Из стихотворных откликов на смерть Гумилева 32 глава




 

 

Та страна, что могла быть раем,

Стала логовищем огня.

Мы четвертый день наступаем,

Мы не ели четыре дня.

 

Но не надо яства земного

В этот страшный и светлый час,

Оттого что Господне слово

Лучше хлеба питает нас.

 

 

Эти стихи вписывались в общий поэтический хор времени. Хотя на самом деле они — о другом. (Ведь и стихи к Д Аннунцио на самом деле не о войне, а о том, что «вольные народы живут, как образы стихий, ветра, и пламени, и воды».)

Конечно, поэт, писавший: «золотое сердце России мерно бьется в груди моей» — был искренен. Просто и приятно отождествлять себя с «Россией торжествующей». Но здесь было что-то большее, чем просто патриотическая эйфория. Все, написанное Гумилевым во второй половине 1914-го и начале 1915 года, пропитано ощущением праздника. Физические лишения и чувство опасности пьянили, давали то чувство внутренней свободы, которого поэт тщетно пытался достичь в предыдущие месяцы, а может, и годы. И в этом опьянении перед ним раскрывались те пространства, те дали, которых его муза искала так долго.

 

 

Как могли мы прежде жить в покое

И не ждать ни радостей, ни бед,

Не мечтать об огнезарном бое,

О рокочущей трубе побед.

 

Как могли мы… но еще не поздно,

Солнце духа наклонилось к нам,

Солнце духа благостно и грозно

Разлилось по нашим небесам.

 

 

Это стихотворение (может быть, центральное в его творчестве в этот период) Гумилев цитирует в «Записках кавалериста».

 

 

Вот мы, такие голодные, измученные, замерзающие, только что выйдя из боя, едем навстречу новому бою, потому что нас принуждает к этому дух, который так же реален, как наше тело, только бесконечно сильнее его. И в такт лошадиной рыси в моем уме плясали ритмические строки:

 

Расцветает дух, как роза мая,

Как огонь, он разрывает тьму,

Тело, ничего не понимая,

Слепо повинуется ему.

 

Мне чудилось, что я чувствую душный аромат этой розы, вижу красные языки огня.

 

 

Год спустя, в новой редакции «Пятистопных ямбов», он не отречется от этого счастья:

 

 

…Я пошел, и приняли меня,

И дали мне винтовку и коня,

И поле, полное врагов могучих,

Гудящих грозно бомб и пуль певучих,

И небо в молнийных и рдяных тучах.

 

И счастием душа обожжена

С тех самых пор; веселием полна

И ясностью, и мудростью, о Боге

Со звездами беседует она,

Глас Бога слышит в воинской тревоге

И Божьими зовет свои дороги.

 

 

Этот рай скитаний и опасности — вместо утопии Цеха, вместо священного и радостного труда, гордого участия в строительстве Храма… Но и война предстает у Гумилева в это время священным и радостным трудом:

 

 

Тружеников, медленно идущих

На полях, омоченных в крови,

Подвиг сеющих и славу жнущих,

Ныне, Господи, благослови.

 

 

Эти стихи посвящены взводному командиру Гумилева — Михаилу Михайловичу Чичагову. Вероятно, он был одним из тех, о ком Гумилев говорит в «Записках кавалериста» (по случайности, этим словам суждено было завершить известный нам текст «Записок»):

 

 

Есть люди, рожденные только для войны, и в России таких людей не меньше, чем где бы то ни было. И если им нечего делать «в гражданстве северной державы», то они незаменимы «в ее воинственной судьбе», а поэт знал, что это — одно и то же.

 

 

Сам Гумилев таким не был. Его труд был — на строительстве словесного Храма (или Вавилонской башни?). Но ему зачем-то нужно было снова и снова примерять на себя чужую судьбу.

 

 

В январе 1915 года Гумилев снова приезжает в Петроград. Здесь он встречает Мандельштама (вернувшегося из Варшавы, где тот безуспешно пытался определиться в армию санитаром) и других своих друзей-поэтов. Отношение к нему резко (хотя и ненадолго) меняется. Теперь он — герой, гордость петербургского поэтического мира, человек-легенда. 27 января в «Собаке» состоялся «вечер поэтов при участии Н. Гумилева (стихотворения о войне и пр.)». Так и было сказано в афише: «вечер при участии Гумилева», хотя среди других участников были Ахматова, Кузмин, Городецкий, Мандельштам и популярнейшие «сатириконцы» — Потемкин и Тэффи. На следующий день в гостях у Лозинского Ахматова впервые прочитала друзьям (Шилейко, Недоброво, Чудовскому) поэму «У самого моря». Гумилев наверняка уже знал ее (и Недоброво тоже — в эту зиму он был одним из самых близких к Ахматовой людей): поэма была написана несколькими месяцами раньше.

В начале февраля Гумилев снова в армии — и снова в бою. Из Южной Польши, где наступило затишье, улан перебросили обратно в Литву — в те места, которые они вынуждены были оставить в роковом августе 1914-го, накануне прибытия Гумилева. С 12 по 27 февраля полк участвовал в тяжелой и кровопролитной Сейненской операции. 24 февраля уланы взяли было город Краснополь, но под ударом противника вынуждены были отойти.

 

 

 

Гумилев и Ахматова с сыном, 1915 год

 

 

Теперь война в записках Гумилева выглядит прозаичней. Юнгера меньше, Толстого больше. Даже героические эпизоды отдают «Войной и миром», а не «Гибелью богов».

 

 

Проезжая лесом, мы увидели пять невероятно грязных фигур с винтовками, выходящих из густой заросли. Это были наши пехотинцы, больше месяца тому назад отбившиеся от своей части и оказавшиеся в пределах неприятельского расположения. Они не потерялись: нашли чащу погуще, вырыли там яму, накрыли хворостом, с помощью последней спички развели чуть тлеющий огонек, чтобы нагревать свое жилище и растаивать в котелках снег, и стали жить Робинзонами, ожидая русского наступления. Ночью поодиночке ходили в ближайшую деревню, где в то время стоял какой-то германский штаб. Жители давали им хлеба, печеной картошки, иногда сала. Однажды один не вернулся. Они целый день провели голодные, ожидая, что пропавший под пыткой выдаст их убежище и вот-вот придут враги. Однако ничего не случилось: германцы ли попались совестливые, или наш солдатик оказался героем, — неизвестно. Мы были первыми русскими, которых они увидели. Прежде всего они попросили табаку. До сих пор они курили растертую кору и жаловались, что она слишком обжигает рот и горло.

Вообще такие случаи не редкость: один казак божился мне, что играл с немцами в двадцать одно.

 

 

Как унтер-офицер, Гумилев теперь принимает участие даже в «военных советах» — на уровне роты, разумеется. У него появляются знакомые офицеры — не из 1-го эскадрона, где он служил, а из 2-го. Некто Н. Скалон — «старший офицер, человек большой эрудиции» — часто зовет столичного поэта к себе в блиндаж «выпить стакан вина» и почитать стихи (свои и Ахматовой)[120]. Из товарищей-вольноопределяющихся он близко сходится с Ю. Янишевским, страстным путешественником и велосипедистом, которого он приглашает принять участие в будущей экспедиции на Мадагаскар.

 

 

 

Михаил Струве, 1910-е

 

 

Может быть, в каком-то отношении служба и стала легче. Но зимняя и весенняя кампания была тяжела по другим причинам. Стихии Западного Края восстали против русской армии. Официальные донесения из Литвы беспрерывно говорят в феврале — марте о мокром снеге, метели, мешающей стрельбе, страшном тумане, сырости. Об этом пишет и Гумилев в своих «Записках».

С 28 марта уланы удерживают деревню Лейпуны. 2–3 марта начинается трудное наступление. Для Гумилева оно стало роковым. 2 марта, накануне наступления, он едет в дальний разъезд во главе с корнетом князем С. А. Кропоткиным и тяжело простужается.

 

 

Мы наступали, выбивали немцев из деревень, ходили в разъезды, я тоже проделывал все это, но как во сне, то дрожа в ознобе, то сгорая в жару. Наконец, после одной ночи, в течение которой я, не выходя из халупы, совершил по крайней мере двадцать обходов и пятнадцать побегов из плена, я решил смерить температуру. Градусник показал 38,7.

Я пошел к полковому доктору. Доктор велел каждые два часа мерить температуру и лечь, а полк выступал. Я лег в халупе, где оставались два телефониста, но они помещались с телефоном в соседней комнате, и я был один. Днем в халупу зашел штаб казачьего полка, и командир угостил меня мадерой с бисквитами. Он через полчаса ушел, и я опять задремал. Меня разбудил один из телефонистов: «Германцы наступают, мы сейчас уезжаем!» Я спросил, где наш полк, они не знали. Я вышел во двор. Немецкий пулемет, его всегда можно узнать по звуку, стучал уже совсем близко. Я сел на лошадь и поехал прямо от него.

Темнело. Вскоре я наехал на гусарский бивуак и решил здесь переночевать. Гусары напоили меня чаем, принесли мне соломы для спанья, одолжили даже какое-то одеяло. Я заснул, но в полночь проснулся, померил температуру, обнаружил у себя 39,1 и почему-то решил, что мне непременно надо отыскать свой полк. Тихонько встал, вышел, никого не будя, нашел свою лошадь и поскакал по дороге, сам не зная куда.

Это была фантастическая ночь. Я пел, кричал, нелепо болтался в седле, для развлеченья брал канавы и барьеры. Раз наскочил на наше сторожевое охранение и горячо убеждал солдат поста напасть на немцев. Встретил двух отбившихся от своей части конноартиллеристов. Они не сообразили, что я — в жару, заразились моим весельем и с полчаса скакали рядом со мной, оглашая воздух криками. Потом отстали. Наутро я совершенно неожиданно вернулся к гусарам. Они приняли во мне большое участие и очень выговаривали мне мою ночную эскападу.

Весь следующий день я употребил на скитанья по штабам: сперва — дивизии, потом бригады и, наконец, — полка. И еще через день уже лежал на подводе, которая везла меня к ближайшей станции железной дороги. Я ехал на излечение в Петроград.

 

 

Гумилев никогда не отличался крепким здоровьем. Но разделявшиеся им представления о мужской доблести требовали небрежного отношения к своим недомоганиям. Все это не проходило даром. Ночная скачка с 39-градусной температурой стоила ему воспаления почек. Пролежав две недели в лазарете на Введенской улице (на Петроградской стороне), он самовольно вышел на улицу. Это привело к новому обострению болезни.

В лазарете Гумилев познакомился с лечившимся там молодым поэтом Михаилом Струве, чей дядя, Петр Бернгардович Струве, был виднейшим экономистом, депутатом 2-й Думы от кадетов и редактором журнала «Русская мысль», в котором Гумилев иногда печатался. С молодым Струве Гумилева сближало увлечение не только поэзией, но и шахматами — хотя вряд ли он, несмотря на дружбу со Зноско-Боровским, был особенно сильным игроком.

 

 

 

План дома Гумилевых на Малой улице в Царском Селе.

Рисунок П. Н. Лукницкого, 1920-е. Институт русской литературы (Пушкинский Дом)

 

 

Сестрой милосердия в лазарете служила Анна Леонтьевна Бенуа, дочь и внучка архитекторов и племянница живописца. Между ней и Гумилевым, по всей вероятности, «ничего не было», и едва ли он был сколько-нибудь серьезно увлечен ею, но пройти мимо красивой девушки, не проявив подобающей галантности, поэт не мог. Памятником общения с Анной Бенуа стали два стихотворения — «Сестре милосердия» и «Ответ сестры милосердия». Мотив «сестры милосердия» — один из самых распространенных в массовой поэзии военных лет. В журналах и сборниках появлялось немало опусов на эту тему — от стихотворения Л. Афанасьева с энергичной первой строчкой «Лежал я в поле средь трупов смрадных» до произведения Городецкого с кинематографическим названием «Прибытие поезда». Если эти авторы воспевали самоотверженных русских «сестричек», то Петра Потемкина вдохновило газетное сообщение о коварных тевтонских сестрах милосердия, якобы добивающих раненых солдат. Сатириконец написал на эту тему мрачную балладу, которую наверняка читал на «вечере с участием Гумилева». Гумилев пытается найти свой подход к теме, но не слишком удачно. Противопоставление мужского и женского начала выглядит здесь наивным и плакатным, да и стих не по-гумилевски неловок:

 

 

Нас рождали для муки крестной,

Как для светлого счастья вас,

Каждый день, что для вас воскресный,

То день страдания для нас.

 

Солнечное утро битвы,

Зов трубы военной — вам,

Но покинутые могилы

Навещать годами нам.

 

 

Пару раз его выпускают на несколько дней домой, в Царское Село. Именно к этому времени относится знаменитая фотография Гумилева и Ахматовой с сыном. Но отдых затягивался, а поэт рвался на фронт. Он стал уже настоящим кавалеристом. По воспоминаниям Ахматовой, во сне он кричал «по коням» и для собственного удовольствия на лошадь уже не садился: «Я же не морской офицер». Косолапая походка наездника осталась у него до самой смерти.

Однако с возвращением в армию возникли проблемы. После перенесенной болезни Гумилев был признан негодным к дальнейшей службе. Снова, как десятью месяцами раньше, он добивается повторного освидетельствования — и в мае направляется в свой полк.

В мае-июне уланы по существу отдыхали. Но 27 июня полк был направлен во Владимир-Волынский, на австрийский фронт. На сей раз Гумилеву пришлось участвовать в отступлении русской армии. В начале 1915 года положение на юго-западе складывалось для России вроде бы благоприятно. 9 (22) марта пал Перемышль — крепость со 120-тысячным гарнизоном. Это было преподнесено военной пропагандой как решающая победа. В русской прессе активно обсуждались планы воссоединения разделенной некогда Польши и ее грядущей автономии под сенью царской короны. Австрия, со своей стороны, строила аналогичные планы и тоже обещала полякам автономию.

В апреле произошел перелом. Фронт под Горлице был прорван, началось наступление немцев и австрийцев, с трудом сдерживавшееся русской армией. Отступление продолжалось до октября, когда фронт был стабилизирован по линии Рига — Западная Двина — Двинск — Сморгонь — Барановичи — Дубно — река Стрыпа. После этого война на Востоке стала, как на Западе, окопной.

Прибыв на позиции, полк расположился по берегу Западного Буга. 5–6 июля состоялось сражение у деревни Джарки. Сам Гумилев называет его «самым знаменательным днем своей жизни». Но начался этот день, когда поэт заработал второго Георгия, с беспорядочного и хаотического отступления, которое Гумилев описывает вполне реалистически, не гнушаясь неблагоуханными подробностями:

 

 

За сараем я заметил корчившегося на земле улана. «Ты ранен?» — спросил я его. «Болен… живот схватило!» — простонал он в ответ.

«Вот еще, нашел время болеть! — начальническим тоном закричал я. — Беги скорей, тебя австрийцы проколют!» Он сорвался с места и побежал; после очень благодарил меня, но через два дня его увезли в холере.

 

 

И еще одна деталь, показывающая огромную разницу, все же существующую между двумя мировыми войнами, между Россией пред- и послереволюционной. Гумилев с болью описывает раненого офицера, которого пришлось оставить на поле боя, и прибавляет: «К счастью, мы теперь знаем, что он в плену и поправляется».

Гумилев был единственным, кто откликнулся на просьбу командира и помог солдату-пулеметчику тащить его орудие, а идти пришлось более версты. Дойдя до леса, уланы удерживали позиции под напором пятикратно превосходящего противника до подхода подкрепления (пехоты). «Счастье ваше, что не немцы, а австрийцы», — сказали подошедшие пехотинцы кавалерийцам. У австрийев была репутация неважных вояк.

За этот бой восемьдесят шесть улан было награждено Георгиевскими крестами. Но ждать награждения Гумилеву пришлось на сей раз до декабря…

6–10 августа он получил отпуск и вновь приезжал в Царское Село. Потом еще полтора месяца участвовал в позиционных боях и в медленном отступлении. Судя по письмам, он упорно заставлял себя верить в так тщательно продуманный и красочно описанный заранее интернациональный марш по берлинским улицам. «Сейчас, несмотря на все отходы, наше положение ничем не хуже, чем в любой из прежних моментов войны. Мне кажется, я начинаю понимать, в чем дело, и больше чем когда-либо верю в победу», — пишет он 25 июля Ахматовой. Между боями он читает «Илиаду», которая еще три года назад учила его уважать «современность». «У ахеян тоже были и окопы, и заграждения, и разведка. А некоторые сравнения сделали бы честь любому модернисту. Нет, не прав был Анненский, говоря, что Гомер как поэт умер». Но никакого, даже скрытого, пафоса больше нет ни в письмах его, ни в последних «Записках кавалериста». Опьянение проходит. Труд войны становится рутинным и печальным.

22 сентября он, как заслуженный и дважды награжденный унтер-офицер, был отправлен в Петроград в школу прапорщиков — вероятно, при Николаевском кавалеристском училище (Лермонтовский проспект, 54). С началом войны было создано множество таких школ, наскоро готовящих офицерские кадры для действующей армии из боевых унтер-офицеров, имеющих высшее образование. Жить ему разрешалось дома, в Царском Селе. Дом на Малой улице изменился: комнаты, которые прежде занимали Гумилев и Ахматова, были сданы дальней родственнице хозяйки; теперь Ахматова поселилась в бывшем кабинете мужа, среди картин абиссинских художников и шкур африканских зверей. Сам Гумилев занял небольшую комнатку на втором этаже. Супруги жили в одном доме, но порознь, не мешая друг другу.

После полугода обучения, 28 марта 1916 года, Николай Гумилев был произведен в первый офицерский чин.

 

 

Пока Гумилев воевал, у него становилось все больше доброжелателей и все меньше врагов. Шилейко воспевал его «труды» и «вериги», которые он носит, в восторженных (несохранившихся) стихах. Лозинский ждал от него «мудрых, солдатских слов». Это — друзья, но и те, кто еще недавно нападал на акмеизм и смеялся над африканскими путешествиями, вдруг подобрели.

Через Ахматову доброжелательное письмо акмеисту-добровольцу передал Сологуб. Гумилев не обольщался произошедшей переменой.

 

 

Письмо его меня порадовало, хотя я не знаю, для чего он его написал, — пишет он Ахматовой. — А уж наверно для чего-нибудь! Впрочем, я думаю, что оно достаточная компенсация за его поступки по отношению лично ко мне, хотя желанье «держаться подальше от акмеистов» до сих пор им не искуплено.

 

 

Тем не менее по настойчивой просьбе Ахматовой он отвечает «старику» столь же любезно:

 

Горячо благодарю Вас за Ваше мнение о моих стихах и за то, что Вы пожелали мне его высказать. Это мне тем более дорого, что я всегда Вас считал и считаю одним из лучших вождей того направленья, в котором протекает мое творчество. До сих пор ни критика, ни публика не баловали меня своей симпатией. И мне всегда было легче думать о себе как о путешественнике или воине, чем как о поэте, хотя, конечно, искусство для меня дороже и войны и Африки. Ваши слова очень помогут мне в трудные минуты сомненья, которые, вопреки Вашему предположенью, бывают у меня слишком часто.

 

 

Письмо написано на другой день после боя при Джарке, и Гумилев не забывает сделать приписку: «Простите меня за внешность письма, но я пишу с фронта. Всю эту ночь мы ожесточенно перестреливались с австрийцами, сейчас отошли в резерв и нас сменили казаки; отсюда слышно и винтовки и пулеметы». В августе, во время побывки дома, Гумилев с Ахматовой посетили организованный Сологубом вечер в пользу ссыльных социал-демократов. Гумилев, который был в военной форме, счел для себя неудобным выступать на политически окрашенном вечере, но Ахматова прочитала несколько стихотворений, оказав, таким образом, посильную материальную помощь как раз находившемуся в Туруханске И. В. Сталину-Джугашвили.

В этих, казалось бы, благоприятных условиях Гумилев осенью, по приезде в Петербург, возобновляет активную литературную работу. Время от времени он собирает у себя в Царском Селе поэтов и филологов — Мандельштама, Лозинского, Шилейко и Жоржиков, Михаила Струве. Он вновь руководит литературным отделом «Аполлона», и уже начиная с декабря там появляются новые «Письма о русской поэзии».

 

 

 

Мария Левберг. Фотография М. С. Наппельбаума, 1918 год

 

 

Первое из «Писем» начинается рецензией на стихи молодой поэтессы Марии Левберг:

 

Стихи Марии Левберг слишком часто обличают поэтическую неопытность их автора. В них есть почти все модернистические клише, начиная от изображения себя, как рыцаря под забралом, и кончая парижскими кафе, ресторанами и даже цветами в шампанском. Приблизительность рифм в сонетах, шестистопные строчки, вдруг возникающие среди пятистопных, — словом, это еще не книга, а только голос поэта, заявляющего о своем существовании.

Однако во многих стихотворениях чувствуется подлинно поэтическое переживание, только не нашедшее своего настоящего выражения. Материал для стихов есть: это — энергия в соединении с мечтательностью, способность видеть и слышать и какая-то строгая и спокойная грусть, отнюдь не похожая на печаль.

 

 

К моменту встречи с Марией Левберг (настоящее ее имя — Мария Евгеньевна Купфер, по мужу Ратькова) Гумилев был «свободен». В свои предыдущие приезды в Петербург он, несмотря на нежную переписку с Ахматовой, не забывал встретиться с Татьяной Адамович. Но к концу года эти отношения тихо изжили себя. Анну Андреевну все это, видимо, интересовало мало — гораздо меньше, чем собственные драматичные и запутанные отношения с Николаем Недоброво и Борисом Анрепом. Любовная жизнь у каждого из супругов была своя: с этим они уже примирились. К тому же 1915 год был в жизни Ахматовой очень непростым. Весной, живя в Петербурге, на Большой Пушкарской улице, в сырой и темной квартире, она простудилась, заболела бронхитом; болезнь долго не проходила, и наконец, уже в августе, в Царском Селе, был поставлен диагноз: туберкулезный процесс в верхушке легкого. От туберкулеза умерла старшая сестра Ахматовой, Инна Штейн. Надо было ехать лечиться в Крым, но тут пришло сообщение о тяжелой болезни отца. (Отношения с Андреем Антоновичем к тому времени наладились, он часто бывал в Царском, гораздо теплее, чем прежде, общался с зятем.) Ахматова отправилась в Петербург и провела у постели больного двенадцать дней вместе с его гражданской женой, Еленой Ивановной Страннолюбской. 25 августа, незадолго до приезда Гумилева в Петербург, А. А. Горенко скончался. В Крым Ахматова тогда не поехала. 15–30 октября она лечилась в санатории в Хювиньке в Финляндии; больше не выдержала — попросила Гумилева забрать ее оттуда. Но в 1916 году она подолгу живет в родном для себя Севастополе. Болезнь окончательно прошла лишь через десять лет.

С Марией Левберг Гумилев познакомился на одном из «Вечеров Случевского». В конце 1915-го ей было немного за двадцать, но она уже успела овдоветь (муж ее, военный врач, погиб на фронте). Среди подруг Гумилева она была единственной вдовой — и среди них не было, сколько известно, ни одной замужней женщины. Месть Командора ему, стало быть, не грозила.

 

 

 

Маргарита Тумповская, 1910-е

 

 

Лирические стихи Марии Левберг были написаны от лица мужчины, что не мешало им быть вполне «девичьими»:

 

 

Вы были вчера так милы со мной,

Показались совсем другой,

Нежной и ласковой,

Опускали глазки Вы,

Словно гимназистка пятого класса.

Восхищались сладостью ананаса,

Бросали в шампанское цветы

И из роз,

Которые я вам поднес,

Пили со мной на «ты».

 

 

Позднее она писала пьесы («Шпага кавалера», «Дантон»), а после революции составляла историко-революционные брошюры по заказам Общества политкаторжан. Умерла она в 1934 году, всего сорока лет от роду.

Памятником короткого романа с Левберг стало посвященное ей стихотворение Гумилева «Змей». Вскоре отношения прервались — по инициативе дамы (Гумилев изменял женщинам, но не бросал их — бросали его). В жизни Гумилева место Левберг заняла на некоторое время Маргарита Марьяновна Тумповская, тоже поэтесса. Отец Тумповской, врач, служил в клинике М. Я. Ауслендера. Биография Тумповской похожа на биографии многих интеллигентов ее поколения, счастливейшего и несчастнейшего во всей русской истории: молодость в блестящем кругу предреволюционной богемы, заурядные, но культурные стихи, так и не поставленные пьесы (драма в стихах «Дон Жуан» была в 1990 году напечатана в малотиражном ленинградском журнале «Сумерки»), непременное увлечение антропософией, а потом — переводы, литературная халтура, стихи, написанные «в стол», поздний брак со Львом Гордоном (тоже переводчиком и непечатным поэтом), арест мужа, нищета, смерть в эвакуации… Дочь Тумповской, М. Л. Козырева, писатель и литературовед, занималась среди прочего и творчеством Гумилева.

Близкие отношения с Тумповской продолжались до лета 1916 года. Сохранились ее отрывочные свидетельства, записанные другой гумилевской возлюбленной — Ольгой Мочаловой. Надо признать, что в этих свидетельствах Тумповской Гумилев выглядит довольно заурядным ловеласом: «Его взгляды на женщину были очень банальны. Покорность, счастливый смех…» «Когда, наконец, добиваться уж больше было нечего, он облегченно вздохнул — «надоело ухаживать!» Вполне возможно, что нежная и женственная Тумповская должна была оттенить и оценить мужественность и независимость поэта-солдата, засвидетельствованную двумя Георгиевскими крестами. С такими женщинами Гумилев чувствовал себя уверенно. Но его сразу начинало тянуть к другим — жестким, волевым, маскулинным. Во всяком случае, следующей его любовью была Лариса Рейснер, будущая комиссарша, а в те годы — конечно, молодая поэтесса… Вся мужская жизнь Гумилева в пору его наиболее интенсивного «донжуанства» происходила как бы на полях его главной, литературной, жизни и была ее косвенным порождением. Большинство его возлюбленных — поэтессы: таков уж был круг знакомств.

Да и встречи с этими дамами происходили в основном на литературных вечерах и чтениях. Несмотря на военное время, культурно-светская жизнь столицы не останавливалась, хотя, к примеру, «Собаки» больше не было (в марте 1915-го она была закрыта за нарушение сухого закона), а пришедшее ей на смену кабаре «Привал комедиантов» было более коммерческим, менее «своим» и привлекательным для людей искусства, и Гумилев, кажется, бывал там очень редко. Вообще в эту зиму он вел более «домашний», чем прежде, образ жизни — слишком много времени провел он в предыдущий год в казармах, военных лагерях и на бивуаках.

 

Тем временем, в марте, выходит новая книга его стихов — «Колчан». На сей раз ее издает московское издательство «Альциона». Хозяин «Альционы», Александр Мелетьевич Кожебаткин, собственно, приехал поговорить со стремительно входившей в моду Ахматовой. Но та ответила, что у нее на новую книгу еще «нет материала», — а в этот момент спустился из своей комнатки наверху ее муж, и Кожебаткин уж и ему тоже сделал издательское предложение. Гумилев, подобными предложениями не избалованный, с радостью согласился. Но он не был бы Гумилевым, не посоветуй он издателю заодно книги своих друзей и учеников: «Горницу» Георгия Иванова, «Облака» Адамовича и «Горный ключ» Лозинского. По словам Ахматовой, Кожебаткин «для видимости согласился, а потом рассказывал всюду, что Гумилев подсовывает ему разных, неизвестных в Москве авторов» (Acumiana). Однако «Альциона» издала-таки и Лозинского, и Иванова, и Адамовича![121]

В течение года на «Колчан» появилось несколько рецензий. Как ни странно, едва ли не самая интересная из них (хотя и несколько многословная и путаная) принадлежит Тумповской. Она явно была умнее и глубже, чем полагалось «покорной и нежной» 25-летней красавице антропософке. Не случайно ее литературные суждения ценили всю жизнь товарищи, и даже с мужем своим она познакомилась именно при таких обстоятельствах — тот принес свои опыты ей на суд… Сложись все иначе, из нее мог бы выйти хороший критик.

Рецензия Тумповской появилась лишь в 1917 году, в 6–7 номере «Аполлона». К тому времени ее близкие отношения с поэтом были в прошлом, и она могла позволить себе трезвый и суровый взгляд на его стихи:

 

 

Только прочитав «Колчан», можно с полной ясностью почувствовать, что нельзя было до сих пор говорить о творчестве Гумилева. До этой книги мы знали только его отдельные образцы… Под действием прямого, четкого света, отброшенного «Колчаном», пределы его поэтического целого расширяются…

Поэтическая жизнь его прежних образов начиналась и кончалась в них же самих. Вещи двигались, но оставались мертвыми, и дух их не оживлял. Поэтическое прошлое Гумилева представляется мне музеем, где фантастические изображения по стенам застыли в позе стремительного движения.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-04-01 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: