Живя в Окуловке, поэт часто бывает в Петрограде, видится с Ахматовой, живущей в столице у Срезневских, пытается заниматься литературой — и даже успевает один день (28–29 января) отсидеть на гауптвахте за неотдание чести генералу от инфантерии Пыхначеву. Тем временем армия, уставшая от войны, начинает стремительно разлагаться, а в столице возникают продовольственные сложности. 9 февраля Гумилев пишет из Окуловки Рейснер: «Мой полковник застрелился, и приехали рабочие, хорошо еще что не киргизы, а русские». Можно по этой лаконичной фразе попытаться восстановить картину постепенно нарастающего безумия.
26 февраля, оказавшись очередной раз в Петрограде, Гумилев позвонил Ахматовой и с удивившим ее спокойствием сказал: «Здесь цепи, пройти нельзя, а потому я сейчас поеду в Окуловку». В столице начиналась революция.
Глава девятая
Путешествие героя
В конце февраля 1917 года в Петрограде начались беспорядки, ставшие для империи роковыми.
День 8 марта по новому стилю соответствовал 23 февраля по старому. В этот день ткачихи, вышедшие на обычную демонстрацию по поводу Дня работницы, парализовали жизнь в столице. Как в дни аристофановской Лисистраты, революцию начали уставшие от войны женщины.
К 26 февраля, когда Гумилев не сумел встретиться с Ахматовой и уехал в Окуловку, бастовали чуть не все предприятия и высшие учебные заведения города. Толпы демонстрантов ежедневно заполняли главные улицы. Как раз в этот день градоначальник Балк перебросил все войска и полицию в центр города и раздал им патроны. На Невском проспекте — от Знаменской площади до Садовой — демонстрантов робко попытались расстреливать. Но войска уже плохо подчинялись командованию. Во второй половине дня 4-я рота гвардейского Павловского полка открыла огонь по конному разъезду полиции. И это было только началом…
|
Гумилев вовремя покинул город. Ахматова, напротив, целую неделю (до 3 марта, когда все закончилось) ходила по улицам, впитывая впечатления, жадно наблюдая «минуты роковые». Она видела уличные бои, видела, как великий князь Кирилл Владимирович, примерявший роль Филиппа Эгалите, водил свой полк присягать Временному правительству. При этом иллюзий у нее не было. «Будет то же самое, что во Франции во время Великой революции, а может быть, и хуже», — говорила она Срезневским.
Между тем большая часть русского общества весной 1917 года находилась в полной эйфории после «бескровно» (всего триста жертв — это бескровно!) победившей революции. Газетчики, а за ними и поэты (и поэты не из последних), в 1905 году обличавшие деспотизм, а в 1914-м — тевтонов, дружно запели гимны свободе.
Манифестация в Петрограде на Невском проспекте. Фотография К. К. Буллы, 1917 год
Но призрак гильотины витал над радостной толпой, и многие, чувствуя его, как Ахматова, пытались его «заговорить». Бодрое стихотворение Кузмина во славу победителей заканчивается, к примеру, так:
Русская революция — юношеская, целомудренная, благая, —
Не повторяет, только брата видит во французе,
И проходит по тротуарам, простая,
Словно ангел в рабочей блузе.
Гумилева эта эйфория, кажется, миновала совсем. Его немногочисленные «гражданские» стихи 1917 года тревожны и трезвы. Видимо, Ахматова, многократно подчеркивавшая, что Гумилев «ничего не понимал» в политике, была права лишь отчасти. Вероятно, в сознании Гумилева (как в сознании многих поэтов) причудливо сочетались крайняя политическая наивность — и точное ощущение глубинной сути происходящего. Во всяком случае, дело не в «монархизме» поэта — до лета 1918-го он никаких монархических взглядов и симпатий не высказывал.
|
Впрочем, в революционной России прожил он в этот год совсем недолго.
8 марта старого стиля Гумилев снова в Петрограде (уже управляемом Временным правительством князя Г. Е. Львова и Советом рабочих и солдатских депутатов во главе с социал-демократом Чхеидзе). В тот же день поэт опять заболел и был помещен в лазарет, где начал писать «Подделывателей», изящную и вполне «постмодернистскую» повесть про некую секту, в заволжских лесах составляющую все знаменитые европейские литературные фальсификации — от стихов Чаттертона до «Краледворской рукописи». Можно увидеть здесь пародию на сюжеты Кузмина и Андрея Белого — и перекличку с тогда же (и вполне всерьез) написанным «Мужиком». Во всяком случае, это был способ сохранить дистанцию по отношению к происходящему — а значит, и трезвую голову.
Выписавшись оттуда через неделю, Гумилев посещает одно из собраний ненадолго возрожденного Цеха, наносит визит Сологубу, знакомится с молодым режиссером Сергеем Радловым и его женой — начинающей поэтессой… В общем, ведет литературно-светскую жизнь, не торопясь вернуться в Окуловку. Живет он не у себя в Царском, а в Петербурге — сперва у Лозинского, а потом — в меблированных комнатах «Ира» (Николаевская улица, дом 2). С Ахматовой, живущей у Срезневских, он встречается лишь эпизодически.
|
Гумилев не случайно задержался в столице. Как раз в это время решалась его судьба. Каким-то образом ему удается попасть в Русский корпус, направляющийся в Салоники, в Грецию. Е. Е. Степанов указывает, что в этом ему оказал содействие М. Струве, «служивший при штабе». Согласно же Лукницкой, Струве помог Гумилеву в другом: Гумилев получил место военного корреспондента газеты «Русская воля», с довольно большим (800 франков в месяц) окладом[131]. Но «Русская воля» была органом с довольно сомнительной репутацией, созданным по инициативе А. Л. Протопопова, последнего царского министра внутренних дел (который считался реакционером и авантюристом), и финансировавшимся одиозными банковскими кругами. Литературный отдел «Русской воли» возглавлял Леонид Андреев, предлагавший сотрудничество в газете всем известным писателям, вне зависимости от политических и эстетических взглядов, и обещавший большие гонорары и полную свободу высказывания. Однако «гранды» (в том числе Блок) сотрудничать в «протопоповской» газете отказались. Едва ли аналогичное предложение Гумилеву могло быть сделано через племянника Струве — одного из вождей либерального истеблишмента. В любом случае на практике сотрудничество не состоялось: и из-за революции газета вскоре закрылась, да и до фронта Гумилев не доехал.
Вопрос об отправке русских войск на другие фронты обсуждался с самого начала войны; считалось, что у России — избыток «человеческого ресурса» при недостатке вооружения. Но долгое время дело не двигалось с места, потому что российская сторона была не против послать свои дивизии куда-нибудь в стратегически интересные для себя места (скажем, в Болгарию или к Дарданеллам), где западные союзники меньше всего хотели бы их видеть. Но к концу 1915 года переговоры активизировались: в Россию прибыла делегация во главе с Полем Думером, впоследствии ставшим президентом (и павшим от руки русского эмигранта). За «живую силу» предлагали винтовки и боеприпасы. Русские генералы были, по крайней мере на словах, шокированы этим «торгом бездушных предметов на живых людей», но, чтобы не портить отношения с союзниками, Николай II решил снарядить и отправить во Францию одну Особую бригаду. Укомплектована она была в основном из запасных солдат, не бывших в бою; при отборе главное внимание обращалось на вероисповедание (исключительно православное), здоровье и внешность (один полк был укомплектован исключительно статными шатенами, другой — статными блондинами). Другими словами, бригада предназначалась скорее для представительских, а не военных целей. Когда в апреле она (через Китай, Индийский океан, Порт-Саид и Марсель) после трехмесячного пути добралась до Франции, долгое время ее служба сводилась почти исключительно к участию в многочисленных парадах. Однако в конце июня русских солдат наконец отправили в окопы. Позднее 1-я Особая бригада участвовала в битве при Сомме и до поры до времени сражалась если не лучше, то и не хуже других частей французской армии. Но закончилась ее служба бесславно: об этом мы расскажем чуть ниже.
Тем временем положение войск Антанты на Балканах складывалось так тревожно, что Россию стали уже упрашивать направить туда (под Салоники) свои войска. Французы и англичане надеялись, что прибытие частей из братской православной страны побудит Румынию вступить в войну, а Болгарию — разорвать союз с Германией. Для этого была сформирована вторая бригада, которая 3 июля отправилась во Францию (на сей раз западным, более коротким, путем), а оттуда, из Марселя, — на Балканский полуостров.
В апреле было решено сформировать еще пять бригад по десять тысяч человек каждая для отправки во Францию и Македонию. Из них до октября было сформировано и отправлено на фронт четыре. Пятую отправить не успели. В связи с изменившимся положением на фронтах войска, предназначенные к отправке во Францию и в Македонию, были по согласованию с союзниками переброшены на Румынский фронт. К началу 1917 года русские войска и во Франции, и в Македонии понесли существенные потери. На пополнение 1-й и 3-й бригад, сражавшихся во Франции, должны были отправиться (но в итоге так и не отправились) александрийские гусары, прапорщик же Гумилев был определен во 2-ю или 4-ю бригаду — в Македонию.
15 мая он покинул Петроград. Ахматова провожала его. Гумилев был рад покинуть охваченную смутой родину. Начиналось новое путешествие, и он рассчитывал, что, может быть, «игра ратных перемен» занесет его в Африку. Но пока он увидел новый для себя мир Северной Европы. Именно в это время в его сознании родилась, вероятно, идея «учебника географии в стихах». Но в Скандинавии, вспоминая, как полагается туристу, все, что следует, — от викингов до Ибсена, он не может забыть о происходящем на родине.
Вот его шведские стихи:
Для нас священная навеки
Страна, ты помнишь ли, скажи,
Тот день, как из Варягов в Греки
Пошли суровые мужи?
Ответь, ужели так и надо,
Чтоб был, свидетель злых обид,
У золотых ворот Царьграда
Забыт Олегов медный щит?
Чтобы в томительные бреды
Опять поникла, как вчера,
Для славы, силы и победы
Тобой подъятая сестра?
И все-таки путешествие позволяет Гумилеву уйти от бесплодных в его случае гражданских тревог в «беспокойные сны», в мир своих высоких поэтических видений.
«О Боже, — вскричал я в тревоге, — что, если
Страна эта истинно родина мне?
Не здесь ли любил я и умер не здесь ли,
В зеленой и солнечной этой стране?»
И понял, что я заблудился навеки
В слепых переходах пространств и времен,
А где-то струятся родимые реки,
К которым мне путь навсегда запрещен.
Дальше — Норвегия, страна, откуда некогда уплыли на запад предки героев «Гондлы».
Страшна земля, такая же, как наша,
Но не рождающая никогда.
На Северном море в нем уже в полной мере пробуждается гимназист-фантазер, и он самозабвенно играет в морского разбойника «из расы завоевателей древних». Современность, однако, дает о себе знать: из окончательного варианта стихотворения исчезают мелкие реалии Первой мировой (например, имена немецких и итальянских министров), но остаются «подводная лодка» и «плавучая мина». Путь на Лондон по Северному морю был небезопасен.
Именно Лондон должен был стать следующей остановкой на пути в Салоники. О тех двух или двух с половиной неделях (примерно с 10–12 по 28–30 июня), которые поэт провел в столице Великобритании, стоит поговорить поподробнее.
Ближайшим (хотя и не единственным) знакомым Гумилева в Лондоне был Борис Анреп.
Борис Васильевич Анреп (1883–1969) родился в семье профессора судебной медицины, депутата Государственной думы от «Союза 17 октября». За плечами у него было Училище правоведения, юридический факультет университета, служба в драгунском полку. Анрепу было далеко за двадцать, когда его жизненные приоритеты определились. Несколько лет перед войной он провел за границей — в Париже и Лондоне, где изучал искусство мозаики (ставшее его главным занятием), курировал русский отдел на Второй постимпрессионистической выставке и в то же время писал стихи по-русски и по-английски. С начала 1917 года он вновь живет в Англии, служа в Русском правительственном комитете при министерстве по делам Индии (Indian House). Гумилев печатался вместе с ним в «Невском альманахе» (1915), который открывался циклом Анрепа «Человек», а закрывался подборкой ценимого Гумилевым Тихона Чурилина. В стихах Анрепа была выразительность и своеобычность:
Чудится песня внутри:
— Я пою, и лес зеленеет —
Из стороны в сторону мерно проходит,
Я закрыл глаза, и мне сладко;
Песня наполнила все тело,
Откликнулась о стенки и своды,
— Я пою, и лес зеленеет —
А я томлюсь, и мне жутко.
Я люблю тебя, поющая птица,
Вылети из меня
И сядь мне на ладонь
Около пальцев,
Я хочу тебя трогать и ласкать…
Борис Анреп, 1910-е. Музей Анны Ахматовой в Фонтанном доме
Строчку «Я пою, и лес зеленеет» Ахматова взяла эпиграфом к своим «Эпическим мотивам». Встреча Ахматовой и Анрепа в 1914 году была важным событием в жизни обоих. Здесь не место излагать все перипетии этого знаменитого романа. Достаточно сказать, что примерно в то время рождались строки Ахматовой, адресат которых легко угадывается:
Ты — отступник: за остров зеленый
Отдал, отдал родную страну,
Наши песни, и наши иконы,
И над озером тихим сосну.
Для чего ты, лихой ярославец,
Коль еще не лишился ума,
Загляделся на рыжих красавиц
И на пышные эти дома?
С Анрепом связаны и многие другие ахматовские стихотворения — от «Мне голос был. Он звал утешно…» (1917) и знаменитой «Песни о черном кольце» до «Прав, что не взял меня с собой…» (1961). Хотя, разумеется, в них меньше всего можно видеть документальное свидетельство о развитии их отношений.
Гумилев что-то об этих отношениях знал (по всей вероятности, именно Анреп был тем человеком, что повстречался ему и Ахматовой в 1915 году на Московском вокзале). Знал он и об эпизоде с «черным кольцом». Его общению с мозаичистом это не мешало.
20 июня он пишет Ахматовой:
Анреп… очень много возится со мной. Устраивает мне знакомства, возит по обедам, вечерам. О тебе вспоминает, но не со мной. Так, леди Моррелль, дама-патронесса, у которой я провел день под Оксфордом, спрашивала, не моя ли жена та интересная, очаровательная и талантливая поэтесса, о которой ей так много говорил Анреп.
Леди Оттолин Моррелль, упоминаемая здесь, — сестра герцога Портлендского, жена лорда, хозяйка усадьбы Гарсингтон, сыгравшая важную роль в английской литературной жизни предвоенных и послевоенных лет. Она была любовницей Бертрана Рассела и приятельницей трех поколений английских классиков, от Генри Джеймса до Элиота и Хаксли. С 23-летним Хаксли Гумилева познакомили уже в первые дни пребывания в Лондоне. 14 июля будущий автор романа «О дивный новый мир» пишет:
Я встречался с Гумилевым, знаменитым русским поэтом (о котором я, правда, ничего раньше не слышал — но все же!) и редактором газеты «Аполлон». С большим трудом мы беседовали по-французски: он говорит на этом языке с запинками, а я всегда начинаю заикаться и делаю чудовищные ошибки. Тем не менее Гумилев показался мне весьма интересным и приятным человеком[132].
Кроме Анрепа, Гумилев встретил в Лондоне Карла Бечхофера (Бехгофера, как писал сам Гумилев) Робертса, впоследствии много работавшего в близком нам жанре литературной биографии, а в 1914–1915 годы — иностранного корреспондента в Петрограде. Там в декабре 1914-го, в «Бродячей собаке» он познакомился с Гумилевым. Уже в январе 1915-го в одном из престижнейших английских журналов, New Age, был упомянут не названный по имени «волонтер-поэт, только что вернувшийся с фронта». 28 января в New Age (v. XXI. № 9) появляется интервью Гумилева Бечхоферу.
Вот несколько фрагментов из него:
…Завершился великий период риторической поэзии, которой были поглощены почти все великие поэты XIX века. Сегодня основная тенденция состоит в борьбе за экономию слов, что было совершенно чуждо как классическим, так и романтическим поэтам прошлого, например Теннисону, Лонгфелло, Пушкину и Лермонтову… Второй параллельной тенденцией являются поиски простоты образов в отличие от творчества символистов, очень усложненного, выспреннего, а подчас и темного.
Новая поэзия ищет простоты, ясности и точности выражения. Любопытно, что эти тенденции невольно напоминают нам лучшие произведения китайских писателей, и интерес к последним явно растет в Англии, Франции и России…
…Что касается верлибра, то нужно признать, что он завоевал себе права на гражданство в поэзии всех стран. Тем не менее совершенно очевидно, что верлибр должен использоваться чрезвычайно редко, поскольку это — лишь одна их многих недавно возникших форм, которая не может заменить собой все остальные…
…Не думаю, что у футуризма есть будущее хотя бы потому, что в каждой стране — свой собственный, отличный от других футуризм, и все они, взятые вместе, вовсе не создают единой школы. В Италии, например, футуристы являются милитаристами, а в России — пацифистами. Кроме того, они строят свои теории на полном презрении к искусству прошлого, а это неминуемо окажет дурное влияние на их художественные достижения, вкус и технику.
…Нарождающаяся поэтическая драма может прийти на смену старому театру.
…Время эпоса еще не настало. Эпос обычно появляется вслед за событиями, которые он воспевает, мы же сейчас находимся в центре великих событий…
…Остается еще мистическая поэзия… В России до сих пор сильна вера в Третий Завет… Мистическая поэзия связана с этими ожиданиями. Во Франции также можно надеяться на ренессанс мистической поэзии, элементы которой обнаруживаются в творчестве Поля Клоделя и Франсиса Жамма. Возможно, она будет развиваться в традициях французского неокатолицизма или под влиянием философских идей Бергсона[133].
Интервью вызвало дискуссию в журнале. Бечхофер в двенадцатом номере (19 июля) выступил в поддержку высказываний Гумилева, который, по его словам, «хорошо известен в России и среди переводчиков с русского на Западе как лидер молодой школы в русской поэзии, а также как влиятельный литературный и художественный критик».
К сожалению, соответствующих номеров New Age нет ни в одной российской библиотеке. Как указывает Э. Русинко, этот журнал (среди авторов которого были Паунд и Т. Е. Хьюм) перед войной, в период «русского бума», часто публиковал произведения русских писателей — Брюсова, Сологуба, Соловьева, Мережковского и др. Не будем забывать, что в 1916 году Великобританию посетила большая делегация русских писателей и общественных деятелей, в которую входили В. Д. Набоков, А. Н. Толстой, К. И. Чуковский, Вас. И. Немирович-Данченко и др., удостоившаяся приема у короля (с которым Чуковский якобы попытался завести разговор об Оскаре Уайльде). Ответная делегация посетила Россию в начале 1917 года. Гумилев писал Лозинскому: «Отношение к русским здесь совсем не плохое, а к революции даже прекрасное…»
Бечхофер служил, как и Анреп, в Indian House. Там же состоял на службе Вадим Гарднер (полное имя — Вадим Данилович де Пайва Перера Гарднер) — член Цеха поэтов в последний год его существования, сын русской писательницы (урожденной Дыховой) и гражданина Северо-Американских Соединенных Штатов, латиноамериканца родом. Гумилев так характеризует лондонскую жизнь этого своего петербургского знакомого в письме к Ахматовой: «…Проводит время исключительно в обществе третьеразрядных кокоток и презирает Лондон и все английское — этакий Верлен».
Кроме Бечхофера, акмеисты сталкивались с еще одним британским специалистом по России, переводчиком Джоном Курносом. Однако последний оказался, по словам Гумилева, «безызвестным графоманом»[134]. «Но есть другие хорошие переводчики, которые займутся русской поэзией» (из того же письма Ахматовой). Вероятно, имеется в виду Морис Беринг, позднее издавший «Оксфордскую антологию русской поэзии». Гумилев довольно тесно общался с ним в Лондоне. Накануне отъезда из Англии он просит Лозинского выслать книги нескольких русских поэтов (Анненского, Белого, Мандельштама, Ходасевича, Кузмина, Клюева) — вероятно, именно для нужд переводчиков.
Через Бечхофера Гумилев начал знакомиться с английскими поэтами. У него должно было найтись немало точек соприкосновения с теми из них, кто, подобно ему, стремился к «экономии слов» и интересовался китайской культурой. Как указывает Э. Русинко, Гумилев мог знать о Паунде и имажизме из статьи З. Венгеровой в журнале «Стрелец» (1915, № 1), хотя эта статья, озаглавленная «Английские футуристы», могла лишь дезориентировать его. С другой стороны, Гумилев мог найти близкие себе черты в творчестве поэтов противоположной школы — «георгианцев»; судьба их вождя Руперта Брука, тоже ушедшего добровольцем на войну и умершего — как Байрон! — в полевом госпитале на одном из островов Эгейского моря, должна была его взволновать. В каких пределах он знал в это время английский? Скорее всего, на корабле он усиленно занимался языком, пытаясь восстановить в памяти былые самостоятельные штудии в Слепневе и позднейшие университетские уроки. После двух недель жизни в Лондоне он в письме Лозинскому сообщает: «По-английски уже объясняюсь, только понимаю плохо». По-видимому, разговорный английский он так толком и не освоил (везде, где можно, он старался переходить на французский), но, несомненно, более или менее свободно читал на этом языке и с английской поэзией мог знакомиться в оригинале.
Но отзывы знакомых создали у него предубежденное представление о современных английских поэтах («Все в один голос говорят, что хороших сейчас нет и у большинства обостренные отношения» — из письма к Ахматовой). Тем не менее он посещает самого значительного англоязычного лирика той поры — Уильяма Батлера Йейтса, которого он называет «английским Вячеславом».
Сходство Йейтса, великого мифотворца и единственного настоящего символиста в британской поэзии, с Вячеславом Ивановым усиливается еще и тем, что Йейтс как раз в 1917 году купил свою Башню — «Тур Баллили», правда, не в центре Лондона или Дублина, а в чистом поле, среди ирландских вересковых равнин. Сходство усугублялось и женитьбой Йейтса (тоже как раз в 1917 году) на дочери его многолетней возлюбленной Мод Ганн. Йейтс, ирландец (соотечественник Гондлы!) и страстный патриот своего острова (и притом — протестант, что придавало его патриотизму особенно трагический характер), возразил бы против определения «английский». Трудно сказать, о чем шел разговор в его доме в день, когда Гумилев нанес ему визит. Недавно, на Пасху 1916 года, отгремел кровавый ирландский мятеж, и Йейтс воспел его. Если бы Гумилев знал эти стихи, они должны были бы ему понравиться, эти и ныне знаменитые строки о вождях мятежников, четырех заурядных людях, ставших героями, потому что — terrible beauty is born: ужасная красота родилась.
В момент встречи с Гумилевым Йейтсу было 52 года, и ему еще предстояло написать свои лучшие стихи. Гумилев вывезет из Англии его книжку, по которой спустя четыре года переведет (или по крайней мере начнет переводить) раннюю пьесу Йейтса «Графиня Кэтлин» и которую подарит весной 1921-го Наталье Залшупиной, сотруднице издательства «Петрополис».
В интервью New Age Гумилев называет имя Йейтса и еще двух английских поэтов. Первый — A. E., Альфред Э. Хаусмен, профессор-латинист, печатавший лирические стихи под литерами. У Гумилева сразу же должна была возникнуть ассоциация с поэтом Ник. Т-о. Но стихи Хаусмена ничем не похожи на поэзию Анненского; его «Шропширский парень» (Гумилев в Лондоне купил и эту книгу) — аскетически простая и лаконичная лирика, проникнутая фольклорными мотивами. Казалось бы, нет ничего более далекого от поэтического мэйнстрима XX века, а между тем у себя на родине Хаусмен уже столетие — один из любимых поэтов. В числе трех названных Гумилевым авторов, что примечательно, нет Киплинга (мода на него в Англии уже прошла, в России еще не началась), но есть его антипод — Честертон. В России его знали только по «Человеку, который был четвергом» (роман был переведен перед самой войной). «Мне обещали устроить встречу с Честертоном, которому, оказывается, за сорок и у которого около двадцати книг. Он пишет также и стихи, совсем хорошие».
Гилберт Кит Честертон, 1910-е
Неизвестно, в какой мере Гумилев представлял себе политические и культурологические идеи Честертона — его страх перед Востоком, ненависть к богеме, мелкопоместный консерватизм и феодальный социализм. В контексте того, что мы знаем о встрече двух писателей, это достаточно любопытно. Описание встречи сохранилось в мемуарах английского классика. Встреча произошла в доме леди Джулиет Дафф, и в разговоре участвовал Хилар Беллок — друг Честертона, знаменитый консервативный мыслитель и поэт-юморист.
Анекдот о том, как мы с мистером Беллоком настолько увлеклись беседой, что не заметили воздушного налета… не лишен оснований…
Майор Морис Беринг… привел какого-то русского в военной форме. Последний говорил без умолку, несмотря даже на попытки Беллока перебить его — что там какие-то бомбы! Он произносил непрерывный монолог по-французски, который всех нас захватил. В его речах было качество, присущее его нации, — качество, которое многие пытались определить и которое, попросту говоря, состоит в том, что русские обладают всеми возможными человеческими талантами, кроме здравого смысла. Он был аристократом, землевладельцем, офицером одного из блестящих полков старой армии — человеком, принадлежащим во всех отношениях к старому режиму. Но было в нем нечто, без чего нельзя стать большевиком, — нечто, что я замечал во всех русских, каких мне приходилось встречать. Скажу только, что, когда он вышел в дверь, мне показалось, что он вполне мог бы удалиться и через окно. Он не коммунист, но утопист, причем утопия его намного безумнее любого коммунизма. Его практическое предложение состояло в том, что только поэтов следует допускать к управлению миром. Он торжественно объявил нам, что и сам он поэт. Я был польщен его любезностью, когда он назначил меня как собрата-поэта абсолютным и самодержавным правителем Англии. Подобным образом Д’Аннунцио возведен был на итальянский, а Франс — на французский престол… Он уверен в том, что, если политикой будут заниматься поэты или, по крайней мере, писатели, они никогда не допустят ошибок и всегда смогут найти между собой общий язык. Короли, магнаты или народные толпы способны столкнуться в слепой ненависти, литераторы же поссориться не в состоянии. Примерно на этом этапе нового социального устройства я стал различать звуки за сценой (как обычно пишут в ремарках), а затем вибрирующий рокот и гром небесной войны. Пруссия, подобно Сатане, извергала огонь на город наших отцов, и что бы там ни говорили против нее, поэты ей не управляют. Разумеется, мы продолжали беседу… Мне трудно вообразить более удивительные обстоятельства собственной смерти, чем эту сцену в большом доме в Мэйфере, когда я слушал безумного русского, предлагавшего мне английскую корону.
Как известно, сходные идеи Гумилев развивал и позднее — в Петрограде в дни военного коммунизма. Но кто, следуя подобной логике, должен был бы возглавить Россию? Ее крупнейшим и самым знаменитым поэтом был на тот момент автор «Двенадцати». Гумилев, возможно, претендовал бы на роль главнокомандующего или военного министра (и имел бы на это все права, так как в ноябре 1917-го указом Совнаркома на эту должность был назначен прапорщик Крыленко). По одному из апокрифов, в августе 1921 года на вопрос следователя о своей предполагаемой должности в случае успеха заговора Гумилев ответил: «командующий Петроградским военным округом»… (Напомним, как кончается «Гондла»: королем Ирландии избран «вольный бард», и его сын, всеми презираемый поэт-горбун, оказывается законным наследником престола.)
Так или иначе, «берег туманный Альбиона» Гумилев покидает в отличном настроении. Он полон планов: после войны гиперборейские книги можно будет печатать в Англии: бумага и типографские расходы там не в пример дешевле. «Я чувствую себя совершенно новым человеком, сильным, как был, и помолодевшим, по крайней мере, на пятнадцать лет…» — пишет он Лозинскому. В таком настроении он отправляется в Париж. Он предполагает ехать в Салоники через Францию и Италию. Для этого он специально запасся рекомендательными письмами к итальянским писателям — в том числе к Джованни Папини.
Однако тем временем с родины приходили вести все более тревожные. Временное правительство теряло власть над страной, армия разлагалась, положение на фронте становилось катастрофическим; 3 (15) июля произошла первая попытка большевистского путча.