16 марта 1856 года был заключен Парижский мир — расплата за политику Священного союза. Россия лишалась права иметь флот на Черном море, уступала Южную Бессарабию Молдавии{153} и возвращала Турции все свои завоевания на Кавказе. Русский протекторат над турецкими христианами был заменен общеевропейским, каковое обстоятельство открывало башибузукам широкое поле деятельности. В первый раз и, увы, не в последний, русский флаг спускался там, где был поднят...
Политически война была потеряна в 1853 году, когда, боясь предпринять решительные меры, наш кабинет лишь «дразнил» Турцию и давал время изготовиться всем нашим западным противникам и недоброжелателям. Приведи Император Николай Павлович в исполнение свой план внезапной оккупации Царьграда весною — ему не пришлось бы испытывать на смертном одре горечь Альмы и Инкермана. Кабинет боялся «восстановить против себя Европу» своей смелостью и добился того, что «восстановил Европу» своею робостью. Страх — плохой советник в жизни, тем более в политике. Внезапная оккупация турецкой столицы, [153] сломив злую волю Турции, поставила бы Европу перед совершившимся фактом, а история дипломатии учит нас, что «политика совершившихся фактов» является — и всегда являлась — наиболее действительной.
Плачевные руководители нашей внешней политики совершенно не использовали в русских интересах острый и затяжной австро-прусский конфликт. После «ольмюцкого позора» (капитуляция в 1851 году Пруссии перед австрийскими требованиями по северогерманскому вопросу) возбуждение во всех кругах прусского общества против Австрии было чрезвычайным. Дружеские отношения между Николаем I и принцем-регентом легко могли преодолеть холодок берлинского кабинета к России. Угроза Богемии со стороны пруссаков совместно с угрозой Галиции со стороны собранной в Польше армии Ридигера сразу свели бы на нет угрозу тылу Паскевича со стороны австрийцев в Трансильвании. Но русский кабинет, отравленный дурманом Священного союза и отождествлявший обывательскую мораль с моралью политической, и не думал прибегать к «интригам», как тогда у нас полагали всякую политику, направленную к защите русских интересов, во вред интересам чужим.
|
Последний шанс на быстрый выигрыш войны нам был дан в Дунайскую кампанию 1854 года. И тут в стратегическом отношении «школа Паскевича» оказалась тем же, чем была в политическом отношении «школа Нессельроде». Сам престарелый князь Варшавский был уже далеко не тот Паскевич, что громил Аббаса-мирзу и пленил эрзерумского сераскира. Немощный телом, он был еще в большей степени немощен духом. Переоценивая противника, трагически воспринимая создавшуюся затруднительную политическую обстановку, он, казалось, потерял веру в себя и в войска, потерял веру в победу — вернее, вовсе не имел ее.
Обезличенные «школой Паскевича», старшие начальники Дунайской армии «до того закоснели, что без нагоняя не могут и пальцем пошевелить», — как жаловался на них князь Горчаков. Упрек этот Горчаков мог в первую очередь отнести к самому себе. Человек храбрый и благородный (солдаты его называли «честный князь»), он был лишь исполнительным начальником штаба, отнюдь не волевым военачальником. Имея Высочайшее повеление идти на Силистрию, он повеления этого не выполнил, боясь Паскевича, запретившего идти вперед (так молодой солдат больше боится фельдфебеля, нежели ротного), и потерял таким [154] образом целый месяц. Приказав отступать от Силистрии за два часа до штурма и более чем вероятной победы, он лишил русское оружие одной славной страницы и деморализовал войска. Слепо выполняя приказание далекого начальника, Горчаков забыл суворовское «местный лучше судит: я — вправо, ты видишь, надо влево, — меня не слушать». Впрочем, суворовские заветы совершенно были позабыты командирами русских войск середины XIX века, прошедшими школу мертвящей формалистики и линейного учения...
|
«К Паскевичу армия относится как-то с формальной стороны, — записывает в свой дневник Алабин, один из участников Дунайского похода, — видит в нем начальника, поставленного властью Государя выше всех, приказы которого она должна исполнять и распоряжениям которого она должна подчиниться — и только; но не видят в нем близкого к себе излюбленного вождя, одно слово которого зажигало бы кровь каждого и заставляло устремляться хоть в пропасть...»
«Затем князь М. Д. Горчаков. Его нерешительность, какая-то порывчатость, непоследовательность всем известны. Его чрезвычайная рассеянность сделалась притчей во языцех. Его маршей и контрмаршей боятся как мучительного огня».
«Коцебу{154} терпеть не могут. В главном штабе не видят ни одного выдающегося лица... Чего же, говорят, ждать от них, когда начнутся боевые дела, если при расквартировании войск они забыли указать квартиры целому стрелковому батальону!»
|
«Из армейских генералов знают одного только Хрулева, про него только и говорят...»
Странную фигуру представляет собою князь Меньшиков (правнук светлейшего князя Ижорского). Кавалерист, моряк и дипломат, он обладал большим умом, обширными способностями. Но этот ум и эти способности пропали даром, их заглушило черствое себялюбие, ледяной скептицизм, какая-то бездушность, отсутствие какой бы то ни было привязанности к кому-либо и чему-либо. На примере Меньшикова мы лишний раз видим бесплодность ума, даже блестящего, при отсутствии души — бессилие знания, не согретого верой.
Командиры корпусов были ниже посредственного. Меньшиков писал Горчакову: «Очень жалею, любезный князь, что у Вас под командой ученик Куруты Даненберг и генералы V корпуса, в котором еще не угас дух Литовского [155] корпуса...» Прибыв с корпусом под Севастополь, генерал Даненберг до Инкерманской битвы так и не удосужился ознакомиться с местностью, где надлежало действовать его войскам. Встретив Нахимова, он стал перед ним извиняться, что до сих пор не имел возможности нанести ему визит. «Помилуйте, ваше высокопревосходительство, — ответил Нахимов, — никак я этого не ожидал. Вы лучше сделали бы визит Сапун-горе-с». Даненберга никогда не видели на позициях, зато бездарный, но храбрый Реад был заколот в рукопашном бою. Большинство начальников дивизий и командиров бригад, проявив себя безусловно с хорошей стороны на бастионах и укреплениях, оказались совершенно несостоятельными в полевом бою.
У Паскевича на Дунае было до 140000 войск. С половиной этих сил (принимая во внимание трудности довольствовать армию в Болгарии и необходимость обеспечить тыл от Австрии) можно было нанести ряд поражений Омеру, весной нигде не имевшему более 40000 и, двинувшись за Балканы, заставить отступить не успевшую еще сосредоточиться союзную армию. В июне отнюдь не было поздно: пойди Горчаков по взятии Силистрии к Варне, союзная армия (подточенная изнутри холерой) попала бы в критическое положение. Ее разгром вдвое сильнейшим противником был бы более чем вероятен — и Россия не знала бы тяжелой Крымской кампании и унизительного Парижского мира. Но для этого нужна была дипломатия, нужен был полководец. А ни дипломатов, ни полководцев у Императора Николая Павловича не было...
* * *
Исследуя боевую работу русских войск в эту тяжелую войну, мы не можем не поразиться разницей между геройским неумением воевать на Дунае и в Крыму и блестящими победами Кавказской армии.
Тут — генералы, заколотые в штыковом бою, но своевременно не сумевшие распорядиться... Сбивчивые приказания и путаные контрмарши... Застывший под ядрами строй, смыкающий ряды и подравнивающий носки в ожидании приказа, который будет отдан лишь тогда, когда окажется невыполнимым... Батальный огонь, не причиняющий особенного вреда противнику; колонны, атакующие в ногу, с соблюдением равнения на середину, с потерей половины состава — и без всякого результата... Эти войска учились воевать — и платили за уроки кровавой ценой, [156] хоть и брали за то полную дань восхищения с врага. Эти войска отстаивали свои «ложементы» до последней капли крови, но были бессильны вырвать победу из рук врага. Они умели (и как умели!) умирать, но не умели побеждать, не имели 4 сноровки к победе».
Этой «сноровкой к победе» как раз в избытке наделены кавказские полки. Те же русские офицеры, те же русские солдаты, но воспитанные и закаленные совершенно в другой школе!
Одни воспитаны в «школе Паскевича», на шагистике линейного учения и очковтирательстве военных поселений. У других в недавнем прошлом — Гимры и Ахульго. Свои заветы они получили от Ермолова и Котляревского, как те — от Суворова. На Кавказе дерется и побеждает армия Петра Великого — в севастопольских траншеях агонизирует армия Императора Павла.
На Кавказе никому и в голову не пришло бы ослаблять ружейные болты, чтобы ружья «звенели» на приемах. Тут винтовка{155} всегда в порядке и всегда бьет метко. Парады, может быть, не столь картинны, штыки, быть может, кое-где и «колеблются», зато в бою уходят в грудь врага по самую шейку. Традиции Котляревского, традиции Асландуза — «на пушки, братец, на пушки!» — соблюдаются свято, да и немудрено: башкадыкларские карабинеры — родные сыновья асландузских егерей. Утверждать, что на Кавказе и на Дунае «противники были разные», не приходится: при Ольтенице были такие же турки, что и при Башкадыкларе — разные лишь русские командиры и разно обучены их войска.
Равным образом следует опровергнуть ходячее мнение, что основная причина наших неудач заключается якобы в «лучшем вооружении» союзных войск. Французская пехота вся проделала Крымскую кампанию с кремневым ружьем образца 1777 года, утвержденным еще Людовиком XVI. Нарезное оружие имели только зуавы (3 полка) и пешие егеря (5 батальонов) — пропорция примерно та же, что и у нас (1 батальон на корпус и, кроме того, полурота штуцерных на полк). Англичане были все вооружены нарезными «рифлями», но англичан-то как раз мы и били.
Наша армия в Крыму была побеждена «французской Кавказской армией». Все дравшиеся в Крыму французские полки прошли суровую боевую школу африканских походов, во всех отношениях сходную с кавказской. Абд-эль-Кадер — африканский Шамиль. Французы имели своего Ермолова — Бюжо, своего Пассека — Шангарнье, Слепцова — Ламорисьера. [157] У них была своя «сухарная экспедиция» — поход под Константину, свое Михайловское укрепление — марабу Сиди-Брагим, давший бессмертную традицию их «синим дьяволам» — пешим егерям. Африканская эпопея хронологически совершенно совпала с Кавказской. У их начальников был боевой глазомер — у наших был лишь плацпарадный, для войск Воске, Канробера и Мак-Магона война была привычным делом — совершенно, как для войск Пассека, Бебутова и Врангеля. Четыре года спустя — в 1859 году в Италии — французские командиры и войска пожнут новые лавры, разгромив закосневшую в рутине Австрию, и победитель Малахова кургана станет герцогом Маджентским, не подозревая, какой конец готовит судьба его боевой карьере...
Французская армия не имела чего-либо подобного нашей Военной академии — и наши старшие начальники были, конечно, образованнее французских (не говоря уж о традиционных военных невеждах-англичанах). Однако приобретенные ими в школе Жомини познания имели исключительно отвлеченный, канцелярский характер, и наши военные столоначальники, блиставшие в канцеляриях и на полигонах, оказались беспомощными применить свои теоретические познания на практике в чужой им органически боевой обстановке — на войне, к которой они не готовились и о которой они серьезно никогда не помышляли. Уступая им в академизме, в отвлеченном знании, французские командиры превосходили их в искусстве, в умении — и это обстоятельство оказалось решающим.
Обращает на себя внимание то, что к активному участию на Восточной войне не были привлечены такие крупные деятели, как победитель Гергея генерал Ридигер, которого современники считали единодушно лучшим боевым генералом царствования Николая I, и генерал Лидере, столь блестяще зарекомендовавший себя в Трансильвании. Оба они обречены на бездействие, тогда как действующие войска были вверены Меньшикову и Горчакову. Совершенно так же, отправляясь на войну 1877 года, не подумают о Тотлебене и Леере, а Скобелеву не дадут сперва и роты.
Показателем высокой доблести русских войск в эту войну служит отсутствие трофеев у неприятеля. Альма, Инкерман, Черная — жестокие поражения, но врагу здесь не отдано ни одного знамени, ни одной пушки. За всю кампанию в полевых боях нами потеряно лишь 6 орудий — в неудачном деле у Евпатории, захвачено же одно знамя и 11 орудий (при Балаклаве). В плен русские не сдаются — количество [158] пленных составляет не свыше 4 процентов потерь за всю кампанию, и все это раненые, оставшиеся на поле сражения.
Злоупотребления в интендантской части превзошли все наблюдавшееся до сих пор. «Начиная от Симферополя, — пишет один из севастопольцев, — далеко внутрь России, за Харьков и за Киев, города наши представляли одну больницу, в которой домирало то, что не было перебито да севастопольских укреплениях. Все запасы хлеба, сена, овса, рабочего скота, лошадей, телег — все было направлено к услугам армии. Но армия терпела постоянный недостаток в продовольствии; кавалерия, парки не могли двигаться. Зато командиры эскадронов, батарей и парков потирали руки... А в Николаеве, Херсоне, Кременчуге и других городах в тылу армии день и ночь кипела азартная игра, шел непрерывный кутеж, и груды золотых переходили из рук в руки по зеленому полю. Кипы бумажек, как материал удобоносимый, прятались подальше. Даже солома, назначенная для подстилки под раненых и больных воинов, послужила источником для утолщения многих карманов...» Разгул глубокого тыла, где шампанское лилось рекой, был умопомрачителен. В этом отношении, как в очень многих других. Восточная война явилась как бы прототипом войн, веденных Россией впоследствии.
В общем же русская армия, воевавшая у себя дома, потерпела поражение от неприятельского десанта, подвезенного за три тысячи верст! Жестокая расплата за сорок лет застоя. На язвы, раскрывшиеся решительно во всех отраслях нашей военной системы, и обратилось все внимание начинавшегося царствования.