостаточно. Когда же отпускали домой, он даже во время сильной бомбежки не ходил в убежище ― так уставал.
― Нет, что ты, я очень рада, но как истолкуют это твои родные?
Его лицо тотчас осветила улыбка:
― Я все улажу, не беспокойся, было бы тебе удобно!
Любовница
Дни проходили в каком‑то тумане. Хотелось одного ― поскорее закончить работу и очутиться с ним вдвоем в моей маленькой комнатушке. Но иной раз, когда он просил разрешения остаться у меня, рассудительно отвечала, что его частые отлучки насторожат родителей, что об этом станет известно Лене и у него будут «семейные неприятности». На это у него обычно возражений не находилось, он отмалчивался и, как правило, подчинялся и уезжал ночевать к родителям. А мне становилось так холодно и обидно, что не проявил настойчивости... Я даже плакала не раз. Наутро была подчеркнуто холодной и рассеянной, отказывалась гулять с ним после обеда. Он мрачнел, но пользовался любой возможностью, чтобы нежно пожать мне руку или поцеловать в локоть и даже обнять:
|
― Помни, я твой, я всегда думаю о тебе.
Я в ответ скептически улыбалась. Но однажды Ваня влетел в мою рабочую комнату и, не обращая внимания на то, что в ней кто‑то был, нагнулся и заговорщически шепнул на ухо:
― Все устроено! По моей просьбе мама привела в порядок комнату на Никитской, я сказал, что мне удобнее ночевать после работы там... Значит, сегодня я у тебя! ― И выскочил из комнаты, как будто боясь возражений.
Волна счастья затопила меня. Я потеряла голову, я не думала уже о том, что наша связь «временная», чем постоянно охлаждала свой пыл. Я была счастлива от того, что он придет, придет и мы опять будем вдвоем...
Теперь почти каждый день мы вместе выходили с работы и, держась за руки, как дети, шли ко мне на Станиславского. Постепенно узнавая привычки друг друга, учились жить вместе. Видя точные, выверенные движения Вани, я старалась сдерживать свои ― размашистые и резкие, которыми привыкла управляться с хозяйством. Он никогда, в отличие от меня, не повышал голос и владел удивительной способностью отвечать на некоторые мои вопросы одним только выражением глаз. Его шутки были всегда остроумны и к месту, при этом лицо оставалось невозмутимым, а молчание казалось глубоко содержательным ― в каждую нашу совместную минуту я как будто кожей ощущала работу его ума.
Но ощущение «ворованности» этой новой жизни иногда становилось очень сильным.
Так проходили майские дни. Мы не умели, да и не могли скрывать своих чувств от окружающих. Васильева, инструктор нашего отдела, поговорила со мной «по душам». Она сказала, что в таком месте «неприлично крутить любовь».
― Серьезно? ― зло ответила я. ― А почему же подписки об этом не брали?
Рассказала об этом Ване. Он рассмеялся:
– Замечательно ты ответила.
А через несколько дней Ваня поведал о разговоре с Суворовым, который корил его за меня, напоминал о жене, которую знал. Ваня сказал, что незачем начальству лезть «в такие дела» и что он не мальчик, которого следует учить.
Однако тучи над нами сгущались. В начале июня меня вызвал заместитель начальника Управления пропаганды ЦК П. Н. Федосеев и очень «деликатно» объяснил, что, удовлетворяя требование нового начальника ОГИЗа П. Ф. Юдина, нескольких редакторов, работавших в аппарате, решено направить в издательство на «укрепление» кадров. В это число, конечно же, попала и я.
Федосеев протянул мне заранее подготовленное постановление.
К этому времени я начала тяготиться и своей службой в качестве помощника заведующего отделом науки ЦК, и атмосферой, царившей в аппарате, и благоговейной тишиной в коридорах и рабочих комнатах. Мой шеф, Суворов, предлагая пост помощника, обещал «самостоятельную» работу, а на самом деле она оказалась чисто технической ― редактировать документы мне поручали очень редко. Я превратилась в секретаря отдела, а порой меня использовали просто как машинистку. Тяжелы были и ночные бдения. Сергей Георгиевич приходил на работу часам к двенадцати, уезжал обедать в кремлевскую столовую к пяти, потом заезжал домой поспать и, свеженький как огурчик, возвращался к восьми‑девяти вечера. Приподнимая тяжелые брови, очень удивлялся просьбам об уходе домой в десять часов. Мы засиживались нередко до глубокой ночи, и потом приходилось получать пропуск для прохода в комендантский час.
В последнее время я часто стала отпрашиваться пораньше ― это Сергею Георгиевичу явно не нравилось. Обычно в это время он читал газеты.
― Уже? Ну что же! Идите!
Ваня, как инструктор отдела, устраивал свои свободные вечера так: уезжал поближе к вечеру в какой‑либо институт, звонил оттуда, что задерживается, и спрашивал, очень ли он сегодня нужен. Суворов, питавший к нему слабость еще с времен совместной работы в редакции, как правило, разрешал в ЦК не возвращаться.
Пошла в ОГИЗ к П.Ф. Юдину на прием, с путевкой из ЦК. Мы уже были знакомы с ним по Свердловску ― ужинали в номере у академика Митина накануне отъезда нашей «бригады». Тогда Павел Федорович был сильно пьян, и я думала, что он меня не помнит. Он, однако, встретил меня, как старую знакомую, и стал уговаривать принять пост старшего редактора в Гослитиздате. Сначала предложению обрадовалась ― всегда мечтала о работе с художественной литературой, ― но когда узнала условия, решительно отказалась: я теряла сорок процентов зарплаты (вместо полутора тысяч рублей стала бы получать девятьсот), а главное
― карточку литера “А”. Привела и аргументы: война затягивалась, а детей предстояло вывозить из эвакуации, т.к. дочери, закончившей в Кунгуре начальную школу, учиться дальше было негде.
Единственное вакантное место с окладом в тысячу триста рублей оказалось в МОГИЗе.
Вечером поделилась этой новостью с Ваней. Он огорчился, что я отказалась от редакторской работы, но с моими доводами вынужден был согласиться.
Так я стала заместителем управляющего МОГИЗа С. Е. Поливановского и вернулась в ту же систему, куда попала по распределению из института.
Однажды Ваня позвонил и сказал, что задерживается у родителей. Пришел очень взволнованный. Получил письмо от жены, в котором та умоляла приехать немедленно, иначе ― «погибнет». Видя, как он расстроен, я попыталась его шутливо «утешить»:
― Женская интуиция.
― Нет и нет, ― сердито парировал он. ― Не думай так, Лена не такая! Раз она так пишет, значит, действительно случилось что‑то страшное!
Я невольно вспомнила: он даже во время наших жарких ночей иногда заговаривал о жене и сыне, беспокоился о них. Часто писал им, посылал переводы, как, впрочем, и я Мусатову. Мне даже нравилась в нем эта черта. Но теперь его терзания причиняли мне настоящую боль. Нет, не ревность, а именно боль...
Ваня заметил перемену в моем настроении ― его ласки сделались неистовыми; ими он как будто пытался сказать мне, опасаясь фальши слов, что‑то очень важное. Но проходила ночь, и утром он начинал советоваться, как вывезти Лену из Сибири. В эти минуты становилось не по себе: леденящий холод заполнял меня, и я принимала решение как можно скорее освободиться от этой любви.
Однажды Ваня пришел сильно огорченный. Он переговорил с Суворовым, и тот категорически отказался хлопотать за него об отпуске. Было указание ― никого не отпускать. В отчаянии он метался в узком пространстве моей комнатки.
Вот она правда, думала я. Он любит свою жену. Какую же глупость я допустила, поддавшись своему чувству! На что я могла рассчитывать? Даже в забытьи страсти он ни разу не назвал меня «женушкой», как с первой минуты меня именовали и Лазарь, и Алексей. Может быть, впервые в жизни я испытала жестокую ревность. Но взяла себя в руки и постаралась хотя бы внешне остаться спокойной и рассудительной. Наблюдая его растерянность и отчаяние, стала придумывать, как помочь. И вдруг меня осенило:
― Послушай, обратись к Юдину Ему нужны редакторы, а ты все‑таки бывший старший редактор Гостехтеориздата. Скажи о желании вернуться на прежнюю работу, вот увидишь, он ухватится за это. И договорись, что на работу выйдешь не раньше, чем через две недели. Вот и время, чтобы съездить за женой и сыном.
― Да, это выход! ― обрадовался он. ― Какая же ты у меня умница!
Ваня созвонился с Суворовым, и тот, не подозревая подвоха, разрешил прийти попозже. Как всегда, из дома вышли вместе; у Художественного проезда я свернула к МОГИЗу, а Ваня побежал к «Охотному ряду», чтобы побыстрее добраться до Орликова переулка, где помещался ОГИЗ. Юдин принял его, согласился на все условия и тут же написал письмо на имя начальника Отдела пропаганды и агитации Г. Ф. Александрова с просьбой уволить И. В. Кузнецова в порядке перевода в ОГИЗ на должность редактора.
Сразу после обеда Александров вызвал к себе Суворова. Что услышал Сергей Георгиевич ― неизвестно, но в отдел он возвратился очень возбужденным и срочно вызвал Кузнецова к себе. Суворов потребовал, чтобы Иван Васильевич немедленно отказался от слова, данного Юдину. Ваня объяснил, что иного выхода у него не было ― с Леной случилось несчастье, и отправиться к ней на выручку он мог только таким способом. В результате договорились, что Суворов выхлопочет для Ивана Васильевича срочную командировку, а уже по возвращении они обсудят вопрос о дальнейшей работе.
Ваня уезжал на следующий день. Его радость была беспредельна, и он изливал ее на меня. Бурные ласки сменялись нежными поцелуями, но я изо всех сил старалась остаться внутренне холодной. Мне надо было преодолеть и свою страсть, и свою безумную боль от сознания предстоявшей потери. Гордость не позволяла спрашивать у него, что же будет с нашими отношениями дальше. Да и зачем? Он так радовался своему отъезду, скорому свиданию с женой и сыном! Надо было делать выводы самой. И я их делала... И с сожалением и горькой радостью к утру констатировала: «Я спокойна». Меня почти не трогали ни его ласки, ни слезы на глазах. Он почувствовал мое состояние.
― Поверь, я люблю тебя так, как никого в жизни не любил, ― прошептал он. ― Лишь долг и ответственность заставляют меня оставить тебя.
― Не надо слов, ― нервно прервала я его. ― Мы оба люди ответственные, у каждого есть свои обязанности. Я это отлично понимаю. О том, что было, не жалею. И не стоит больше ни о чем говорить. Давай, собирайся!
Я все же ждала каких‑то возражений, но он смолчал. Поднялся с постели, пошел в ванную. Я убрала комнату, приготовила завтрак, бутерброды в дорогу...
Так, почти молча, отправились на вокзал. До отхода поезда оставалось еще время ― мы нестерпимо долго прохаживались по платформе Казанского вокзала и перекидывались малозначащими фразами. Ваня пытался поймать мою руку, но я тут же выдергивала ее, как будто стеснялась.
Наконец подали состав. Зашли в вагон, сели рядом, но я чувствовала, как внутреннее сопротивление, взращенное за ночь, все больше отдаляет нас друг от друга...
Подали сигнал к отправлению. Ваня проводил меня к выходу, крепко прижал к себе и поцеловал. На платформе я встала перед его окном. Он неотрывно смотрел на меня, а когда поезд тронулся, высунулся из окна и громко крикнул:
― Я буду писать тебе с дороги!
Едва удержалась, чтобы не крикнуть: «Зачем?» ― но, как полагается, помахала вслед поезду платочком
Он мой!
Я решила вычеркнуть Ваню из своей жизни. Но это оказалось непросто ― то и дело я обнаруживала, что снова думаю о нем; стараясь покончить с ненужной любовью, попыталась разбудить прежнее чувство к Алексею.
Да, много хороших мгновений мы с ним пережили; эти воспоминания грели душу и помогали, казалось мне, справиться с болью потери. Я перечитывала Алешины письма, полные нежности, страха перед разлукой и заклинаний «беречь нашу любовь». Не сберегла. Он писал о нашей будущей жизни, строил планы и, в отличие от Вани, в самых черных красках рисовал свою жизнь с Ритой...
Однако попытка разбудить чувства к Алеше не удалась. Да, я виновата перед ним, но не больше ― любви к нему в своем сердце, как ни старалась, найти уже не могла. Да, я была благоразумна ― Алеша так ревнив и обидчив! ― и долг перед солдатом не позволил мне сообщить горькую правду о моей «измене», но что в том толку? Чувство к Ване не оставило места другим. Совесть успокаивало лишь то, что благодаря моим хлопотам Мусатов находился сейчас в полной безопасности, служа в редакции газеты Ташкентского военного округа[71].
Я вдруг отчетливо поняла, что осталась одна. Человек, которого я с сумасшедшей страстью полюбила, уехал за своей семьей. Дружба?! Но может ли она состояться? Не знаю Лену, но если она похожа на Риту... И вдруг ярко, переступая границы дозволенного, я с ужасными подробностями представляла его встречу с любимой женой...
Стали поступать письма с дороги. Читала их с иронической улыбкой. Короткие, но полные нежности, с неизменной подписью «твой Ваня», «навсегда твой».
Как ни странно, они помогали изживать чувство, освобождали от дурмана, который начался 11 апреля. Эти письма как будто разоблачали двуличие человека, которого я за такой короткий срок превратила в идеал.
Потом и письма прекратились. Вот и все ― подвела я итоги. Да и на что я могла рассчитывать?
С Ваниного отъезда прошло две недели, причем в последнюю от него не было никаких вестей. На смену прежнему хаосу чувств пришло мертвящее оцепенение. Все мое существо, казалось, пронизывала холодная пустота, и душевная боль временами становилась почти неслышной, как пунктир морзянки из арктических широт.
В качестве главной должностной обязанности на меня был возложен контроль за деятельностью книжной сети и библиотечных коллекторов. Но Поливановский, управляющий МОГИЗом, человек по своей природе мягкий и доброжелательный, сразу же скинул на меня очень неприятные заботы по разверстке, вызванной условиями военного времени. Пришлось заниматься вербовкой и отправкой людей на заготовку леса, разгрузку вагонов с топливом и продовольствием и т.п. Страдала невыносимо ― ведь за прилавками книжных магазинов остались лишь престарелые, больные и, главным образом, женщины, обремененные детьми. Каждый день передо мной проходили десятки людей ― они плакали, умоляли не губить их. Я же разрывалась между жалостью к ним и необходимостью выполнить хоть как‑нибудь эту разнарядку, не учитывавшую наших возможностей.
В тот день послать на лесоповал мне было некого, и я пыталась придумать, как бы похитрее сочинить письмо‑отговорку, убедительно и одновременно обтекаемо объясняющее невыполнимость задания ― чтоб и волки остались сыты, и овцы целы.
Поздним душным вечером 5 июля пришла с работы домой, так ничего и не придумав. Измотанная и душевно, и физически, приняла ванну, немного поела и прилегла на тахту. Чтобы не затемнять окно, света не зажигала, смотрела в постепенно темнеющее небо, беспрерывно прокручивая в голове варианты текста, и так заснула.
Вдруг ― громкий хлопок двери, четыре быстрых шага ― и я уже в крепких объятьях. Ваня! Опустившись на колени, он молча и жадно покрывал меня поцелуями. Я запустила руку в его волосы. Они были совсем мокрые. Он дышал тяжело и часто.
― Ты вернулся? Вернулся? ― не веря себе, спрашивала я. ― Это не сон?
Но он ничего не отвечал и продолжал меня целовать. Наконец, сумев приподняться на локте, я прижала к себе его голову и обнаружила, что щека, покрытая дорожной щетиной, мокра от слез.
― Случилось что‑то страшное? ― в тревоге закричала я.
― Нет, ничего, просто не знал, как дожить до встречи с тобой... Я так счастлив...
― Но когда же ты приехал?
― Сегодня. Мы приехали сегодня в пять вечера.
― Ты привез Лену и Сережу?
― Да, все слава богу.
― Но как же ты мог уйти? Под каким предлогом?
― Ни под каким! Просто сказал, что буду ночевать у тебя,
― ответил Ваня.
― Как же это? ― недоуменно переспросила я. ― Как же Лена отпустила тебя?
― А я еще на Урале, как только приехал, сразу все рассказал, ― с каким‑то удивительным простодушием ответил он. ― О том, что полюбил тебя!
― И что же она? ― ужаснулась я, представив на мгновенье состояние женщины, которой разбила жизнь. ― Постой! ― я зажгла свет и заглянула Ване в глаза: ― Но ты же ничего такого мне не обещал!
― Как? ― изумился Ваня. ― Разве ты думала иначе о нашем будущем? ― и такая горечь и обида, и такое недоумение прозвучали в этом восклицании, что я даже растерялась... ― Боже! Какой же я остолоп! Как плохо ты, наверное, все это время думала обо мне! Но пойми, мне нужно было еще раз проверить себя, подготовить Лену... И все же я должен был, должен был подумать о тебе... Прости меня, прости... Я сказал Лене и говорю тебе ― не мыслю жизни без тебя... Ты должна, должна остаться со мной! ― умоляюще повторял он, покрывая меня поцелуями.
Мы очнулись в объятиях друг друга лишь под утро, хотя едва ли мы спали в ту ночь. Она вся прошла в бесконечных любовных заклинаниях, заканчивавшихся взрывом новой страсти и безумных ласк, после которых мы долго лежали обессиленные и лишь нежно целовались[72].
― Женушка, моя милая женушка, ― шептал он, и это вызывало во мне необыкновенное, изумительное состояние счастья, которое не исчезало с той поры[73].
Отец, мать и дедушка Вани Кузнецова. 1913 или 1914 г.
Харитон Филиппович Нечепуренко (отец Раисы Харитоновны).
Феодора Кронидовна Нечепуренко (мать Раисы Харитоновны).
9 ‑1918 г. Ваня Кузнецов, около 7 лет.
10 Иван Кузнецов ― вероятно,1926 г
1913 г. Ваня Кузнецов, около 2 лет.
Семейный ужин: Василий Иванович, Александра Васильевна, Ваня Кузнецовы. Весна 1932 г.
12. Иван Кузнецов. Вероятно, 1933 г.
13. Студенты Ваня Кузнецов и Лена Ермолова среди своих товарищей. 1931г. (?)
Лена Ермолова. 1931 г. Подпись гласит: «После моей смерти отдать Ване Кузнецову. Е.Ермолова, 6/IV»
Часть 4. Ваня
Лена
С каждым днем крепли наша любовь, и страсть, и какое‑то особенное чувство привязанности друг к другу. Мы буквально с болью расставались по утрам. Ваня провожал меня до проезда Художественного театра, где помещался «Могиз», а сам, все время оборачиваясь, бежал к метро «Охотный ряд». И только когда его худенькая фигура пропадала из виду, я с чувством невосполнимой утраты отправлялась на свою работу. Хотя мы оба считали потерянной каждую порознь прожитую минуту, но и вечера нам не всегда удавалось проводить вместе.
Долг требовал от Вани посвящать свое время не только мне, но и устройству быта Лены с сыном. Они, пока шел ремонт комнаты на Малой Никитской, жили у его родителей, считавших, что Ваня, контролируя ход работ, там и ночует. Лена же знала, что на ночь он уходит ко мне.
Ваня сразу предупредил меня, что будет отдавать свою зарплату Лене, пока та не устроится на работу[74]. Это решение мне показалось и правильным, и справедливым: я, отнявшая у нее мужа, чувствовала свою вину и потому меньше всего хотела сделаться еще и причиной ее материальных лишений.
― Я постараюсь писать как можно больше статей, ― утешал Ваня и себя, и меня. ― У нас будут гонорары.
Когда же, наконец, ремонт был закончен и Лена с Сережей поселились на Малой Никитской, Ваня все равно продолжал ходить к ним по вечерам ― чтобы уложить сына спать. «Лена с этим не справляется», ― коротко объяснял он свое поведение. И я верила ему. Но мне было жаль его времени, которое он тратил и на оставленный им дом, и на дополнительную работу; хотя статьи он старался писать у себя в издательстве, где занимал пост и.о. директора по науке, это ему не всегда удавалось, и нередко половину ночи он проводил за письменным столом.
Об оформлении брака мы не заговаривали, но однажды Ваня сказал:
― Я попросил Лену о разводе, но она хочет пока что скрыть это от родителей и знакомых... Знаешь, мне сделалось так ее жаль... И я дал слово, что оформим все это, когда она сама решит. Ты, конечно, не возражаешь? ― простодушно спросил он.
Не скрою, что‑то в этот момент оборвалось в груди, но я бодро ответила:
― Конечно, нет! Ведь это не имеет никакого значения. Я и с Аросей прожила без всякой записи восемь лет и никогда об этом не помышляла.
― Как я люблю тебя!
И больше мы к этому разговору не возвращались.
Никогда не забуду восторга, испытанного нами в день первого салюта в Москве. Не помню почему, но мы оказались в тот момент у Центрального телеграфа. Еще было светло. И вдруг услышали артиллерийские выстрелы, а затем увидели в небе сноп разноцветных крупных искр. Раздались крики «ура!», «взяли Орел!» ― люди обнимались, целовались. И мы воспользовались случаем ― возможностью целоваться на улице. Радость царила неописуемая. Потом к салютам привыкли ― наши войска двигались на запад. Теперь все верили в победу, но, как оказалось, до нее оставалось еще почти два года...
Нам же, охваченным любовным угаром, жизнь представлялась прекрасной. Каждую субботу мы уезжали ко мне на дачу в Кучино.
За забором на месте густого сосняка теперь торчали голые высокие пни. За ними виднелся большой барак, где жили москвичи, потерявшие свои квартиры из‑за бомбежек. И самое неприятное, что прямо на границе участка соорудили большую деревянную уборную.
Ваня не знал той красоты, что прежде окружала дачу, и потому не мог понять, отчего я так расстраиваюсь...
Утешало одно ― его восхищение и речкой, и густым лесом, что тянулся теперь несколько поодаль от дачи. Мы ходили туда гулять и были, наверное, единственными людьми, нарушавшими царивший там покой: поселок был почти пуст. Ваня уговорил меня поселиться здесь более основательно. Уезжали рано, возвращались поздно. Но теплые, по‑южному бархатные ночи, которые мы проводили на верхнем балконе под пушистыми ветками сосны, совершенно исцеляли нас от усталости дня. Вскоре, в конце августа, Ваня как‑то сказал:
― Знаешь, Лена очень хочет познакомиться с тобой. Ты не возражаешь, если она приедет к нам в воскресенье?
Я пошутила:
― А ты не боишься, что она обольет меня серной кислотой?
Он не принял шутку и стал горячо опровергать мои слова:
― Ты не знаешь Лену, она исключительно благородный человек!
Мое сердце сжалось ― не от ревности, нет, скорее от непонимания тех чувств, что владели им. Но я взяла себя в руки:
― Конечно, пусть приезжает!
А сама подумала: «Мне‑το в данных обстоятельствах быть благородной гораздо легче!» Да и по‑бабски любопытно было сравнить, чем я оказалась лучше, что он пока предпочитает меня. В воскресенье встала пораньше, чтобы приготовиться к встрече жены своего мужа [75].
В назначенное время Ваня отправился на станцию ― встречать. Я слышала, как пришел поезд. Вскоре они вошли на участок. Ваня держал шестилетнего Сережу за одну руку, Лена ― за другую. Среднего роста и полноты, прилично одетая, с добрым, хотя и простоватым лицом. Не без некоторого смущения мы протянули друг другу руки, поздоровались. И так как время было уже послеобеденное, я стала суетливо приглашать всех на веранду, к столу, заставленному горками пирожков и ватрушек. А посреди стола возвышался вскипевший уже самовар. Чинно усевшись за стол, принялись пить чай и вести беседу на самые разные темы, не касаясь ни наших личных планов, ни наших отношений. Я рассказывала безобидные анекдотики, над которыми больше всех хохотала Лена, и думала: что же скрывается за этим весельем? Не надежда ли, что Ваня вернется к ней, или наоборот ― она не любит его и рада, что он ушел?[76]