Тем же летом состоялось и знакомство с родителями Вани.
Я, естественно, нервничала, готовилась к приезду основательно: наварила и напекла из всего, что только можно было по тем временам достать. Александра Васильевна внимательно осмотрела дом, комнаты внизу и мансарду. Только уселись пить чай, как она вдруг заторопила Василия Ивановича:
― Поехали, поехали домой!
Ваня удивился:
― Мама, вы еще часа не пробыли, побудьте с нами!
Она, будто не услышав его просьбы, обратилась ко мне:
― Я наверху видела много старой обуви, можно ее взять?
― Конечно, пожалуйста!
― Мешок найдется?
Ваня нашел мешок, и она, схватив его, побежала на мансарду. Вскоре вернулась с мешком на плече и, не снимая его, простилась с нами. Василий Иванович быстро допил чай, поднялся и, ни словом, ни взглядом не порицая ее, пошел за ней. Я хотела проводить, но Ваня остановил:
― Она понимает, что поступает неправильно, часто кается, но почти всегда ведет себя так. Если в такой ситуации пойдем провожать, совсем рассердится.
Скоропалительные визиты продолжались и потом ― и в городе, и на даче.
Новый папа
Меня очень трогало отношение И. В. не только к сыну, но и к моим детям ― еще с той поры, когда он только узнал об их существовании.
А тут пришло сообщение, что их возвращение откладывается на осень 1944 года. Сонечка уже закончила четвертый класс ― старших классов в интернате не было, и, чтобы не прерывать ее обучения, я решила вывезти из эвакуации детей самостоятельно.
И вот, в конце сентября 1943 года, получила отпуск и уже через четыре дня прибыла в Свердловск.
Крюк в триста пятьдесят километров сделала намеренно ― чтобы повидаться с Александром Михайловичем Урусовым, начальником областной милиции, с которым крепко подружилась, когда выпускала книжку с его предисловием: в то время разрешение на реэвакуацию можно было получить только в местной милиции.
|
Был вечер. Очень боялась, что не застану Урусова, но он оказался на месте и явно обрадовался встрече.
Мы проговорили с ним почти до утра ― так много событий произошло и в его, и в моей жизни ― и прямо из милицейского кабинета я отправилась на вокзал. По просьбе Урусова меня провожала транспортная милиция, но даже с ее помощью я с трудом втиснулась в переполненный вагон местного поезда. Радость детей была неописуема. Мы быстро собрались и уже на следующий день были в Молотове.
Здесь, на вокзале, кишевшем подозрительным народом, мне пришлось оставить детей одних и отправиться в центр города к начальнику областной милиции: Урусов должен был ему позвонить, но на всякий случай снабдил меня еще и письмом с просьбой «оказать всяческую помощь». Приняли меня прекрасно ― на вокзал, к детям, я возвратилась вооруженная запиской к начальнику транспортной милиции с указанием «в кратчайшие сроки обеспечить отъезд».
Остаток дня провели в толкучке вокзала. Моросил дождь. Поезд пришел с опозданием, лишь к вечеру. Сели в него с трудом ― только благодаря помощи прикомандированного к нам милиционера. Когда тронулись, наши вещи стояли в проходе, дети сидели на них, а я стояла рядом. Потом кто‑то сжалился над детьми, и уже через несколько станций они пристроились на краю лавки; а вскоре два пассажира сошли, и нам великодушно предложили места у окна... Помню, ребятам очень понравились американские сосиски, плотно уложенные в жестяные банки. Ими снабдил меня в дорогу Ваня. Воспользовавшись случаем, рассказала, что эти вкусные консервы для них достал их новый папа, и была очень разочарована, что ребята, особенно Соня, не проявили никакого интереса к этому большому событию в моей и их жизни. Я же сгорала от нетерпения ― так ждала встречи с Ваней. Я писала ему с первого дня своего путешествия и неожиданно, уже в Свердловске, получила письмо, отправленное на имя Урусова. Думаю, Ваня почти не рассчитывал, что оно попадет в мои руки. Но я его получила, и оно доставило мне много счастья. Тайком от детей я не раз перечитывала строки, которые знала уже почти наизусть:
|
30/ΙΧ‑43Γ.
«Родная моя Кошка, самая лучшая на свете!
Сижу за нашим с тобой «письменным» столом. Читаю твои письма. Их только что получил. Уютно светит настольная лампа. По радио звучат чудесные русские песни, грустноватые, задумчивые... Любимая моя, ты хочешь знать, что я делаю, что думаю. Самая главная моя мысль ― ты. Все, о чем бы я ни думал, освещается тобой. Я шепчу тебе: моя Кошка, моя пушистая Кошка! Люблю тебя... Когда же ты вернешься? Сегодня вечером слушал доклад о международном положении. Завтра я сам должен читать доклад. И вот я вдруг ясно почувствовал, что ты приехала. Я заторопился домой. Несся как‑то бездумно, весь горя от жажды видеть тебя. Временами говорил себе: «Не может быть, ― Кошка вернется не раньше второго‑третьего». И все‑таки бежал... Не решаясь заглянуть в нашу комнату сразу, зашел к соседям спросить ключ. Конечно, тебя не было. Но были два твоих письма. И вот теперь я читаю их... Мне хорошо от твоих писем. Радостно чувствовать твою любовь. Как я жду тебя, моя радость! Моя радость... Когда ты приедешь, зацелую тебя до смерти... всю.... всю...»
|
О дне и часе нашего приезда Ваня не знал. Приехали поздно вечером; на метро и трамвае добрались до Никитских ворот, а оттуда, изнемогая под тяжестью чемоданов и мешков с детскими вещами, дотащились до дома. Отворила соседка, и я со страхом подумала, что Ваня, наверное, не вернулся от Сережи и Лены. Но нет, он был здесь. Он ждал нас каждый вечер. Первым влетел в комнату Эдик и, увидев поднявшегося навстречу человека, кинулся к нему с криком: «Папа, папочка!» Ваня подхватил его на руки и стал крепко целовать. Затем, опустив Эдика на пол, протянул руки Соне. Но она отстранилась, взглянула на него исподлобья и сухо сказала:
― Здравствуйте.
Это как будто охладило и нашу встречу. Ваня, явно стесняясь, молча поцеловал меня и стал торопливо помогать разбирать вещи. За ужином я, перескакивая с одного эпизода на другой, рассказывала о пережитом в поездке, поглядывала на свою хмурую дочь и думала: сумеет ли мой любимый человек преодолеть ее неприязнь? Вернее, хватит ли у него чувства ко мне, чтобы преодолеть враждебность этой чужой ему девочки?
Очень долго Соня избегала обращений к Ивану Васильевичу, не называла его ни отцом, ни дядей, ни по имени. В его отсутствие она использовала местоимение «он», а если Ваня о чем‑то ее спрашивал, смотрела в сторону и что‑то зло цедила в ответ. Я удивлялась Ваниному терпению и обреченно ждала того рокового момента, когда оно, наконец, иссякнет и он сбежит из этой тесной комнатенки, где детям приходилось спать на полу, а нам на тахте с сеткой, которая на день складывалась, превращаясь в узенький диванчик. Однако, несмотря на тесноту и обиды, наносимые Соней, Ваня каждый вечер возвращался к нам, на Станиславского, зажигая своей улыбкой радостный свет в моей душе.
Как‑то утром я ушла на кухню готовить завтрак. Ваня еще спал. К тому времени для Сони и Эдика мы уже снимали угол у одинокой соседки, хозяйки большой комнаты. Возвращаюсь к себе и вижу: Ваня лежит бледный, а в глазах, широко раскрытых, застыли слезы.
― Что случилось? Ты заболел? ― бросилась я к нему
― Ты подумай, ― отвечал он, ― в комнату вбежал Эдик и стал искать на столе хлеб. Следом вошла Соня и злобно так сказала: «Не ищи, он съел наш хлеб, карточки‑то у него нет!» Ты подумай, что она говорит!
― Она не сама это выдумала, ― я попыталась утешить его. ― Это, наверное, от соседки, которая отоваривает наши карточки, она наслушалась. Та видит, что живем вчетвером, а карточек только три! Ты прости ее, она не понимает наших отношений и потому так жестока.
― Ты только не волнуйся, я даже виду не подал, что слышал, ― сказал Ваня. ― Но как тяжело слышать это от ребенка
― этот тон, эти слова!
«Нет, не выдержит, уйдет, ― думала я. ― Там родной сын и жена, к которой он, может быть, и не питает большой страсти, но явно уважает. Наконец, там большая светлая комната, где он может работать».
Весь день ― и на работе, и дома ― я думала об этом инциденте, о том, что вот‑вот настанет вечер, когда не откроется дверь, и он не войдет, и не снимет запотевшие очки, и не взглянет на меня своими большими серо‑голубыми глазами, в которых ― радость и любовь.
Спустя некоторое время я не выдержала и поделилась с ним своими переживаниями.
― Глупенькая, ― сказал он, нежно меня целуя. ― Ты люби меня, и все у нас будет хорошо!
Совинформбюро
На одном из совещаний я неожиданно повстречала И. С. Юзефовича, который был в это время руководителем отдела рабочей и профсоюзной печати. Он всегда ценил меня как редакционного работника ― еще с той поры, когда был председателем ЦК профсоюза водников и мне приходилось работать с ним как с автором. Узнав, что я занимаюсь книготорговлей, он тут же предложил перейти на работу в его отдел. Я, не раздумывая, согласилась, а когда он дал адрес Совинформбюро, совсем обрадовалась. Оказалось, что после реэвакуации оно размещалось в бывшем здании немецкого посольства, в доме 10, а я жила в доме 12. Чтобы попасть на работу, мне нужно было просто перебежать из подъезда в подъезд.
Аппарат, выпускавший сообщения о делах на фронте, размещался на Старой площади ― им руководил A. C. Щербаков, а его заместителем по пропаганде на зарубежные страны был С. А. Лозовский. Великолепное знание международных дел и порядков позволяли ему в каждом конкретном случае безошибочно определять интонацию и точный адрес информации, исходившей от нас.
Душой нашего отдела, работавшего на все те страны мира, где существовала рабочая и коммунистическая печать, был заведующий ― Иосиф Сигизмундович Юзефович. Его эрудиция изумляла. Он прекрасно ориентировался в тематике, которую мы разрабатывали на месяц вперед и представляли ему на утверждение. Корректно поправляя нас, он подсказывал новые темы ― с расчетом, чтобы удовлетворить интерес всех органов печати, куда посылались статьи (а их было более трехсот). Так называемый «Белый ТАСС» помогал нам ориентироваться и в контрпропаганде, отвечать на ложные измышления.
Каждый из редакторов должен был заказать и отредактировать не менее ста статей в месяц, а чтобы мы не теряли квалификацию, нам разрешалось писать и самим. Статьи были короткими, до двух страниц, но оплачивались достаточно хорошо. Как‑то в одном из своих докладов Лозовский назвал цифру ― за год мы разослали более шестидесяти тысяч статей. К сожалению, обратной связи почти не было, но нашему отделу, который обслуживал рабочую, профсоюзную и коммунистическую печать, в этом отношении повезло больше других. У меня сохранились экземпляры газет из Австралии и Кореи с моими материалами.
Ко мне Иосиф Сигизмундович относился по‑отечески. Поэтому, когда я узнала, что отделу требуется еще один сотрудник, смело предложила взять к нам Э.В. Менджерицкую, недавно вернувшуюся из эвакуации. Я дала ей блестящую характеристику, как умному и неутомимому работнику, и не скрыла, что муж ее репрессирован и, кажется, погиб в концлагере. Юзефович немедленно пожелал с ней встретиться. Он посоветовал ей не указывать в анкете, что муж репрессирован, а просто написать «вдова», сын ― на фронте. И вскоре Мендж заняла стол в нашем отделе.
Работать было необыкновенно интересно. По нашим заказам трудилась почти вся литературная и журналистская братия Москвы. На фронтах и во многих городах были собственные корреспонденты. Лучшие фотографы ― такие, как Хайт, Гинзбург и другие (фамилий уже не помню) ― иллюстрировали наши материалы. Огромное бюро переводило их на английский, испанский, французский языки, а специальная экспедиция рассылала по адресам всего мира. Наш коллектив был в курсе самых последних событий, происходивших на международной арене. С нами встречались виднейшие общественные деятели ― как советские, так и зарубежные...
С Н. И. Кондаковым я была знакома по работе в ЦК. Там он заведовал отделом агитации и пропаганды. В «Совинформбюро» его прислали на должность ответственного секретаря ― для «укрепления» аппарата. Он же стал распорядителем кредитов и финансов. На первом же партсобрании он поразил всех резкой критикой нашей деятельности, обвинив Лозовского в «аполитичности»: в наших статьях не было ссылок на высказывания товарища Сталина и общепринятых концовок ― «Да здравствует товарищ Сталин!». Лозовский с большим достоинством отвел его критику, как неконкретную, и спокойно, как маленькому ребенку, разъяснил ему, что мы работаем как пресс‑бюро для зарубежных стран, и если хотим, чтобы нас хотя бы прочитали, а тем более напечатали, необходимо посылать не лозунги со здравицами в честь советского руководителя, а конкретные рассказы о советских людях, которые самоотверженно сражаются на фронтах и работают в тылу.
Кондакова стали остерегаться. А через некоторое время начались задержки материалов в бюро переводов почти у всех отделов. Мне, как председателю месткома, пришлось разбираться с этим. Выяснилось, что бюро завалено срочным переводом огромного материала, поступающего от Кондакова. Это был какой‑то малоизвестный роман. По заданию Кондакова его переводили сразу на несколько языков, получая по сто рублей за каждую страницу. Ко времени, когда созданная нами комиссия разобралась в этом деле, из кассы Информбюро ушло почти пятьдесят тысяч. Кондаков был спешно отозван из нашей организации ― парторганизацию лишь информировали, что он исключен из партии (хотя состоял на учете у нас) и отправлен в штрафной батальон. А уже зимой сорок четвертого года я увидела Кондакова, шагавшего навстречу в распахнутой шикарной шубе на лисьем меху. Мы, конечно, не поздоровались...
Как председателю месткома мне приходилось заниматься распределением ордеров и разного рода пайков. Но получали их мало, и кто‑то всегда оставался недоволен. Помню, как М. Н. Долгополов, видный журналист, сняв с себя прохудившиеся ботинки, тряс ими перед моим носом, возмущаясь, что я забываю «ведущие» кадры. Я объяснила, что получила ордера только на женскую обувь и раздала их курьерам и уборщицам, имевшим право на спецодежду, а мой совет купить ботинки по коммерческой цене в ГУМе его разозлил окончательно.
― По ордеру я бы купил обувь домработнице, а уж о себе позаботился бы сам, ― нагло заявил он.
Как‑то приехал с Урала наш собственный корреспондент Романовский и рассказал, что местная фабрика по нашему письму может отпустить нам валенки, не взятые военным ведомством из‑за маленьких размеров. Повесила объявление, где указала, что деньги принимаются только от женщин и что прием закончится, как только будет внесено на сто пар. Очень быстро деньги были собраны, и Романовский, выдав мне расписку в получении такой‑то суммы, уехал. Однако на другой день поднялся настоящий ажиотаж. Опоздавшие требовали принять деньги и у них, считая несправедливым, что валенки получат те, кто успел «забежать вперед». Пришлось уступить. Отправила Романовскому телеграмму с просьбой увеличить количество закупаемых валенок и пообещав выслать деньги. Однако в ответ ни слова. Больше того ― уже прошли все предполагаемые сроки его возвращения, а известий от него ― никаких. Чего я только не передумала! Отдала, в сущности, малознакомому человеку такую сумму! Уже прикидывала, что продать, чтобы погасить долг. К счастью, Романовский вернулся.
― Представляю себе, как вы волновались, ― сказал он мне.
Оказалось, он поехал в «глубинку», там заболел и не имел возможности установить с нами связь. Привез, как и обещал, сто пар.
― Ну что вы, ― тут же отреклась я от своих подозрений, ― мы так и думали, что вы заболели!
За все годы моей деятельности в месткоме я не взяла себе ни одного ордера. И когда мне удалось организовать пошив индивидуальной обуви для ведущих работников Совинформбюро, администрация и партбюро просто постановили, чтобы одну пару туфель я заказала себе.
Положение с продовольствием было очень скверным, и я наладила систематические поездки за овощами и мясом на периферию. Деньги собирали члены месткома, а потом отдавали мне. Лозовский разрешил использовать в этих целях грузовик и шофера, с которым откомандировывался какой‑нибудь сотрудник. Но меня страшно тяготила ответственность, связанная со сбором и хранением денег. Поделилась своей проблемой с Лозовским. Он поговорил с управляющим делами, и вскоре специально для этой работы к нам, в качестве заместителя управляющего, прислали некоего Клейменова. Конечно, мы, члены месткома, помогали ему в сборе денег, но хранил он их под расписку у себя в сейфе. И за продуктами ездил теперь сам.
Как‑то он уехал, имея на руках около шести тысяч. На этот раз машина долго не возвращалась. И вдруг приходит сообщение из какого‑то отделения милиции, что Клейменов и шофер арестованы за продажу бензина. С них взяли подписку о невыезде и дело передали в суд. Продуктов они, конечно, не привезли, а на мою просьбу вернуть деньги Клейменов зло рассмеялся: «Я их истратил». Мне пришлось выступать в суде в качестве свидетеля. Следствие выяснило, что Клейменов, используя документы нашей организации, закупал в Москве бензин и в дороге продавал его по спекулятивным ценам. Ему дали шесть лет с конфискацией имущества в нашу пользу. Однако время было упущено. Когда судебный исполнитель пришел описывать «имущество», оно уже было спрятано, а люди, знавшие чету Клейменовых, уверяли, что до суда у них было прекрасная обстановка.
Ваня умолял меня отказаться от поста председателя месткома, и я попыталась выполнить его просьбу, но партбюро с этим не согласилось даже тогда, когда стало заметно мое «интересное положение».
― Вернешься из декрета и продолжишь работу, ― заявили мне.
И я бессменно пробыла в этой должности все три года, что работала в «Совинформбюро».