Глава 5. Зелёный Овал на изнанке Земли




— Татка! Я сейчас в Стэнфорд еду! Хочешь там с Серёжкой погулять? Я вас у музея выкину, а через три часа заберу?

Тётя Таня входит в кухню. Она заскочила домой на перерыв. Интересно, тётя Таня знает, что наш дом — добрый Дом? Нравится ли Дому мой велосипед по имени Бабочка? И почему тётя Таня с папой решили, что хотят жить именно здесь? Они точно это сами решили?

— Ну что, едешь, нет?

Я думаю: Стэнфорд — это хорошо. Но с Серёжкой… Я не знаю.

И тут микроволновка звякает, но не останавливается, крутится дальше, и окошко в ней горит. Я понимаю, что это, наверное, контакт испортился или проводка, или что там ещё бывает у микроволновок. Но мне кажется, это Дом так со мной разговаривает. Давай, не заморачивайся, поезжай, там всё хорошо будет.

— Конечно, еду!

— Тогда собирайся — бутерброды, маффины, воды налей. Посмотри в холодильнике, что взять можно. Я твое какао выпью, хорошо?

Мама никогда не стала бы пить мое какао. И она бы сама собрала мне еды в дорогу. Но так я могу сама взять все, что хочу.

— Тётя Таня, а вот это зелёное — это что?

— Понятия не имею. Понюхай, ладно? Если оно уже сдохло и тоже оскорбляет тебя эстетически — смело выбрасывай.

Это зелёное… Это суп был когда-то. Я не хочу представлять, но оно само придумалось: у нас в холодильнике поселилась нечисть, живёт в пищевом контейнере от супа и по ночам Дом с ней пробует бороться… Обычно он выигрывает!

Илюха стоит у меня за спиной и комментирует:

— Кажется, у нашего супа завелась своя личная жизнь. Скоро он объявит о суверенитете!

— Илюх! Ты можешь это выкинуть? — спрашивает тётя Таня сквозь хлеб и мармелад. Она себе на арахисовое масло насыпала мармеладных мишек. Сейчас у неё во рту тоже будет кладбище сладкой сказочной страны.

— Да не вопрос! Контейнер тоже выкидывать?

— Разумеется!

— О, круто — слушайте, он на гроб похож!

И Илюха уносит это зелёное из кухни на помойку — с строгим лицом, на вытянутых руках. И, кажется, он тоже поёт при этом. Что-то типа похоронное.

Кажется, это какой-то дурдом. Надо сбежать в музей.

Дорогой Дом, я надеюсь, тебе нравится моя семья. Мы все немного чокнутые. (Но, наверное, все семьи немного чокнутые?) Интересно, помнишь ли ты Рут и Ким? Кто мы тебе? Новые дети? Или, может, дома себе заводят людей — как люди кошек и собак?

 

Я иду в музей молчать, а Серёжка бегать и орать.

Ему нравится прыгать, за всё цепляться, подтягиваться. Он залезает на спинки скамеек, на статуи, которые стоят по бокам главной лестницы. Серёжка подпрыгивает и ложится на большом постаменте с табличкой «Стэнфордcкий университет. Центр визуального искусства Ирис и Джеральда Канторов».

Табличка похожа на кладбищенский плоский памятник, только не вертикальная, а горизонтальная, она мне не нравится. Но в Америке спокойно можно на неё залезть. Никто не накричит.

Но я бы сама накричала, если бы не Апельсиновое Мыло. Как будто бабушка Надя стоит рядом и улыбается накрашенными губами (в помаде спичка, обязательно!). «Татуля, он ребёнок. Ему надо бегать и всё трогать». Я ведь тоже ребёнок. Ну, пока бабушка была — точно.

— Если ты будешь внутри бегать, нас оттуда выгонят, — строго говорю я Серёжке.

— Не выгонят, — улыбается он. — А можно я сразу не пойду?

Я вообще-то в этом музее была уже два раза. Мне там не очень интересно. Но там прохладно и красивые лестницы. И он совсем бесплатный. И в прошлый раз я там была вдвоём с бабой Надей.

Я не верю, что я в музее бабушку увижу, это слишком сказка. Я просто буду смотреть, и как будто она рядом будет. И мне надо, чтобы Серёжка не орал под боком. Я не знаю, как это сделать. Может, мне его правда оставить одного снаружи? Но он наверняка свалится с постамента или ещё что-нибудь. Ну, и баба Надя… Ей бы не понравилось. Я не мама, которая знала, какой бабушке понравится цвет кладбищенского памятника. Я — это я. И я знаю только, что баба Надя не разрешила бы Серёжку оставить одного снаружи.

— Нет, пошли вместе!

— Мне там уже сейчас скучно.

— Посидишь внизу, я быстро! Мне всего в один зал.

Я ведь знаю, куда мне надо войти и на что там посмотреть. Это совсем рядом со входом, самая первая комната, где не картины и не скульптуры, а личные вещи.

Я недолго. Только вот охранник… Большая смуглая женщина в синей форме говорит мне что-то очень быстро, показывает на мой рюкзак, загораживает проход. У меня сейчас в голове мысли о том, что я увижу, поэтому я совсем не понимаю английского. Тем более — такого громкого и строгого. Он как у офицера в аэропорту.

Я оглядываюсь на Серёжку. Тот улыбается и переводит.

— Она говорит, чтобы ты рюкзак сняла и в камеру положила. Заплатишь квотер. У тебя есть?

Я киваю. И Серёжка важно и совсем без акцента говорит на английском:

— О кей, мы сейчас это сделаем.

Он вытаскивает из кармана свой квотер…

Я так люблю это слово, само по себе. Оно таинственное и звучит как-то особенно, не по-русски и не по-английски. А по-эльфийски, например. И обозначает тоже такую вот таинственную штуку. Я очень люблю объяснять, что такое «квотер».

 

Это монетка в четверть доллара, в двадцать пять центов. Бабушка их называла «четвертак», по мне «квотер» звучит лучше.

У квотеров одна сторона обычная, там просто американский орёл, а на другой рисунки, как на наших десятирублевках иногда бывает. Только тут не названия городов, а совсем разное. Маяк, лошади, деревья, люди, цветы, птицы, корабли. У тёти Тани есть квотер с гитарой и нотами, она его на удачу носит. Я квотеры раньше собирала и ими выкладывала истории. Может, Серёжку такому научить?

— Пошли! — говорит он по-русски, захлопнув ячейку.

— О, давай ты мне переводить будешь! — придумываю я.

— Ты говорила, что войдёшь и выйдешь.

А я почти не слышу Серёжку. Нужный мне зал — рядом с камерой хранения. Это зал памяти самих Стэнфордов, тех, которые основали университет.

Они были очень богатые и у них был всего один сын. В шестнадцать лет он поехал путешествовать в Европу и там умер. И Стэнфорды не знали, как им дальше жить, а потом основали университет памяти своего сына. И тут как раз комната памяти сына. В прошлый раз мы там были с бабой Надей, и она там плакала. А я была на год младше, и про смерть не понимала, наверное. Или не хотела понимать.

Он мне просто нравился, мальчик на портрете. Его звали Леланд. Мне тогда казалось, что это очень романтическое имя.

Портретов там было несколько, и на одном Леланд был мелкий, лет десяти. Там была целая картина про то, как отмечали день рождения Леланда, сейчас бы Стэнфорды просто сделали ютьюбовский ролик и загрузили его в свой фейсбук. А на другом портрете он был почти взрослым — таким, какой он умер. В витрине лежала посмертная маска, я в прошлом году на неё внимания не обратила, а сейчас специально стараюсь не смотреть. Там маска и телеграмма.

— «Наш дорогой мальчик покинул нас», — переводит Серёжка.

Я это сама знаю. И в том году знала и бабушке Наде переводила. А бабушка кивала и плакала, вытирала слёзы тряпичным платком. У всех платки бумажные, в ярких пакетиках, а баба Надя всегда носит с собой тканевый… матерчатый!

Я не знаю, сколько тогда шла телеграмма из Европы в Америку. Леланд Стенфорд уже умер, а его родители об этом ничего не знали. Чай пили, ходили в театр…

 

Мы с мамой были в кино, и у нас были отключены телефоны. Маму так часто дергают по работе, что ей бы обязательно кто-то позвонил. А нам звонила бабушкина ученица, которая пришла репетировать… И они занимались, а потом бабушка вышла из комнаты в кухню, закрыть окно и поставить чайник. И у неё просто оторвался тромб. А ученица писала самостоятельную работу, не знала, что некому проверять. А потом нам дозвонился папа этой ученицы, Маши…

Мы с мамой стояли в кинозале, там титры по экрану шли, а зал был уже пустой, только у дверей стояла девушка-уборщица с чёрным мешком и собирала в него всякий киношный мусор — стаканы от газировки и корзинки от попкорна, остатки еды. Будто милостыню едой собирала…

На экране бежали титры и играла музыка. И мне было хорошо — пока я смотрела фильм, я не думала о том плохом, которое было в школе, и о конкурсе. О том, что у Вики есть Марк, и что я ей так завидую… Что я её обидела. И тут нам позвонили.

Мы с мамой тоже немножко жили, не зная о бабушкиной смерти. Час или полтора. А Стэнфорды про своего Леланда не знали куда дольше. Наверное, они потом всегда боялись телеграмм. А я боюсь телефонов.

 

— Этот портрет нарисовали после смерти Леланда Стэнфорда-младшего!

Серёжка читает мне подпись на табличке. Сразу переводит. Я смотрю на портрет Леланда, который мне так нравился в прошлом году. Я тогда была такая дура, что представляла внутреннее кино, где я — девочка, которая знала Леланда и была на его похоронах. Мне казалось, что это очень романтично и здорово — смерть, похороны.

— Тата, я есть хочу!

— Я тоже! Пошли на Овал!

Мне теперь страшно в этом зале находиться. Он музейный, но как будто всё равно часть морга. Наверное, я больше никогда не приду в центр Кантора.

 

В Стэнфордском университете на Овальном поле растёт клевер. Обычный, мелкий. Такой же, как на школьном стадионе рядом с моим московским домом. И на вкус точно такой же. Только он растёт на другой стороне земного шара.

Я лежу в траве. И мне кажется, что я сейчас чувствую не стук сердца, а стук всей планеты, насквозь. От поля-Овала до моего школьного стадиона. Я как будто сквозь землю…

— А хочешь, я съем твой маффин?

Я начала лететь сквозь землю, но тут меня схватили за ногу! Серёжка! Вдвоём не полетаешь!

— Я сейчас сама все съем! И маффин, и тебя!

Я будто не шучу. Я хочу побыть одна. Папа сейчас у себя в кабинете, наверное, ещё и в наушниках. Тётя Таня сейчас тоже одна, молча ведёт машину. Илюха сейчас дома, валяется на матрасе и смотрит ютьюбовские обзоры.

Недалеко от нас, на зелёной траве Овала, лежит взрослая девушка с коробкой пастели и с молескином, рисует красивую стэнфордскую церковь и высокую бежевую башню. Девушка одна. К ней никто не лезет с вопросами про маффины, про воду, которая почти кончилась, про то, когда мы поедем домой.

И если девушка сегодня ходила по музею, к ней, наверное, никто не приставал, не спрашивал про всё на свете.

— Меня? Съесть? — Серёжка очень звонко хохочет.

Как будто притворяется. Как будто играет. Я ненавижу этот его смех!

— Ты хочешь меня съесть?

— Я хочу быть одна! Отстань от меня!

Серёжка отворачивается. Не хохочет больше. В моём рюкзаке лежит апельсиновое мыло. Баба Надя, я не могу быть такой взрослой, как ты! Но я знаю, что так надо. Сейчас на Овале я старшая. Мы с Серёжкой на планете Овал.

— Сперва я съем твои уши, — говорю я нежным голосом. — Они у тебя такие розовые. Такие красивые. Наверное, они будут очень вкусно хрустеть!

— Не будут, — обиженно говорит Серёжка. Он уже лежит лицом в траву.

— Если ты их хорошо мыл — точно будут!

— А я не мыл уши. Я никогда в жизни не мыл никаких уш!

— Очень хорошо! — я пробую придумать что-то дальше. — Значит, у тебя уши — жёсткие! С хряяящиками! Обожаю хрящики с майонезом!

Серёжка хихикает, смеётся в траву. Она реально зеленее нашей. Но клевер точно такой же.

Я никак не могу понять, что мне этот клевер напоминает. Может, сказку про Рут и Ким?

— А что ты ещё у меня съешь? — и он опять хохочет. Но меня этот смех больше не бесит.

— Э-э-э…

Я не знаю, что сказать. Я смотрю на зелёное овальное поле. Солнце, небо, клевер, трава. На картине про Леланда Стэнфорда тоже были клевер и трава. И у него был день рождения, гости и подарки. И он был мелкий, как Серёжка. И все ему желали счастья и того, чтобы в будущем все мечты сбылись. И никто не знал, что он скоро умрёт.

Мы вообще не знаем, что мы умрём. Ну, свое конкретное время! И хорошо.

— Что ты ещё съешь? — Серёжка сидит на траве и смеётся.

Он не боится смерти, потому что он её не видел. А я видела. И с тех пор очень сильно боюсь. Пусть Серёжка живёт долго, целую вечность и ещё пять лет, он же младше именно на пять.

— Я… я… я съем половину маффина. А вторую половину съешь ты.

Я лезу в рюкзак за едой, там пакетик на молнии. Молния разъехалась. Мне кажется, что маффины пахнут апельсиновым мылом. Когда мы где-нибудь гуляли с бабой Надей, она всегда давала мне что-то из еды, а потом — половинку своей порции…

— Серёжка, слушай… У нас с тобой была бабушка Надя. Ты помнишь её?

— Не думаю, что очень.

— Я тебе сейчас про неё расскажу, и ты запомнишь. Знаешь, какая она была хорошая?

Серёжка ест, а я говорю. У нас с ним вода кончается, и мы идём к главному университетскому входу, там есть питьевые фонтаны — красивые, их почти сто лет назад сделали какие-то университетские выпускники, про это есть табличка. А на самом фонтане мозаика и цифры. 1921 или 1927. Там очень странный шрифт.

Я рассказываю про бабушку, и мне кажется, что Серёжка ВСЁ понимает. Особенно когда я беру его за руку, а он молча кивает и слушает дальше. И не поёт.

А потом мы проходим мимо скульптуры — страшной, коричневой, там толпа скульптур, много старых мужчин с веревками на шеях, их фотографируют китайские туристы… Серёжка вырывает у меня руку, бежит мимо этих скульптур, а меня чуть не сбивает велосипедист…

И мне как-то очень странно. Я Серёжке рассказывала про бабушку и про себя. Даже то, что я о самой себе вроде бы не знала, пока не начала говорить.

Я его как будто сводила сейчас в ещё один музей — музей бабы Нади у себя в голове. Мне хочется, чтобы он это все запомнил навсегда. А Серёжка теперь бегает вокруг скульптур повешенных мужчин, дотрагивается до них, и отдергивает ладонь — наверное, скульптуры нагрелись на солнце, и Серёжка про них поёт…

А потом к нам через зелёную траву идёт тётя Таня. И я её вижу, а Серёжка — нет. И я как будто настраиваю камеру. Жду, когда Серёжка оглянется и подбежит. Но он занят скульптурами. А тётя Таня подходит не к нему, а ко мне. На ней форменная курьерская майка, в одной руке бумажный пакет, в другой картонная подставка со стаканчиками.

— Спасибо, Татка!

И я могу сказать, что всё хорошо и мне было не трудно. Но тётя Таня протягивает мне стакан.

— Какао с возвратом!

Как будто платит за то, что я сидела с чужим ребенком. Как тогда Лиза-Лайза говорила.

У какао картонный вкус.

 

«Дом четырёх ладоней».

Эпизод № 1.

Сцена пятая: Однажды Рут и Ким поссорились. И они обе попросили Дом за них отомстить. А Дом не хотел быть на чьей-то стороне. Поэтому он захлопнул Рут на чердаке. А Ким — в шкафу-чулане. До вечера. Чтобы они успокоились и помирились. Ким в чулане придумала себе королевство. Рут на чердаке спала, плакала, а потом стала смотреть на облака. Вечером приехали родители, всех выпустили наружу, а все уже были счастливые. И Дом тоже был счастливый, он любил своих людей.

 

Глава 6. Не та я

В Америке мне иногда кажется, что я прогуливаю школу. Похоже очень: у всех свои дела, все заняты, а я ничего не делаю. Мне как будто урок не задали. И рядом нет мамы, которая скажет «ну-ка давай скорее…» что угодно. И нет рядом бабы Нади, чтобы разговаривать. С бабой Надей прошлым летом можно было просто сидеть и разговаривать. И это казалось важным делом. С папой тоже так. Но у папы релиз. Пока не выпустит — папы как будто дома толком нет.

Я теперь думаю про фразы Лизы-Лайзы. О том, почему папа меня к себе не забирает. Я знаю, что это не Лизино дело. Никак вообще.

И что, если бы папа мог, он бы снова предложил. Но…

Может, он просто не хочет? Если бы папе реально было надо, чтобы я жила с ним, он бы придумал, как забрать меня от мамы. Он же про бабу Надю придумал! Ей надо было подождать ещё четыре года! И всё! Просто прожить. Я не знаю, что папа про это сейчас думает. Может, он себя ругает, что бабу Надю не забрал в Америку пораньше. Пусть тогда пораньше заберет меня. Когда папа проснется, я у него об этом спрошу.

 

Хорошо, что Илюха спит. Я по кухне бегаю в одних трусах и с банкой арахисовой пасты. Ем из банки ложкой. И ищу свои вещи в сушилке.

И когда Илюха топает по лестнице, я быстро надеваю чистую папину футболку, с логотипом его стартапа. И все, я одетая, футболка мне трусы закрыла.

Илюха лезет в заморозку, а потом спрашивает:

— Тебе пиццу греть? И привет, кстати!

Я попробую снова полюбить пиццу. Потому что ее у нас дома едят почти всегда. Я мажу пиццу арахисовой пастой. Паста похожа на соевые батончики, гадостно. Но Илюха её ест, и я тоже могу. Если я останусь жить в Америке, я привыкну к пасте. И к куче всего другого. Только не к бардаку на обеденном столе. Это именно бардак, потому что мою маму корёжит от этого слова.

Я не поеду к маме. Я поговорю вечером с папой и останусь здесь!

— Люх! А слабо после себя убрать? Нет? Чего ты так свинячишь?

— А слабо со мной нормальным тоном говорить?

Когда я останусь в Америке, я перевоспитаю этого идиотского старшего брата. И идиотского младшего тоже. И наведу порядок в доме, я папе так и скажу!

— Люх, а слабо мусор вынести?

— А слабо заткнуться и меня не трогать? Мне мусор не мешает. Если тебе мешает — иди выноси, помойка за углом.

 

Когда приезжает тётя Таня, я сразу забираю у неё сумки-термосы, тащу их в нижнюю ванную. Буду их там мыть посудной жидкостью. Сумки изнутри в брызгах от еды, я знаю, чем это легче очистить.

Тётя Таня радуется моей помощи; не так сильно, как я жду, но радуется. И уходит наверх, в наш душ. Сегодня жарко. У неё майка пахнет потом и азиатской едой. А тётя Таня всё равно поёт и свистит.

Тётя Таня курьерит, возит еду. Мне кажется, это очень скучная работа. Но тётя Таня счастлива. Почему?

Я же помню лицо Викиной мамы — такое несчастное, вообще всегда, даже когда она не раздает эти свои листочки. И лицо моей мамы, когда она с работы приходит. А потом сидит в фейсбуке, и непонятно, с ней уже можно сейчас разговаривать или ещё нет. У моей мамы тоже всегда одно выражение лица. Она ещё не проснулась, а уже устала.

Хотя мне кажется, что возить коробки с едой гораздо сложнее. Потому что платят меньше. Ну и вообще, это такая вот работа, про которую моя мама говорит с презрением. И может быть, именно поэтому я потом… когда вырасту. Не назло маме, а чтобы не как мама… Чтобы ехать и свистеть.

Только я разобралась с тем, как у меня в жизни всё устроено, как эта жизнь стала на уровень сложнее. И всё становится и становится, невозможно нажать «паузу» и подумать, что делать.

Я заметила: если я Дому расскажу то, что хочу, или то, о чём плохо, мне потом легче. Не просто так. А будто чудо. Ну, как в хорошей комедии.

 

На кафельном полу — посудная пена. Много пузырей. И ещё — кусочки от какой-то азиатской еды. Будто сумку тошнило обедом.

Когда я училась в пятом классе, мы с Настей, Алисой и не помню, с кем ещё, наверное, с Жанной, на домоводстве украли «Фейри». Мы хотели вылить его в фонтан. Нам тогда очень хотелось сделать что-нибудь дурацкое. И мы утащили этот «Фейри» и хохотали — просто так, нам тогда всё время хотелось хохотать. Может, мы его и утащили именно, чтобы был повод для смеха?

Но мы так и не вылили его в фонтан, я не помню, почему. Может, тогда фонтаны уже не работали, осень же. Вроде «Фейри» долго был у Насти в рюкзаке и его оттуда забрала бабушка. Или он разлился. Или Настя сама его вернула в кабинет домоводства. Я не помню, чем это закончилось. А смех помню. Я до сих пор при виде любой жидкости для мытья посуду представляю фонтан с пеной. А Вики тогда в нашем классе вообще не было. И у меня проблем не было.

— Мне в туалет надо! — говорит Серёжка и откидывает крышку унитаза. — Давай, ты потом домоешь!

Слушай, Дом, а можно я перестану ненавидеть людей за то, что считаю, что мне от них плохо? Я не знаю, как именно это сделать. Ты можешь помочь?

 

«Дом четырёх ладоней».

Эпизод № 1.

Сцена шестая: Никак не придумывается, потому что вокруг все ходят и орут. Весь вечер!

 

Мы должны были сегодня поехать на океан. Но папа и тётя Таня ночью поссорились. Папа вечером Илюхе что-то объяснял про политику, тётя Таня услышала и не согласилась. И они стали ругаться. Ругались всю ночь. Папа спать не ложился, варил кофе, и они опять ругались.

Тётя Таня рано утром уехала курьерить, без Серёжки. А папа уехал на работу. У него там есть диван в комнате отдыха и холодильники в кухне. И там все могут жить и спать. Папа от нас сбежал в свой релиз.

Мы дома одни. Нас трое, но мы все — одинокие.

Илюха надел наушники и сел записывать ролик для ютьюба. Серёжка вышел на крыльцо. Мне отсюда видно, как Серёжка кладет свою ладонь в отпечатки — во все по очереди. Я не знаю, может, он играет, что это кодовый замок. Но мне кажется, что Серёжка шепчет, колдует. Уговаривает Дом помирить маму и папу.

Это у Серёжки оба родителя — родители. Мне тётя Таня — мачеха. А Илюхе папа — отчим. То есть Илюха его всё равно папой называет. А я так не могу. Потому что у меня мама есть. Даже когда мне хочется думать, что вот, родилась бы я у тёти Тани… Ну, или мама бы меня ей отдала. Про такие вещи нельзя думать, это плохо, но я не могу эти мысли отменить, запретить. Меня многие странной считают. И это они даже понятия не имеют, что у меня в голове, на самом дне мозга!

 

Я смотрю, как Серёжка кладет ладонь в отпечаток! Это просто его игра. Это ничего страшного. Но мне немножко жутко. Будто сейчас Серёжку затянет внутрь другого измерения. Но нет, он на месте. Сидит, смотрит в следы на цементе и, наверное, что-то шепчет. Мне отсюда не видно.

Дом! Не забирай Серёжку. Лучше сделай так, чтобы я осталась здесь навсегда!

 

Папа прячется на работе. А я — в чулане на первом этаже, Я сижу на полу чулана и обнимаю бабушкину сумку. Жаль, что она не может обнять меня в ответ. Не успеваю додумать — дверь распахивается.

— Вообще-то это мой шкаф, — говорит Илюха. — И я в нём сижу.

— А сейчас в нём я сижу.

Если бы мы были меньше, мы бы подрались. Или он бы мне сказал что-то, и я бы заплакала. Или я бы пошла жаловаться бабушке Наде. В Москве или уже здесь. Она говорила: «Я работаю летней нянькой». Бабушки Нади нет. Ни в Москве, ни в Калифорнии. Мне сейчас кажется…

Я вдруг понимаю… Я ждала, что бабушка найдется здесь. Если её нет в одном месте, значит, она должна быть в другом. Мне казалось, она всё равно здесь будет. Пусть даже этот дом –– не её дом. А её нигде нет.

 

Я не знаю, что у меня на лице, если его показать крупным планом, отдельным кадром. И что там видно Илюхе. Он снимает с полки толстое чёрное одеяло и молча уходит. Как будто меня здесь вообще нет. Но свет в чулане не гасит.

Илюха вообще никогда не гасит за собой свет. И двери не закрывает.

Я смотрю в щель. Там в окнах солнце, в ярком воздухе пляшет пыль. А за окнами ветер в соснах. Ветер лёгкий, сосны блестят. Получается солнечный ветер.

Если после смерти человек не исчезает, а растворяется в этом мире, может, его душа растворяется в том, что он любил больше всего?

Я люблю зелёные сосны в голубом небе.

 

Тётя Таня вернулась. Она сегодня не поёт. Сидит на кухне, и тупит в «ферму», и забывает про кофе. И пишет, и стирает. Она сейчас такая тихая, как призрак самой себя. Ужас.

Во всех ужастиках оборотень утром становится человеком. Иногда понимает, что он натворил, и ему ужасно. Родители тоже станут, я знаю, что они всё-таки устают орать и хлопать дверьми. Да, папа и тётя Таня мне родители. Сейчас, а может – и вообще. Однажды я выйду из чулана и скажу им: «Ну что вы опять орёте!»

Я понимаю, что я не сделаю этого. Никогда.

Я знаю, что сейчас делает Илюха. Сидит на фоне чёрного одеяла и наговаривает ролики для ютьюба. Это серия монологов, целиком — ну, как бы книга о нашей семье. «Как завоевать мир, когда твои родители ссорятся».

Пункт первый: «Держи всё под контролем, береги свои мозги».

Я знаю, что он имеет в виду. Надо гулять, чтобы подумать. Двигаться. Шевелиться. Или хотя бы из чулана выйти, что ли.

— Татка! Мама сказала, что мы сейчас поедем на оушен!

Я. Не. Понимаю.

 

Я устала от английского. От Илюхиных подколок. От Серёжкиного смеха. От тёти-Таниных ног — мне кажется, она их везде вытягивает. От папы устала — от моего ожидания, от того, что папы никогда нет дома.

Но от Илюхи — сильнее всего. У меня музыка в наушниках. Я хожу по дому, собираю рюкзак, чтобы на океан поехать, и пою. Песня на английском. И тут Илюха говорит:

— У тебя такой тупой английский! Лучше молчи!

— У тебя у самого тупой английский! Ты в классе для эмигрантов! Я бы уже давно из него перевелась.

— Ты бы в моей школе день бы не прожила!

— А спорим?

— А зачем? Всё равно ты в Москве останешься!!!

Я не успеваю ответить. Он кричит дальше.

— Мать! Можно, я не поеду с Таткой на океан? Она меня достала! Она дура!

— Чтоб ты сдох!

Я кричу на весь дом. Илюха точно слышит. И Серёжка слышит.

И тётя Таня. И Дом.

Меня выгонят из Америки. Всё плохо. Всё ужасно плохо.

 

Я хлопаю дверью. Я прячусь в комнате. Я считаю.

Три чашки на столе. Три стула. Две подушки.

Три чашки на столе. Игрушечный слон. Игрушечный пингвин.

Три стула. Две подушки.

За окном солнечный ветер и музыка в чужой машине. Кантри. Настоящее американское. Вот он — саундтрек полного отчаяния. Он такой радостный — как будто я уже убила Илюху. Прямо под эту веселенькую музыку. Как в мистическом детективе.

Три чашки на столе. Две подушки. Слон и пингвин.

Грамота на стене — Серёжкина, в честь окончания учебного года. Её тут называют diploma.

Sergey Lebedev-Lifshits. У Серёжки двойная фамилия, папина и тёть-Танина. Я — просто Лебедева. Восемь букв. А у Серёжки четырнадцать. А у Илюхи тоже восемь. А в России у него было бы семь. Лифшиц. Произносится как Липшис. То есть — шесть. Я плохо считаю.

Он меня не простит. Тётя Таня меня убьёт. Мама бы точно убила бы.

Меня мама учила: если ты виноват, сразу признай свою вину. Так будет удобнее разруливать. Но это трудно.

— Пошли вниз! — Серёжка снаружи дёргает ручку двери.

Дверь заперта. Я не помню, как я это сделала.

Я отпираю замок и иду вниз. С таким ощущением, что они все будут обедать мной.

— Простите меня. Мне очень жаль. Реально жаль, — это как будто не мой голос и не мои слова. Как от персонажа из рыдательного фильма. Как от персонажа из маминых книг про проблемы в семье.

Тётя Таня смотрит, не мигая.

У неё глаза — зелёные и как будто твердые. Как у лошадей с карусели в «Грейт Америке». Карусели у меня больше не будет. Второй раз я точно не извинюсь. Но тётя Таня ругает не конкретно меня.

— Люди, вы что, с ума сошли? Оба.

Я молчу. Я весь декабрь молчала, могла и сегодня помолчать. И было бы нормально. Слова — это очень опасная штука. Мне кажется, от слов бывает зависимость. Как у Марка — если он долго не может острить, его ломает. Как у тех, кто говорит гадости. Если они молчат — их потом расплющит от всего, что они не сказали. Слова — это тоже иногда зло.

— Иногда слова сильно переоцениваются. Восемьдесят процентов слов вообще не несёт никакой информации, — говорит Илюха. — Предлагаю забить.

— А ты мне сказал, что я дура.

— А ты тоже забей.

Кухня. Шесть стульев. Три чашки. Пять вилок. Пять ложек.

— Мам, это что? — вдруг спрашивает Серёжка. Он, наверное, на меня смотрит.

А я на него — не могу. Я смотрю на стулья и снова их считаю. Стульев шесть. А нас пятеро. Не хватает бабушки Нади.

— Это кровь из носа, — говорит кто-то. Это я сама и говорю.

Если бы сейчас был сериал, то сцену бы на этом закончили.

У соседей в машине опять играет кантри. Я не знаю, может, оно там всё время играло.

— Поехали уже на океан, — говорит тётя Таня.

Я плачу. Тащу салфетку к глазам, а на ней кровь.

Красивый ракурс.

 

Жалко, что нельзя нагуглить запах. Жакаранда, бугенвилия. Или вот найти поиском «те белые цветы, которые пахнут, как стиральный порошок».

Ещё жалко, что запахи нельзя фотографировать. Можно только ролик снять.

Я спускаюсь с набережной на пляж последняя. Тут ступеньки — серые, бетонные, щербатые. Почти как в нашем подъезде. Только на них много серого песка и птичьи перья. А окурки и пустые жестянки точно так же валяются.

Знаю: в Москве я буду входить в своей подъезд и представлять, что поднимаюсь именно по этой лестнице, что у меня за спиной — океан. Тихий или вообще мировой. Но лучше вот этот — серый, длинный, безграничный, спокойный. Океан существует так давно, что ему вообще плевать на все проблемы. Он всё видел и всё знает. Может, океан — это как бог?

 

Я бегу по сырому серому песку. Он лезет в кеды и в носки. Разуваюсь. Сую носки в карманы куртки, а кеды в карманы рюкзака, по штуке с каждого бока. И возвращаюсь к прибою. Волны длинные, серые, холодные, спокойные. Чайки — общипанные, вредные.

Мы однажды прошлым летом поехали на пикник на берег океана, оставили на песке пакеты с едой, поскакали фотографироваться в волнах. Через минуту три чайки стояли на нашем пледе и рвали своими острыми клювами пакеты и обёртки. Тогда я злилась. А осенью мы с бабушкой вспоминали и смеялись. Ну, или мне так кажется?

Вот прямо сейчас мне вдруг стало вообще плевать на всё, что у меня было. Я как будто часть океана. Часть мира.

До горизонта — серая большая вода. Волны шуршат, а вдали они, наверное, воют и гремят. Или там ветер свистит с дикими звуками. Далеко, за горизонтом и ещё дальше, другой материк. Россия. А там — ещё дальше, чём весь этот океан, Москва. Моя школа, моя мама, мои проблемы. Они так далеко… Меня не достать. Никому не достать. Никогда.

Я стою на мокром песке, в мокрых джинсах, машу руками, и показываю средний палец — со стороны можно подумать, что я ругаюсь на чаек. А я — доказываю своим проблемам, что они ерундовые.

А Серёжка схватил длинную водоросль и бежит с ней по песку. А Илюха за ним. А тётя Таня гладит чужую собаку.

 

А потом я сижу на берегу океана. Все на пледе, на песке, а я подальше, на коряге. И я ем черешню. Это вообще. К слову «вкусно» не имеет никакого отношения. То, что я чувствую, за гранью любого слова.

В Америке мне иногда очень странно. Когда я вижу что-то невозможно красивое, то, что было задолго до меня и потом тоже останется, мне так хорошо, что даже странно. Как будто я сюда приехала к кому-то, а он меня не дождался. И оставил мне после себя океан. И серую корягу. И очень тёплый песок. И белое небо. И для того, чтобы это понять, совсем не надо знать английский.

 

А потом мы поехали есть мороженое. Зашли в кафе с клетчатыми, красно-белыми стенами. Мне в туалет срочно надо было, и мне сказали код от двери, а я не расслышала. И Серёжка пошел мне показывать. И было странно, что он маленький, а обо мне заботится. Мог бы и не заботиться, если бы не захотел. Вот я бы — захотела?

Я думаю об этом в туалете и потом, когда иду обратно за наш столик.

Меня мама воспитала. Но это не мама за меня весной так поступила. Это я сама. А ещё меня воспитывают папа, тётя Таня, баба Надя. И даже Илюха с Серёжкой. Мы все друг друга воспитываем. Как друг у друга мороженое откусываем.

И я пишу в скайпе: «Мама, я тебя люблю». И добавляю: «Но ты можешь сейчас не перезванивать?!.»

Я убираю планшет в рюкзак. Оттуда пахнет апельсиновым мылом. Запах уже не такой сильный. Надо до отъезда купить ещё кусок. Мне так будет спокойнее.

А тётя Таня пишет в своём мобильнике: «Пашка, я тебя тоже». И всё понятно.

 

Мы едем обратно. Сперва вдоль океана, потом сквозь горы, потом мимо тех зелёных холмов, которые часто бывают на заставке компьютеров. Илюха сзади в наушниках, Серёжка спит. А тётя Таня поёт, на какой-то ужасно знакомый мотив:

— Хорошо живётся мне

На сиреневой луне.

Хорошо живу я там.

Развожу котов и лам!

Это прикольно первые три раза. На четвёртый я спрашиваю:

— А дальше?

— А дальше Илюха не придумал.

— Может, ещё придумает?

— Не уверена. Ему тогда было лет пять…

— А ты Серёжку попроси! — предлагаю я.

Мне снова хорошо с тётей Таней. Она больше не поёт, она теперь свистит. Она на минуту перестаёт и говорит, что за рулем в ней просыпается внутренний Снусмумрик. А потом свистит дальше. Когда я вырасту, я тоже буду водить машину. Может, прямо тут — мимо океана и холмов.

Мы едем по сто первому шоссе. Слева от нас — аэропорт. Самолёты идут по небу гуськом, ждут посадку. Среди них ещё нет того, на котором я вернусь. Но я помню, что однажды я вернусь домой. А потом опять приеду. И так будет, пока я не вырасту. Тётя Таня тоже обещала, что я буду с ними жить.

Я закрываю глаза — а там опять океан. Вода смывает отпечатки ног. Песок серый, гладкий. Как свежий цемент. Я вспоминаю про отпечатки в нашем цементе — он того же цвета.

Я хочу найти Рут и Ким!

 

Глава 7. Я ищу

Я пишу письмо. Я фотографирую. Я ищу Рут или Ким. Я знаю их фамилию. Надо искать Рут Смит. Если она ведет фейсбук. Если не сменила фамилию. Если у неё в профиле написано, что она родилась здесь. Как ещё её найти?

Илюха говорит:

— Ищи по школе — смотри, где она закончила элементари или мидл. Если они жили здесь маленькие, то ходили в местные школы.

Мне страшно. Но это фейсбук.

Ким Смит. Рут Смит. Их чертовски много. И они все разные. И я почти не стесняюсь.

И я им всем отправлляю фото нашего дома. Их дома?

Мне страшно. Но Илюха рядом. Он пришел в комнату, когда я шипела и ругалась, сказал, что надо искать по школе, а потом вдруг принес мне колу.

— Если боишься, зажми что-то в руке — отвлечешься на другие ощущения. Нам в школе объясняли. Это работает.

Теперь я печатаю одной рукой.

В другой у меня квортер — на нём нарисован домик. Символ Дома. Сила нашего Дома. Квотер жёлтый и лёгкий, я его хорошо чувствую. Только вот у меня рука мокрая, тут жарко после обеда.

Квотер выскальзывает. Я лезу за ним под стол, а на полу — граненый доллар. Я не знаю, как он тут появился. Наверное, Илюха его уронил. Но мне кажется — Дом его подсунул. Я печатаю правой рукой. В левой две монетки. Мне кажется, когда они коснутся друг друга, то сразу зажужжат или между ними искра вспыхнет.

Не вспыхнула. Но это всё равно магия.

 

Я отправляю письмо ещё одной Рут Смит и двум Ким Смит. А потом мы с Илюхой едем кататься — по нашему городку, и по соседнему, и потом опять по нашему — другой дорогой. И велосипед Бабочка сейчас будто часть меня.

Это хорошо, но плохо, потому что Бабочка потом по мне скучать будет. Я знаю, что это как с игрушками — куклы не плачут, не хотят есть, спать, в туалет. Они просто куклы. И они вовсе не всё-всё понимают, это мы за них сами с собой разговариваем… И за них сами себя любим. Ну, в общем, я глажу Бабочку по рулю — быстро. Пока Илюха не видит. Хорошо, что он ездит быстрее меня. А папа всё равно быстрее! Только вот непонятно, когда папа с нами наконец покатается. У меня такое ощущение, что папин релиз закончится позже моих каникул. Что я отсюда так и уеду с недостатком папы в организме…

 

Потом в парке Илюха встречает парня из своей школы. Они говорят на английском очень быстро и, мне кажется, больше руками и выражением лиц, чем словами.

Мне надоело стоять с велосипедом, я сказала, что дома встретимся.

 

Я еду к Илюхиной школе. Здешние школы не как моя, где два корпуса и переход. Здесь любая школа — куча одноэтажных домиков. Можно идти между ними и заглядывать в классы — потому что двери полупрозрачные, с окошками. Мне в Москве таких дверей не хватает. Между домиками навесы, и отдельно площадка со столиками, типа столовая, и ещё ряды металлических шкафчиков, тоже под навесами этими, и ещё автомобильная парковка размером с футбольное поле. И специальная аллея для велосипедов. Не байк-лайн, а такой узкий длиннющий проход с сетчатыми стенами — это чтобы утром никто ни в кого не врезался, когда опаздывает и несётся со всей дури.

В каникулы школы пустые и как будто ненастоящие. Что в Москве, что в Силиконовой долине. Но мне Илюхина школа нравится не только поэтому.

Там на стене граффити в виде дыры. Внутри дыры — синее небо. И дети нарисованы. Одни в эту дыру заглядывают, а другие уже полетели. Дети нарисованы в нормальный, настоящий рост. Можно встать рядом, сфотографироваться. И не сразу будет понятно, ты тут нарисованная или живая, ты просто стоишь или можешь полететь. Я возле этого граффити фоталась прошлым ле<



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-11-11 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: