IV. Без хозяина дом – сирота 25 глава




Улемы говорили о Боге, о вечности, о жизни и смерти. Наверно, то же самое говорили и Газану, чей мавзолей высится там, в отдалении…

– Наверно, если бы он был молод, то захотел оставить за собою Арран, оставить за собою и этот величественный город. А теперь его даже не тянет слушать стихи и внимать мудрым речам улемов и сладкоречивому кади. Теперь он видит, что они его не хотят и позвали, чтобы только сокрушить Ашрафа.

Солнце плавилось в зените, ощутимо тяжелые горячие золотые копья его вонзались в землю, в камни и глину, заставляя слепительно, до боли в глазах, сверкать раскаленные изразцы, клонили долу пыльную, пожухлую от жары листву… Пыль!

Сияли людям зори и до нас, Текли дугою звезды и до нас, В комочке сером праха под ногою Ты раздавил сиявший, юный глаз.

Кажется, они все – эмиры и ханы Тебриза – проводили осень в горах…

Часу не стояли его ничтожные воины! И это после Абу‑Саида, остановившего все войско Узбека с двумя тысячами всадников!

Смутную тревогу почуял он вдруг, пошевелясь на своем ложе, помыслив об этом удивительно легком разгроме Ашрафа. Хорошо ли, что при потомках великого Хулагу Персия столь и вдруг ослабела? Где сила монголов? Прийти с ратью мог и иной, а не только он, Джанибек! Впрочем, Мелик Ашраф – захватчик, сместивший законного хана, собака, притворившаяся волком…

Джанибек вздохнул и принялся за новую кисть. Вино уже делало свое дело, затуманивая мозг и окутывая все розовым прихотливым туманом… Молодым он, может быть, остался бы и сам навсегда в Тебризе! Но пусть Бердибек заменит отца. Пора юноше становиться мужем, а гуляке – правителем страны!

Джанибек прикрывает глаза. Вновь подошли музыканты, с поклонами уселись за краем ковра, на циновках. Тоненько запела флейта. Юноша начал вторить ей, закатывая глаза и играя голосом. Джанибек слушал стихи на непонятном языке, раз или два просил перевести ему, что поют. Оказалось, пели о любви и разлуке:

Тоска и боль… О, дни свиданья! Остались мне от этих дней Скользящий ветерок в ладонях и прах на голове моей.

Джанибек слушал. Солнце смещалось над головою, и стены начинали отбрасывать тень. Сегодня ему должна прийти весть из Хоя. Обязательно сегодня. И ежели не придет – он послезавтра сам выступает в Хой!

Он не верил, что Мелик Ашраф, потеряв войско и сокровища, станет сопротивляться ему. Опасаться следовало нежданных союзников Ашрафа.

Нукеры уже дважды сменялись, и теперь по краям ковра стояли иные, почти незнакомые ему и, возможно, набранные Бердибеком. Подходило время молитвы, и Джанибек безразлично, думая совсем о другом, омыл лицо и руки, прополоскал рот и сотворил намаз.

Наконец послышался топот многочисленного конского отряда. Он дал знак уйти музыкантам и танцовщицам, принял пристойный вид. Усилием воли прогнал хмель.

Воины входили в сад запыленные, усталые. Ото всех пахло конским потом, и Джанибека потянуло домой, в степь. Он хотел спросить вступивших в сад нойонов, поймали или нет беглеца. Но спрашивать не пришлось. На веревке втащили и бросили к его ногам жирного человека в порванном и пропыленном насквозь дорогом платье, со связанными назади руками. Джанибек с легкою гадливостью разглядывал толстое лицо с грязными дорожками от стекавшего пота, выпученные бегающие глаза. И от этого человека, столь похожего на мясника, стонала вся Персия?

– Встань перед повелителем вселенной! – напыщенно произнес начальник стражи, дергая за веревку.

Мелик Ашраф оглянулся затравленным зверем. При виде винограда и кувшина с вином у него заходил кадык.

– Пить! – хрипло потребовал он.

Джанибек чуть кивнул разрешающе головою, и нукер, подняв плеть, изо всей силы опустил ее на спину Ашрафа.

– Встань, собака! – повторил старший над стражею.

Бегающие глаза Ашрафа утвердились наконец на лице Джанибека, гладком, монгольском, казалось, вне возраста и времени, слегка улыбающемся лице. Плеть поднялась снова, змеисто оплетя плечи узника. Ашраф рыкнул, как забиваемый бык, и вскочил на ноги.

– Кланяйся!

Третьего удара плети уже не понадобилось.

И этот человек разорял и убивал тысячи и тысячи граждан своей страны только для того, чтобы присваивать себе их имущество!

– Пить? – переспросил Джанибек.

Струисто расталкивая столпившихся воинов, подошел запоздавший Бердибек. Поглядел хищно, раздув ноздри.

– Поймали Ашрафа?

Джанибек ответил сыну легким кивком головы. Задумчиво глядя на потного, грязного, вонючего пленника, оторвал и положил в рот виноградину.

– Угощают и чествуют гостя! – сказал.

И Ашраф, судорожно проглотив густую слюну, опустил голову.

– Я мог бы тебе предложить выпить блюдо золотых монет! Или, расплавив золото, влить его тебе в глотку, а, Ашраф? Лучшего употребления для награбленных сокровищ ты сам все равно не сумел бы придумать!

Толпа огустела. Подошли старейшие улемы, явился сам кади и главы города. Все они смотрели на пленного Ашрафа с жадным и опасливым удивлением.

Джанибек медленно отщипывал виноградины одну за другой. Оглядел своих нойонов, готовно взиравших на повелителя. Произнес наконец:

– Он не достоин почетной смерти без пролития крови, которую даруют благородным мужам. Не заслужил ее!

Нойоны склонили головы. Тебризцы гадали, что будет, кутая руки в рукава халатов и ожидая решения повелителя Золотой Орды.

– Стащите его к канаве и перережьте горло! – приказал Джанибек.

Нукер сильно дернул сзади за веревку. Ашраф выкатил кровавые бессмысленные белки, прорычал что‑то неразборчиво, раздирая черный пересохший рот. Его, упирающегося, поволокли со двора, как барана.

Скоро визг и хрип послышались там, за стеной, и палач внес отрезанную голову Ашрафа, с которой еще капали густые темные капли, расплющиваясь о плиты двора в маленькие темно‑красные солнца. Показал с поклоном Джанибеку, потом, обернув лицом, всей толпе воинов и придворных, заполонивших двор. Ропот, единый вздох прошел по толпе. Джанибек слегка склонил чело и положил в рот еще одну виноградину.

Голову унесли. Что‑то бормотали, кланяясь в пояс, улемы. Бердибек пошел следом за головой, верно, еще не насытясь жестоким зрелищем.

Джанибек не слушал улемов, задумчиво глядя на тоненькую кровяную дорожку, темнеющую прямо на глазах. Явился раб с кувшином воды и шваброю, которой начал, поливая водой, чистить камни двора.

Джанибек положил в рот еще одну виноградину, и вдруг его всего передернуло от резкого, мгновенного ощущения кислоты.

Он отпустил улемов, из уважения приложив на прощание руку к груди, и, пока расходились его воины, нойоны и стража, продолжал сидеть на подушках, выпрямившись и полузакрыв глаза.

К вечеру духота становилась решительно невыносимой. Он вновь посмотрел на безупречные узорные восьмигранники ковровой стены, на эту совершенную рукотворную красоту райского сада, сада невозможной мечты, приснившейся истомленному жителю пустыни, на ряды узорных айванов, прекрасных и таких чужих для него, и понял, что надо скорей возвращаться к себе в Сарай, в степь, иначе этот жаркий рай обессилит его и убьет. К тому же теперь, после казни Ашрафа, ему в Тебризе стало уже совсем нечего делать.

 

В Сарай на этот раз Алексий отправился на корабле. Путешествие водою сулило телу покой, потребный для молитвенного и иного сосредоточения.

Что надобно, дабы излечить человека от неизвестной тебе болезни? Излечить болящего, коему не сумели помочь многоумные арабские врачи? Излечить царицу, от коей при успехе или неуспехе лечения зависит твоя судьба и – более того – судьба русской церкви, а значит, судьба всей Руси?

Господь требует от верных своих не токмо веры, но и дел. И дел – прежде всего. (Об этом – половина евангельских притчей!) Человек должен до предела напрячь усилия свои и при этом еще и верить.

Ленивые (или те, кто принадлежит к угасающей нации) полагаются обычно на нехитрое правило: «Бог даст!» (И ежели не «дает» – начинают сомневаться в Боге.) Алексий был человеком рассветной поры. Он деятельно собирал лекарства. Продумывал заранее, как приуготовить мнение народное. Вспоминал греческие схолии, прослушанные в Цареграде. Всего этого требовал от него Господь, велящий неукосневать в трудах.

Было чудо. Сама собою загорелась свеча в церкви. Свечу эту он, Алексий, раздробив, раздал народу, и о том повестили по всем храмам Москвы. Были иные приготовления, о коих столь широко не разглашалось и не записывалось во владычном летописании. Лучшие целители русских монастырей, которым не раз приходилось лечить трахому и нервную слепоту, помогали Алексию. Пригодилась и греческая наука, труды Галена и Гиппократа, великих мужей древности, с трудами коих он знакомился в Константинополе.

Перед самым отъездом пришел монашек из‑под Боровска, стараниями Алексия тихо присоединяемого к московскому уделу, с мазью, полученной им из каких‑то особых лишайников и мхов. И хотя секрет мази был перенят от колдуна‑язычника, Алексий, помолясь, принял и это средствие, сверхчувственно догадав о спасительной силе незнакомой целебной смеси.

Но и лекарство еще не все и порою даже не главное в излечении болезни. Главное – это сам врач, его состояние, его воля, его умение ободрить больного и велеть тому, заставить выздороветь. И для ниспослания этой‑то, данной свыше, силы врачевания, проще сказать – для укрепления духа своего, Алексий молился в продолжение всего долгого пути до Сарая.

Проходили рыжие осенние берега, а он молился. Ставили косой парус, ловя ветер, или опускали в воду весла – митрополит был нем и недвижен, он беседовал с Господом. И текла река, и шли дни, приближая час его славы или позора…

«Дай, Господи! Не мне, не мне! Но земле моей и языку русскому!»

В каждом деле, труде, подвиге, в каждом замышлении человеческом всегда есть частица неуверенности: выйдет, не выйдет? И воин на бою или в поединке подчас вдохновляется как раз этою неуверенностью сражения, сосредоточивая волю свою к одолению на врага. В каждом деле, в каждом труде… Но вот когда даже нельзя сказать обрядовых слов: «Победить или умереть», когда и умереть‑то нельзя, неможно, а надобно токмо победить, вот это‑то и есть самое страшное, самая главная труднота, и тут‑то и нужна, надобна, необходима духовная укрепа, даваемая молитвой и верой.

Станята, и на сей раз ехавший вместе с Алексием, чуя святительскую трудноту, как цепной пес охранял владыку от надоедливого внимания клирошан прежде всего. И Алексий то взглядом, то кивком головы благодарил своего придверника.

Миновали Коломну, прошли Переяславль‑Рязанский, выплыли к Нижнему. Вот уже и Нижний Новгород исчезает за кормою паузка, и тянутся справа горы в шубе красных боров, а слева – широкая луговая сторона. Кормчий не отпускает правила – не сесть бы невзначай на песок! Волга сильно обмелела, и тут нужен глаз да глаз.

Трепещет, чуть посверкивая, теплый воздух, слоисто перемежаясь с речною влагою, тянут над головою птичьи стада. Повар в маленькой поварне на носу паузка стряпает очередную трапезу. Кто‑то из корабельных, закидывая с борта уду, успел натаскать на уху крупных стерлядей. Течет мирная жизнь, и текут и текут, расступаясь все более, берега великой реки. Скоро Сарай!

В столице Золотой Орды Алексия встречают. Гонец, загодя посланный посуху, предупредил уже царицу Тайдулу и обслугу русского подворья.

Чалят паузок, выдвигают шаткие мостки так, чтобы можно было прямо с корабля соступить на сходни, сводят под руки. Весь берег в народе: тут и знатные татары, посланные царицей, и толпа купцов, ремесленников, рабов в рванине и опорках. И всем надобно хотя бы благословение митрополита, посланное хоть издали. И он благословляет, и крестит, и наконец‑то соступает на берег и идет к возку, поставленному на колеса, оглядывая толпу и берег и недоумевая: отчего так тревожно‑неуверенны встречающие его и что и с кем произошло? Жива ли царица? Воротился ли хан из Персии? Пахнет жаркою пылью, овцами, рыбой, потом и грязью собравшейся толпы.

Только дома, в горницах русского подворья, Алексий узнает местные новости. Царица жива и ждет его к себе. Хан воротился, но сейчас находится за городом, он болен, и к нему никого не пускают. За Бердибеком послано. Шепотом сообщают ему и причину болезни хана – безумие.

Станята поздно вечером, побегавши по Сараю и все разузнав, уточняет:

– На пути от некоего призрака занемог и сбесися! А теперь улемы держат хана, яко плененна, и даже тебе, владыко, показывать не хотят. Може, и лечить не думают, Бог весть! За Бердибеком, вишь, послано… Как бы замятни какой не стало на нашу с тобою голову, владыко!

 

Тупую боль в затылке, которая усиливалась, когда он поворачивал голову, Джанибек почувствовал еще в Тебризе. Думал, это от жары и пройдет, едва они выедут в степь. Но пока пробирались горными дорогами на Шемаху и Дербент, ему становилось все хуже и хуже. Хан крепился, с трудом, но подымался по утрам, влезал на коня. Где‑то за Тереком он уже не мог ехать верхом, и его везли в связанных кошмах, одвуконь. Джанибек временами бредил; приходя в себя, просил вина. Пока пил, голову не так раскалывало болью. Мешало только то, что он начал видеть мертвых, путая их с живыми. Являлся покойный русский князь Семен, и был он черный, и сам объяснял, что почернел от «черной смерти», чумы, и удивлялся, почему и он, Джанибек, не умер вместе с ним. Являлся суровый, недоступный Тинибек, с сомкнутыми глазами, и неотступно маячил перед взором несчастный, трясущийся Хыдрбек, со взглядом пойманного степного зайца. Он являлся всегда, маячил перед конями, сидел рядом на кошмах и говорил, говорил, говорил, всегда неразборчиво и жалобно.

Прошлое преступление, отодвигаемое им все эти долгие годы, явилось к нему теперь и требовало расплаты. И Джанибек скрежетал зубами, перекатывал горячую голову по кошмам, кричал, что он был добр и всегда, всю жизнь преследовал зло! А Хыдрбек жалко улыбался и продолжал глядеть на него загнанным, заячьим взором.

Очнувшись, Джанибек видел испуганные лица слуг, молчал, требовал опять и опять вина, не догадывая, что тем самым губит себя, что у него уже белая горячка и ему надобно прежде всего бросить пить…

Сумрак сгущался все более. По пыльной выжженной степи катались пылевые вихри. Войско, растянутое на десятки верст, проходило эти безводные земли редкими отрядами, чтобы не погубить коней. В ставке хана было совсем мало воинов. Джанибека опустили на землю, готовили дневку. Кони зло грызли сухие ломкие стебли трав. Скудный источник солоноватой воды едва сочился, не в силах напоить даже воинов.

После не могли установить, кто первый крикнул: «Кара‑чулмус!» Темный пылевой смерч шел прямо на становище. Воины попадали на землю, кони сорвались с привязи. Вокруг хана, уложенного в кошме на жесткие травы, не осталось никого.

Он слышал крик «Кара‑чулмус!» неясно, не понимая, не в бреду ли это ему кажет? Высокий‑высокий, подобный вытягивающемуся кресту странник с лицом ифрита возник перед ним – и это был ужас. Джанибек глядел на него, вцепившись пальцами в кошму, а тот тянулся, тянулся и тянулся ввысь, перечерчивая небосвод, и бились, извиваясь в муках, погубленные им братья, и кто‑то вопил его, Джанибековым, голосом, а видение вспухало, изгибалось, наваливаясь и удушая, и что‑то начинало приподымать его с земли, и плотно залепляло нос, не дозволяя дыхания, и он кричал и бился, уже не слыша голоса своего, и все это длилось, длилось, длилось… Уже пришедшие в себя нукеры, переловив разбежавшихся лошадей, воротились к покинутому огню и шатру, валявшемуся на земле, и столпились со страхом вокруг истерзанной кошмы, на которой рычал и бился, безумно закатывая глаза, с пеною на губах их повелитель и, когда его пытались поднять, стал грызть руки, почти откусил палец одному из воинов, бормотал про какого‑то ифрита или самого Иблиса, и тогда нукеры поняли, что кара‑чулмус вселился в ихнего хана.

Джанибека связали, укутали в кошму, оставив снаружи одно лицо для питья и дыхания. Ему уже не давали вина, но только мутноватую воду из источников, и в опор погнали коней. Довезти бы хана живым до дому, иначе – смерть!

Так, перепеленутый словно дитя, опрелый, в моче и кале, безумный хан был доставлен в Сарай.

Джанибека порешили не перевозить в город, оставили в одной из ханских юрт. Обтерли уксусом, переменили ему платье. Эмиры совещались друг с другом, все ждали Бердибека. Тавлубий разъезжал важный, старый, с многочисленною вооруженною свитой. В самом сгущенном горячем воздухе запахло близкой резней.

Мусульманские улемы толковали вполголоса, что Аллах покарал хана за веротерпимость и снисхождение к иноверцам. Хотя больной Джанибек и бормотал в бреду имя Алексия, но главного урусутского священника к больному воспретили пускать под любым видом.

Полуслепая Тайдула тоже была едва допущена в шатер к мужу. Он не узнавал ее, и она ничего не могла поделать, от жестокой рези в глазах даже и увидеть Джанибека не могла, а его бормотание, вопли и зубовный скрежет едва совсем не доконали больную царицу.

Улемы ведали, что и для чего они делают. Приезд Алексия был для них совсем некстати. Ежели бы митрополит сумел излечить и царицу, и хана, те, возможно, захотели бы стать христианами, а тогда… И потому, загоняя коней, мчали гонцы за Бердибеком. Лучше этот жестокий и развратный (но зато преданный исламу!) правитель, чем крушение всего дела правой веры в Орде!

Вот в эти‑то тревожные дни, среди молитв, ненависти и зловещих предзнаменований, и прибыл русский митрополит Алексий в Сарай.

 

Два дня его не допускали даже к Тайдуле, но наконец болящая царица, видимо, сумела настоять на своем, и Алексий с четырьмя спутниками, среди которых был и Станята, отправился во дворец Тайдулы.

Пестрый, весь в цветных изразцах, невысокий и раскидистый дворец старшей жены Джанибека стоял среди роз и плодовых деревьев, высаженных рядами. Сама царица помещалась в саду, в белой юрте, среди своих служанок и рабынь.

Ворота дворца охраняла усиленная стража, а в приемной зале Алексия встретили несколько густобородых шейхов, один из которых, назвавшись имамом, потребовал передать ему лекарство для царицы. Алексий чуть улыбнулся и ответил через переводчика, что главным лекарством его является христианская молитва, которую должен произнести именно он, Алексий, и знак креста. Улемы начали взволнованно и злобно препираться друг с другом, но тут в сводчатую палату быстрыми шагами вошел вооруженный сотник царицы с двумя нукерами, и улемы с ворчанием расступились, как стая голодных псов.

Вышли в сад, одуряюще благоухающий, полный цветов. Поздние сорта роз роняли шафранные лепестки на дорожки. Щебетали попугаи – словно бы лилась и лилась вода. Русичей подвели к красным, украшенным резьбою и покрытым плотным китайским лаком дверям большой и широкой юрты из снежно‑белого войлока. Алексий думал, что тут его испытания окончатся, но в юрте, разгороженной пополам, с тронным возвышением в передней части, скупо освещенной сейчас светом из круглого отверстия в крыше, к нему двинулся, преграждая дорогу, длиннобородый врач‑таджик и объявил опять, что может дозволить врачевать царицу только в своем присутствии, при этом он должен проверять каждое лекарство урусута, так как отвечает за жизнь и здоровье госпожи. Сотник стоял в нерешительности, и они бы еще долго препирались, но, заслышавши голос Алексия, Тайдула сама позвала русского попа к себе.

Приветствовав царицу и мимолетно ужаснувшись ее лицу с распухшими, изъязвленными веками, почти сомкнутыми и покрытыми гноем, Алексий твердо потребовал удаления врача и вообще всех, кто может помешать лечению.

– Я не присутствовал здесь, царица, когда твой врач лечил тебя, и не проверял его лекарств. После того, как он не сумел помочь тебе и ты послала за мною, пусть и он уйдет и не мешает мне лечить тебя, ибо первое условие врачевания – доверие к лекарю!

Тайдула покивала коротко, велела что‑то сотнику, и врач‑таджик исчез так же, как и густобородые улемы.

В задней части юрты было тесно от узорных сундуков, громоздящихся друг на друге, пестрых подушек, одеял, узорных кошм, сосудов, курильниц и светильников, видимо, зажигаемых к вечеру. Рабыни с завешенными черным муслином ртами суетились, позвякивая браслетами.

Алексий, внимательно разглядывая царицу, не спешил доставать свои снадобья. Вопросил, пользовалась ли царица дареною чашей. Тайдула со смущением призналась, что чашу отобрали у нее улемы, когда ей стало совсем плохо.

– Сомневающемуся в силе креста лучше вовсе не прибегать к нему, чем, прибегнув, отбросить святыню и тем гневить Господа! – с мягкою строгостью выговорил Алексий и продолжал: – Дочь моя! Заступничество высших сил со мною, и с помощью Божией я излечу тебя. Но токмо в том случае, ежели ты полностью доверишься мне и отвергнешь все иные средства и способы, ибо дело, требующее одного и единого, неможно делать двоим и по‑разному!

Тайдула подумала, кивнула наконец головой:

– Я верю тебе! – сказала, и в голосе, растерянном, угнетенном болезнью, просквозили прежние воля и власть.

– И прошу тебя, госпожа, будь тверда и не переменяй отныне решения твоего! – с настойчивостью повторил Алексий. – Знай, что я мог бы тотчас и враз помочь тебе, но надобно сперва исправить те ошибки, которые допустили другие, те, кто пользовали тебя доселе, и потому будь терпеливою, госпожа! И скажи еще раз, еще раз повтори, что веришь и доверяешь мне, молитвеннику твоему, и будешь слушать токмо меня и со смирением принимать всяческое лечение!

На опухшем лице Тайдулы явилась вымученная улыбка:

– Мне делали даже примочки из ослиной мочи на глаза, и чего еще только не творили со мною, урус! Лечи, я буду слушать тебя и даю в том свое царское слово!

Теперь уже ничто не мешало врачеванию, и Алексий приступил к делу. Была раскрыта и водружена походная божница. Алексий преклонил колена и помолился сам. Потом окропил Тайдулу, промыв ей глаза святой водою, и, посадивши перед собой и возложив ей руки на голову, начал читать долгий молебный канон.

Странное чувство испытывал он, когда, возложивши руки на голову этой нравной и властной, а ныне смиренной пред ним женщины, по сути, приобщал ее, язычницу, ко Христовой благодати. И чувство это передавалось, видимо, и присмиревшим рабыням, что робко сидели в углу, блестящими черными глазами пугливо и любопытно разглядывая строгого христианского наставника в отделанной золотом ризе, что произносил отвычные слова, называя пророка Ису и его мать Мариам из святой книги Инджиль и совсем не упоминая при этом Магомета.

Тайдула постепенно успокаивалась. Алексий чувствовал руками, как опадает напряжение в членах царицы, как спадает жар тела, и почти не удивился тому, что по окончании молитвы царица едва сидела и была вся в полусонной дреме.

– Ты усыпил меня, русский поп! – пробормотала она.

По знаку Алексия служанки подняли госпожу, уложили на постель. Он, легко касаясь ее вспухших век, наложил мазь. Выходя в то время, как спутники складывали божницу и убирали священные предметы, вызвал сотника и, строго повелев никого не пускать к больной и проверять, пробуя всякую еду и питье, которые ей будут подносить, сказал, что оставляет для надзора одного своего спутника (он указал на Станяту) и ежели царице вдруг станет плохо, то он сможет и помочь ей, и вызвать его, Алексия.

До утра Алексий спокойно спал в княжеской горнице русского подворья, а для Станяты это была самая хлопотливая ночь. Во‑первых, не ведали, куда его поместить, ибо в юрте царицы мужчинам под страхом смерти нельзя было оставаться, а уходить куда‑нибудь далеко Станька отказался наотрез. В конце концов ему поставили черный походный шатер в саду, невдали от ханской юрты, откуда он и лежа мог видеть всякого, входящего в сад. Принесли поесть, и Станька, подложив под голову кулак, забылся чутким, вполглаза, сном.

Впрочем, спать ему пришлось недолго. «Урус, урус!» – тихо позвали его, едва Станька начал видеть какие‑то невозможные, ни на что не похожие сны. Вздрогнув, он приподнялся на локте, ощупал нож на поясе и банку с мазью за пазухою. То и другое было, к счастью, на месте.

– Урус, урус! – позвали снова из‑за шатра. К его лицу, звякнув, упал тяжелый кожаный мешочек, явно с диргемами. Станята отозвался, не трогая кошелька, и весь подобрался, ожидая, что будет дальше.

– Урус, урус! – продолжал звать робкий голос из‑за шатра.

– Сюда пойди! – отозвался он по‑татарски.

Из‑за шатра показалась голова в мохнатой бараньей шапке, потом выполз и весь человек – небольшого роста, закутанный в широкий халат. Станька напрягся, освобождая нож из ножен. Человек юркнул к нему и присел, дрожа и оглядываясь:

– Пусти к себе!

Только когда незнакомец пролез в шатер, Станька понял, что перед ним не мужик, а баба. Девушка скинула шапку – заплетенные в мелкие косички черные волосы рассыпались по плечам, – вынырнула из‑под халата и вся приникла к нему, дрожа и ощупывая Станяту руками.

– Бери меня, бери! – шептала она.

В Станьке было колыхнулась дурная горячая кровь (редко бывает, чтобы так вот беззаветно отдавалась тебе юная незнакомая красавица!), но он, уже теряя волю, поднял глаза, и что‑то, может быть глубокая тишина или лик луны, которая глядела прямо в отверстие шатра, оцепенив розовый сад смутным, тревожным сиянием своим, отрезвило его, приведя в чувство. И показалось тотчас, что там, за шатром, еще кто‑то есть и этот кто‑то ждет и жаждет его падения. Он крепко ухватил девушку за косы, отогнул назад ее голову, увидел полузакрытые кошачьи глаза и хищный маленький оскал и опомнился окончательно.

– Ты кто? Зачем пришла? Говори, ну! – сердито потребовал он вполголоса. Она рванулась было, но Станька держал крепко и за волосы, и за два сжатых вместе запястья. Тогда она заплакала, зябко вздрагивая узкими плечами:

– Не хочешь меня – серебро бери, бери золото, ну! – сказала.

– Зачем? – вновь вопросил Станята.

– Мазь дай! – попросила девушка, приоткрывая глаза.

Да, конечно, за палаткою кто‑то был, там раздалось и смолкло в этот миг чуть слышное шевеление.

– Дай лучше! – просила она горячим шепотом. – Не то тебя убьют или отравят! И меня убьют тоже! – примолвила девушка, заметивши, что Станьку не очень испугала угроза.

Станята лихорадочно думал – придумать надо было тотчас и безошибочно, ибо иначе его и в сам деле не сегодня завтра убьют, и Алексию он тогда ничем уже не поможет.

– Слушай, дурочка! Пожалею тебя – так и быть! – ответил он наконец. – Никакой особой мази нет у нашего попа, только святая вода да молитвы, и еще вот только… Можжевельник знаешь? Такие черные ягоды на нем? – Она отрицательно покачала головой. – Ну, запомни, словом, можжевельник, потом болиголов… – Станята врал вдохновенно, стараясь называть новые и новые растения, коих не достать было в степи. За палаткою внимательно слушали, запоминая. – Все это растереть, высушить сперва, и с барсучьим салом перемешать. Барсук, барсук, зверь такой, знаешь ли?

Она кивнула головою.

– Ну вот! Этою мазью и мажут у нас глаза. А потом мочой, только не ослиною, а мочой от стельной коровы, и ту мочу квасят двадцать дней, мешают с растопленным коровьим маслом и пропускают через мох, после два месяца кряду подержат, так вот ентим ищо. И боле ничем не пользуют у нас! Поняла? Запомнила? Ну и беги! Грех мне с тобою принять нельзя! Узнают – убьют! Беги!

– Серебро возьми! – шепнула красавица, змеей выскальзывая из шатра, подгоняемая Станятой. А тот, только вытолкав ее вместе с халатом и шапкою из шатра, почуял до конца, сколь лакомой должна быть эта сговорчивая девушка, и даже крякнул от сожаления, впрочем, и порадовал себе. Те, за шатром, ему явно бы не дали отведать сласти.

Спать после всего этого смысла уже не имело. Станята сел, готовый вскочить при первом шорохе, и так просидел всю ночь, глядя, как медленно переходит по окоему лунный диск, как движутся тени сада, как сменяется стража у ворот и как выходят, удаляясь в кусты, и возвращаются вновь в ханский шатер рабыни, и только на самом восходе солнца заснул, уронивши голову на грудь, но и тогда не разжал руки, сведенной судорогою на рукояти ножа.

Алексий воротился утром. Опухоль значительно спала, чему, по‑видимому, впрочем, помогли молитва и сон, а не мази, которыми он пользовал царицу вчера. Алексий, пока расставляли божницу и приготовляли все потребное ему, задумался. Следовало перепробовать сперва все обычные средствия, коими неплохо лечили в русских монастырях, но болезнь Тайдулы была слишком запущена, а разговоры и шум в Сарае по поводу его лечения все возбуждались и росли с каждым часом. И Алексий, мысленно воззвав к Господу, решился. После молебна он достал мазь, добытую ему боровским монашком, понимая, что, ежели не поможет и она, его посольство закончится полным крушением.

Кажется, никогда он, применив лекарство, не молился так горячо и крепко. В эту ночь, вторую ночь, проведенную Станятою в полудремоте в ханском саду, Алексий тоже не ложился в постель, простояв на молитве перед аналоем всю ночь.

Вокруг русского подворья в эти дни творилась прямая бесовщина. Ключнику на базаре продали огромного снулого осетра, мясо которого оказалось отравленным (повар, разделывая рыбу, по черным жабрам догадал, что дело нечисто, не то бы створилась беда). Какие‑то непонятные личности бродили вокруг, пытались перелезть невысокую ограду сада. Ночью кусками ядовитого мяса отравили двух сторожевых псов.

Приезжал Товлубий, принял богатые дары, загадочно сопел, разглядывая митрополита. Сказал наконец, отводя глаза, чтобы русичи не ходили нынче поодинке по базару, а самого Алексия ко дворцу Тайдулы сопровождала стража. Алексий понял, не стал возмущаться, ни расспрашивать. Товлубий, или по‑татарски Товлубег, был одновременно и врагом, и другом. Тень Калиты, русское нескудное серебро продолжали действовать на этого старого кровожадного барса, убийцу тверских князей Александра с Федором, серебро Калиты и подношения Симеона Гордого. Товлубий явно что‑то замысливал и приезжал поглядеть, нужны ли ему еще для его замыслов эти русичи.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-11-01 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: