– Уже полдень, брат! – промолвил он. – Но если вы устали и хотите еще поспать, совет подождет.
Посланец соскочил с кровати, отдернул занавеску, достал из сумки щетку и гребенку, провел щеткой по волосам, поправил гребенкой усы, осмотрел свой наряд и сделал знак монаху, что готов следовать за ним.
Монах отвел его в зал, где накануне посланец ужинал.
Там его ждали четверо молодых людей; все они были без масок.
Было нетрудно заметить, бегло взглянув на их наряды, на их ухоженную внешность, на изящество поклонов, которыми они встретили гостя, что все четверо принадлежали к аристократии родовой или денежной.
Даже если бы посланец сам этого не увидел, он недолго пробыл бы в неведении.
– Сударь, – сказал ему Морган, – я имею честь представить вам четырех вождей нашего общества: господина де Валансоля, господина де Жайа, господина де Рибье и себя, графа Сент‑Эрмина. Господин де Рибье, г‑н де Жайа, господин де Валансоль, я имею честь представить вам господина Костера де Сен‑Виктора, посланца генерала Жоржа Кадудаля.
Пятеро молодых людей приветствовали друг друга и обменялись принятыми в таком случае любезностями.
– Господа, – обратился к ним Костер де Сен‑Виктор, – нет ничего удивительного в том, что господин Морган меня знает и не побоялся назвать мне ваши имена; мы сражались в одних рядах тринадцатого вандемьера. Поэтому он сказал вам, что мы были единомышленниками еще до того, как стали друзьями. Как вам сказал господин граф де Сент‑Эрмин, я прибыл по поручению генерала Кадудаля, с которым вместе сражаюсь в Бретани. Вот письмо, подтверждающее мою миссию.
С этими словами Костер достал из кармана письмо с печатью, украшенной геральдическими лилиями, и вручил его графу де Сент‑Эрмину. Тот распечатал письмо и прочел его вслух:
|
Дорогой Морган!
Вы помните, как во время собрания на Почтовой улице Вы сами предложили стать моим казначеем в том случае, если я буду продолжать войну в одиночку, без поддержки изнутри или из‑за границы. Все наши защитники погибли с оружием в руках или были расстреляны. Стофле и Шарет [452] были расстреляны, а д 'Отишан [453] покорился Республике. Лишь я один не преклонил колен, оставаясь непоколебимым в своих убеждениях и неуязвимым в своем Морбиане.
Чтобы вести войну, мне достаточно войска численностью в две‑три тысячи человек; но это войско, которое не требует никакого жалованья, следует обеспечить продовольствием, оружием, боеприпасами. После Киберона англичане ничего нам не присылают.
Дайте нам денег, и мы отдадим нашу кровь! Не подумайте, упаси Боже, будто я хочу сказать, что в нужный момент Вы станете беречь свою кровь! Нет, Ваша самоотверженность превосходит и затмевает нашу беззаветность. Если нас схватят, то всего лишь расстреляют; если Вас схватят, Вы умрете на эшафоте. Вы пишете, что можете предоставить в мое распоряжение значительные суммы. Если я буду наверняка получать каждый месяц от тридцати пяти до сорока тысяч франков, этого мне хватит.
Я направляю к Вам нашего общего друга, Костера де Сен‑Виктора; одно его имя является залогом того, что Вы можете всецело доверять ему. Я поручу ему выучить небольшой катехизис, с помощью которого он доберется до Вас. Дайте ему первые сорок тысяч франков, если они у Вас есть, и приберегите для меня остальную часть денег: у Вас в руках они будут в большей сохранности, чем в моих. Если Вас слишком притесняют и Вы не можете оставаться там, пересеките Францию и присоединяйтесь ко мне. Я люблю Вас как издали, так и вблизи и благодарю Вас.
|
Жорж Кадудаль, главнокомандующий армией Бретани.
P.S. Дорогой Морган, у Вас есть, как меня уверяют, младший брат лет девятнадцати‑двадцати; если Вы не считаете меня недостойным устроить ему боевое крещение, пришлите его ко мне: он будет моим адъютантом.
Закончив чтение, Морган вопросительно посмотрел на своих сподвижников. Каждый из них утвердительно кивнул.
– Вы поручаете мне ответить, господа? – спросил Морган.
Все единодушно ответили «да». Морган взял перо и, в то время как Костер де Сен‑Виктор, г‑н де Валансоль, г‑н де Жайа и г‑н де Рибье беседовали в амбразуре окна, написал письмо. Пять минут спустя, позвав Костера и трех Соратников, он прочитал следующее:
Дорогой генерал!
Мы получили Ваше мужественное и честное письмо, присланное с Вашим мужественным и честным посланцем. В нашей кассе около ста пятидесяти тысяч франков; следовательно, мы в состоянии предоставить Вам то, что Вы просите. Наш новый брат, которого я самолично нарекаю прозвищем Алкивиад, уедет вечером, взяв с собой первые сорок тысяч франков.
Вы сможете ежемесячно получать в одном и том же банке необходимые Вам сорок тысяч франков. В случае нашей гибели или бегства деньги будут зарыты в разных местах частями по сорок тысяч франков. При сем прилагается список имен всех тех, кто будет знать, где хранятся или будут храниться эти суммы.
|
Брат Алкивиад прибыл вовремя и смог присутствовать при казни: он видел, как мы наказываем предателей.
Я благодарю Вас, дорогой генерал, за любезное предложение относительно моего юного брата; но я намерен оберегать его от всяческих опасностей до тех пор, пока ему не придется меня заменить. Мой старший брат, которого расстреляли, завещал мне перед смертью мстить вместо него. Вероятно, я умру, как Вы говорите, на эшафоте и перед смертью дам наказ брату мстить вместо меня. Он также вступит на путь, каким мы шли, и, подобно нам, внесет свою лепту в торжество правого дела или погибнет, как погибнем мы.
Лишь столь веская причина заставляет меня взять на себя смелость лишить его Вашего покровительства, в то же время испрашивая Вашего расположения к нему.
Пришлите к нам нашего горячо любимого брата Алкивиада, как только это будет возможно, и мы будем вдвойне счастливы отправить Вам новое послание с таким гонцом.
Морган.
Письмо было единодушно одобрено, запечатано и вручено Костеруде Сен‑Виктору.
В полночь ворота монастыря открылись, пропуская двух всадников; один из них вез письмо Моргана и запрошенную сумму, он выехал на маконскую дорогу и направился по ней к Жоржу Кадудалю; другой вез труп Люсьена де Фарга и отправился в Бурк, чтобы оставить его на площади перед префектурой. [454]
В груди мертвеца виднелся нож – орудие убийства, а к ручке его было подвешено за нитку предсмертное письмо осужденного.
Глава 9
ГРАФ ДЕ ФАРГА
Между тем читатели должны узнать, кем был несчастный юноша, труп которого оставили на площади Префектуры, и кем была девушка, остановившаяся на той же площади, в гостинице «Пещеры Сезериа», а также откуда они оба были родом.
Брат и сестра были последними отпрысками древней провансальской семьи. Их отец, бывший полковник и кавалер ордена Святого Людовика, родился в Фос‑Анфу, в том же городе, что и Баррас, с которым он был дружен в юности; его дядя, что умер в Авиньоне, сделал его наследником и оставил ему дом; примерно в 1787 году он поселился в этом доме с двумя своими детьми: Люсьеном и Дианой. В ту пору Люсьену было двенадцать лет, а Диане – восемь. Тогда же людей обуяли первые надежды или первый страх перед революцией, смотря по тому, кем они были – патриотами или роялистами.
Тому, кто знает историю Авиньона, известно, что он как в те времена, так и поныне делится на два различных города: римский и французский.
В римской части города находятся великолепный папский дворец, сотня церквей, одна роскошнее другой, и бесчисленные колокольни, всегда готовые ударить в набат, возвещая о пожаре или оплакивая убиенных.
Во французской части города протекает Рона, живут рабочие шелковых мануфактур и перекрещиваются торговые пути с севера на юг и с запада на восток, от Лиона до Марселя и от Нима до Турина. Французская половина всегда была проклятым городом, жаждавшим иметь короля, стремившимся обрести гражданские свободы; городом, содрогавшимся от сознания того, что является подневольной землей, подвластной духовенству.
Это не было духовенство галликанской церкви, неизменное во все времена, знакомое нам сегодня: благочестивое, терпимое, неукоснительно соблюдающее свой долг, всегда готовое проявить милосердие, духовенство, которое, живя в миру, утешает и наставляет его, чуждое мирским радостям и страстям; это было духовенство, зараженное интригами, честолюбием и алчностью; то были придворные аббаты, соперничавшие с аббатами римской церкви, бездельники, франты, наглецы, законодатели моды, самодержцы салонов и завсегдатаи сомнительных переулков. Хотите взглянуть на такого? Возьмем хотя бы аббата Мори, [455] надменного, как герцог, наглого, как лакей; у этого сына сапожника были более аристократические замашки, чем у сына вельможи.
Мы назвали Авиньон городом священников; назовем его также городом ненависти. Дети, которые в других местах лишены дурных страстей, появлялись здесь на свет с сердцем, переполненным ненавистью, передававшейся от отца к сыну на протяжении восьмисот лет; прожив жизнь, исполненную вражды, они в свою очередь завещали собственным детям это дьявольское наследие. В таком городе нельзя было жить, не примкнув к какой‑либо партии, чтобы, в соответствии со значительностью своего положения, играть в этой партии определенную роль.
Граф де Фарга был роялистом еще до того, как приехал в Авиньон; когда он оказался в Авиньоне, ему пришлось стать ярым монархистом, чтобы занять видное положение. С тех пор его считали одним из вождей роялистов, одним из тех, кто несет знамя веры.
Еще раз повторим: это было в 87‑м году, на заре нашей независимости. И вот когда во Франции прозвучал клич к свободе, французский город восстал, охваченный радостью и надеждой. Наконец‑то пробил для него час заявить во всеуслышание о своем несогласии с решением юной несовершеннолетней королевы, которая, дабы искупить свои грехи, уступила папе город, [456] провинцию и полмиллиона душ в придачу. По какому праву эти души были навеки проданы иноземному властелину?
Франция собиралась сплотиться на Марсовом поле в братских объятиях праздника Федерации. Весь Париж трудился, благоустраивая к празднику необъятный участок земли, куда через шестьдесят семь лет после этого братского поцелуя он созвал недавно всю Европу на Всемирную выставку, – иными словами, на торжество мира и промышленности над войной. Один лишь Авиньон был исключен из этого великого пира; один лишь Авиньон не должен был принимать участия во всеобщем братстве. Но разве Авиньон не был частью Франции?
И тогда были избраны депутаты; они явились к папскому легату [457] и потребовали, чтобы он покинул город в течение двадцати четырех часов. Ночью паписты во главе с графом де Фарга в отместку повесили на столбе чучело с трехцветной кокардой.
Люди управляют течением Роны, отводят по каналам воды Дюранс, перегораживают дамбами бурные потоки, которые в период таяния снегов обрушиваются водными лавинами с вершин горы Ванту. Но даже Всевышний не попытался остановить грозный людской поток, в неудержимом порыве устремившийся вниз по крутому склону авиньонских улиц.
При виде болтавшегося на веревке чучела с кокардой национальных цветов французский город поднялся с криками ярости. Граф де Фарга, зная жителей Авиньона, скрылся той же ночью, когда была проведена операция с чучелом, которую он возглавил, и уехал к одному из своих друзей, жившему в долине гор Воклюз. Четверо его единомышленников, справедливо заподозренные в том, что они входили в шайку, водрузившую чучело, были схвачены в собственных домах и повешены вместо графа. Веревки для этой казни были силой отобраны у доброго малого по имени Лекюйе, [458] а роялистская партия несправедливо обвинила его в том, что он предоставил их по своей воле. Это произошло 11 июня 1790 года.
Жители французского города единодушно известили Национальное собрание о том, что присоединяются к Франции вместе с Роной, всей своей торговлей и Югом – половиной Прованса. Национальное собрание как раз переживало кризис, оно не хотело ссориться с Римом, щадило короля и отложило рассмотрение этого вопроса.
Тогда патриотическое движение Авиньона переросло в восстание и папа счел себя вправе подавить его и покарать мятежников. Пий VI повелел отменить все нововведения в Венесенском графстве, восстановить привилегии дворянства и духовенства, возвратить полноту власти инквизиции. Торжествующий граф де Фарга вернулся в Авиньон, не только не скрывая, что именно он водрузил чучело с трехцветной кокардой, но и хвастаясь этим. Никто не смел ничего говорить. Папские декреты были обнародованы.
Единственный человек решился среди бела дня, на глазах у всех подойти к стене, на которой был вывешен декрет, и сорвать его. Храбреца звали Лекюйе. Это был тот самый человек, которого уже обвинили в том, что он предоставил веревки, чтобы повесить роялистов. Читатели помнят, что его обвинили несправедливо. Он был уже немолод, и, следовательно, им двигал отнюдь не юношеский порыв. Нет, это был почти старик и даже не местный уроженец, а пикардиец, пылкий и рассудительный одновременно, бывший нотариус, давно обосновавшийся в Авиньоне. Римский Авиньон содрогнулся от этого преступления, столь ужасного, что вызвало слезы у статуи Девы Марии.
Как видите, Авиньон – это уже Италия; чудеса нужны ему во что бы то ни стало, и, если Небо не посылает чудес, кто‑нибудь их да придумывает. Чудо произошло в церкви кордельеров, куда сбежался народ.
В то же время распространились слухи, которые довели всеобщее волнение до предела. По городу провезли огромный, тщательно заколоченный ящик. Этот ящик возбудил любопытство авиньонцев. Что могло в нем лежать? Два часа спустя речь шла уже не о ящике, а о восемнадцати тюках, что тащили на берег Роны. Что касается их содержимого, то один из носильщиков рассказал, что в тюках находятся вещи из ломбарда: французская партия увозит их с собой, убегая из Авиньона. Вещи из ломбарда – достояние бедняков! Чем беднее город, тем богаче ломбард. Немногие ломбарды могли бы похвастаться таким богатством, как авиньонский. Это был уже не вопрос убеждений: это был грабеж, просто гнусный грабеж. Белые и синие, то есть роялисты и патриоты, устремились в церковь кордельеров не для того, чтобы увидеть чудо, а требовать, чтобы муниципалитет отчитался перед народом.
Господин де Фарга был, естественно, во главе тех, кто кричал больше всех.
Глава 10
БАШНЯ УЖАСА
Секретарем муниципалитета был Лекюйе, тот самый человек, который якобы дал веревки, патриот, сорвавший со стены папский декрет, бывший пикардийский нотариус; его имя было брошено в толпу; Лекюйе обвинили не только в том, что он совершил вышеупомянутые преступления, но и в том, что он подписал приказ сторожу ломбарда выдать хранившиеся там вещи.
Четверо мужчин были посланы схватить Лекюйе и привести его в церковь. Его увидели на улице, в то время как он преспокойно направлялся в муниципалитет.
Четверо мужчин бросились на него и с яростными криками поволокли его в церковь.
Очутившись в церкви, Лекюйе понял, что попал в один из кругов ада, о которых забыл упомянуть Данте: он видел перед собой горевшие ненавистью глаза, грозившие ему кулаки, слышал голоса, призывающие убить его. Ему подумалось, что причиной этой ненависти были веревки, взятые силой в его лавке, и сорванный им папский декрет.
Он поднялся на кафедру, словно на трибуну, и тоном человека, не только не знающего за собой никакой вины, но и готового продолжать действовать в том же духе, сказал:
– Граждане, я убедился в необходимости революции, и этим объясняется мой поступок.
Белые поняли, что если Лекюйе, с которым они хотели расправиться, объяснит свое поведение, то он будет спасен. Но им было нужно совсем другое. По знаку графа де Фарга они бросились на Лекюйе, стащили его с кафедры, толкнули в гущу ревущей толпы, и та поволокла его к алтарю с присущим авиньонской черни грозным и убийственным воплем «Зу‑зу‑зу!», похожим одновременно на шипение змеи и рев тигра.
Лекюйе был знаком этот зловещий крик, и он попытался укрыться в алтаре, но тут же упал у его подножия.
Мастеровой‑матрасник, державший в руках дубинку, нанес ему такой страшный удар по голове, что дубинка сломалась пополам.
И тут толпа набросилась на распростертое тело несчастного с какой‑то веселой кровожадностью, свойственной южанам; мужчины, горланя песни, принялись плясать у него на животе, а женщины ножницами изрезали или, вернее сказать, искромсали ему губы, чтобы наказать его за кощунственные речи. Из гущи этой страшной толпы вырвался вопль, вернее, предсмертный хрип:
– Ради Бога! Ради Пресвятой Девы! Во имя человечности! Убейте меня скорей!
Этот хрип был услышан: с общего молчаливого согласия убийцы отошли от Лекюйе. Они дали несчастному, изуродованному, истекающему кровью человеку насладиться своей собственной агонией. Она продолжалась целых пять часов, в течение которых бедное тело трепетало на ступеньках алтаря под взрывы хохота, под град издевательств и насмешек толпы. Вот как убивают в Авиньоне.
Погодите, сейчас вы узнаете еще и о другом способе убийства.
В то время как умирал Лекюйе, один из членов французской партии решил пойти в ломбард, чтобы узнать, состоялась ли кража на самом деле. С этого и надо было начинать! В ломбарде все оказалось в полном порядке, ни один тюк с вещами его не покидал.
Значит, Лекюйе был жестоко убит не как соучастник грабежа, а как патриот!
В то время в Авиньоне был человек, распоряжавшийся той партией, чей цвет во время революций не белый и не синий, но цвет крови. Все эти свирепые главари южан приобрели столь роковую известность, что, стоит только упомянуть их имена, как всякий человек, даже малообразованный, их припомнит. То был знаменитый Журдан. [459] Этот хвастун и лжец внушил простонародью, что именно он отрубил голову коменданту Бастилии. Поэтому он получил прозвище Журдан Головорез. Это не было его настоящее имя: его звали Матьё Жув; он не был провансальцем, а происходил из Пюи‑ан‑Велё. Поначалу он пас мулов на суровых возвышенностях, окружающих его родной город, затем стал солдатом, но не побывал на войне (быть может, война сделала бы его более человечным), потом содержал кабачок в Париже. В Авиньоне он торговал красками.
Он собрал триста человек, захватил городские ворота, оставил там половину своих вояк, а с остальными двинулся к церкви кордельеров, взяв с собой две пушки. Он поставил их напротив церкви и выстрелил наугад. Убийцы тотчас же рассеялись, как стая потревоженных птиц, сбежали кто через окно, кто через ризницу, оставив на ступенях церкви несколько мертвых тел. Журдан и его солдаты перешагнули через трупы и ворвались в дом Божий.
Там уже никого не было, кроме статуи Пресвятой Девы и несчастного Лекюйе, который еще дышал. Когда его спросили, кто его убийца, он назвал не тех, кто его бил, а того, кто приказал его убить.
Человек, отдавший этот приказ, как помнит читатель, был граф де Фарга. Журдан и его сообщники не подумали прикончить умирающего: его агония была лучшим способом разжечь страсти. Они подняли этот полутруп, в котором еще теплилась жизнь, и потащили его. Лекюйе истекал кровью, содрогался и хрипел. Они же вопили:
– Фарга! Фарга! Нам нужен Фарга!
Завидев их, люди разбегались по домам и запирали двери и окна. Через час Журдан и его триста головорезов стали хозяевами города.
Лекюйе испустил дух; но никто не обратил на это внимание. Что за важность! Его агония уже не была нужна.
Наведя ужас на горожан, Журдан, дабы обеспечить своей партии победу, арестовал или приказал арестовать примерно восемьдесят человек, опознанных или предполагаемых убийц Лекюйе и, следовательно, сообщников де Фарга.
Что касается последнего, то он еще не был задержан, но люди были уверены, что это непременно случится, поскольку все городские ворота тщательно охранялись и охранявшие их простолюдины знали графа де Фарга в лицо.
Из восьмидесяти арестованных человек тридцать, возможно, даже не переступали порога церкви, но когда находится удобный повод расправиться со своими врагами, разумно им воспользоваться: такие случаи выпадают редко. Все восемьдесят человек были посажены в башню Ужаса.
В этой башне инквизиция [460] пытала своих узников. Еще сегодня можно видеть на стенах налет жирной сажи от дыма костров, пожиравших человеческие тела. Еще сегодня вам покажут заботливо сохраненные орудия пыток: котел, печь, дыбу, [461] цепи, подземные темницы, даже пожелтевшие кости – там все на месте.
В этой башне, построенной Климентом IV, заперли восемьдесят человек. Но эти восемьдесят человек, запертых в башне Ужаса, создавали немалое затруднение: кто будет их судить? В городе не было никаких законных судов, кроме папских. Не прикончить ли этих несчастных, как сами они расправились с Лекюйе? Мы уже говорили, что добрая треть узников, если не половина, не принимала участия в убийстве, даже не входила в церковь. Единственным выходом было убить их: эту бойню расценили бы как возмездие.
Но для умерщвления восьмидесяти человек требовалось изрядное количество палачей. В одном из залов дворца собрался импровизированный суд Журдана. Секретарем суда был некий Рафель, председателем – полуфранцуз‑полуитальянец по имени Барб Савурнен де ла Руа, произносивший речи на местном диалекте, заседателями – три‑четыре бедняка, какой‑то булочник, какой‑то колбасник, ничтожные людишки, чьи имена не сохранились. Они вопили:
– Надо прикончить их всех! Если уцелеет хотя бы один, он станет свидетелем!
Однако недоставало палачей. Во дворе дожидались от силы двадцать человек из числа авиньонских простолюдинов. То были: цирюльник, женский сапожник, починщик обуви, каменщик, столяр. Они были вооружены чем попало: кто саблей, кто штыком, тот – железным брусом, этот – дубиной, обожженной на огне. Все они продрогли под моросившим октябрьским дождем; нелегко было сделать из этих людей убийц!
Но разве дьяволу что‑нибудь не по силам? Настаёт час, когда Провидение словно отрекается от участников подобных событий. Тут‑то и приходит черед сатаны.
Дьявол лично появился в этом холодном и грязном дворе, приняв образ, вид и обличив местного аптекаря по имени Манд. Он накрыл стол и зажег два фонаря, на столе расставил стаканы, кружки, жбаны и бутылки. Что за адский напиток содержался в этих таинственных сосудах? Об этом никто не знает, но всем известно, какое действие он возымел. Все, кто хлебнул этой дьявольской жидкости, были внезапно охвачены бешеной яростью, ощутили жажду убийства и крови. Оставалось только указать им дверь – и они сами устремились к тюрьме.
Бойня продолжалась всю ночь; всю ночь во мраке слышались крики, стоны, предсмертный хрип. Убивали всех подряд – и мужчин и женщин; это было долгое дело: палачи, как мы уже говорили, были пьяны и вооружены чем попало; но все же они справились со своей задачей. Внутри башни Ужаса с высоты шестидесяти футов одного за другим швыряли убитых и раненых, мертвых и живых, сначала мужчин, затем женщин. В девять часов утра, после двенадцатичасовой бойни, из глубины этого склепа еще доносился чей‑то голос:
– Ради Бога! Прикончите меня, я не могу умереть! Один из убийц, оружейник Буфье, наклонился над отверстием башни, другие не решались туда заглянуть.
– Кто там кричит? – спросили его.
– Да это Лами, – отвечал Буфье, разогнувшись.
– Ну, и что же ты увидел на дне? – поинтересовались Убийцы.
– Хорошенькое месиво! – отозвался он, – все вперемешку: мужчины и женщины, попы и смазливые девки – со смеху лопнешь!
Вдруг послышались торжествующие крики, которые смешались со стонами, и десятки уст разом произнесли имя Фарга. К Журдану Головорезу привели графа, только что обнаруженного спрятавшимся в повозке гостиницы «Пале‑Рояль». Фарга был полураздет и залит кровью, так что трудно было сказать, не упадет ли он замертво, как только его перестанут держать.
Глава 11
БРАТ И СЕСТРА
Палачи, которые, казалось, уже устали, просто захмелели. Однако подобно тому как вид вина, по‑видимому, придает силу пьянице, запах крови, по‑видимому, придает силу убийце.
Все эти душегубы, дремавшие лежа во дворе, при имени Фарга открыли глаза и поднялись.
Граф был жив и получил лишь несколько легких ран; но, как только он очутился посреди этих каннибалов, [462] он понял, что ему не избежать смерти; думая лишь о том, как бы ускорить смерть и сделать ее как можно менее мучительной, он бросился на человека, стоявшего ближе всех от него с обнаженным ножом в руке, и так сильно укусил его за щеку, что тот забыл обо всем на свете и, чтобы избавиться от страшной боли, непроизвольно выбросил руку вперед; нож наткнулся на грудь графа и вонзился в нее по самую рукоятку. Граф упал, не проронив ни звука: он был мертв.
Тогда палачи, которым не удалось поиздеваться над живым человеком, надругались над его трупом: ринулись к убитому, стремясь заполучить кусочки его плоти.
Когда цивилизованные люди ведут себя подобным образом, они мало чем отличаются от дикарей Новой Каледонии, питающихся человеческим мясом.
Убийцы развели костер и бросили в него тело де Фарга; чествование всякого нового бога или новой богини, как видно, не обходится без человеческих жертв, и свобода папского города в один день обрела мученика‑патриота в лице Лекюйе и мученика‑роялиста в лице Фарга.
В то время как в Авиньоне разворачивались эти события, двое детей, не ведая о том, что происходит, находились в маленьком домике, который стоял под сенью трех деревьев и потому назывался «домом трех кипарисов». Их отец отправился утром в Авиньон, как нередко уезжал и раньше; когда он захотел к ним вернуться, его схватили у одной из городских застав.
В первую ночь дети не слишком волновались: у графа де Фарга было два дома – за городом и в городе, и он зачастую оставался на день‑два в Авиньоне из‑за дел или ради развлечений.
Люсьену нравилось жить в этой деревне: он ее очень любил. Не считая кухарки и камердинера, лишь обожаемая сестра, которая была моложе его на три года, разделяла с ним уединение. Она, со своей стороны, отвечала на его братскую любовь с пылкостью, присущей южанам, не умеющим ненавидеть или любить вполсилы.
Молодые люди вместе выросли и никогда не разлучались; невзирая на различие пола, у них были одни и те же учителя, которые преподавали им одни и те же предметы; поэтому в свои десять лет Диана немного походила на мальчика, а Люсьен в свои тринадцать лет – на девушку.
Поскольку от деревни до Авиньона было не более трех четвертей льё, уже на следующее утро они узнали от поставщиков о творившихся там злодеяниях. Дети испугались за отца. Люсьен приказал оседлать коня; но Диана не захотела отпускать его одного; у нее была такая же лошадь, как у брата, и она умела ездить верхом не хуже, если не лучше, чем он; она сама оседлала коня, и они галопом помчались в город.
Как только они прибыли туда и начали наводить справки, им сообщили, что их отца недавно задержали и потащили в сторону папского дворца, где заседал трибунал, судивший роялистов. Получив эти сведения, Диана тотчас же пустила коня вскачь и поднялась по крутому склону, ведущему к старой крепости. Люсьен скакал в десяти шагах позади нее. Почти одновременно они въехали во двор, где еще дымились последние головешки костра, куда бросили тело их отца. Некоторые убийцы узнали их и закричали:
– Смерть волчатам!
И они приготовились схватить лошадей под уздцы, чтобы стащить сирот на землю. Один из них взял коня Дианы за удила, но получил удар хлыстом, рассекший ему лицо. Этот поступок девочки – законное средство защиты – привел палачей в ярость, и их крики и угрозы усилились. Но тут Журден Головорез вышел вперед; то ли от усталости, то ли под влиянием еще теплившегося в нем чувства справедливости проблеск человечности мелькнул в его сердце.
– Вчера, – обратился он к палачам, – в разгар битвы и мести мы еще могли перепутать виновных с невиновными, но сегодня нам уже не дозволено совершать ту же ошибку. Граф де Фарга был виновен в оскорблении Франции, в преступлении против человечества. Он водрузил цвета национального флага на позорную виселицу, он же приказал убить Лекюйе. Граф де Фарга заслужил смертный приговор, и вы привели его в исполнение. Все в порядке: Франция и человечество отомщены! Дети же не участвовали ни в одном из этих варварских злодеяний отца, стало быть, они невиновны! Пусть они уходят и никогда не говорят то же, что мы можем сказать о роялистах; пусть не говорят: все патриоты – убийцы.
Диана не хотела отступать без возмездия: для нее это было равносильно бегству; но их с братом было только двое, и они не могли постоять за себя. Люсьен взял ее лошадь за повод и увел со двора.
Вернувшись домой, сироты обняли друг друга и залились слезами; у них не осталось больше никого на свете, кого они могли бы любить.
Отныне любовь брата и сестры стала еще сильней.
И вот они выросли: Диане исполнилось восемнадцать лет, Люсьену – двадцать один год.
В это время произошел термидорианский переворот. Их имя было залогом политических убеждений: они не искали никого, но к ним пришли. Люсьен невозмутимо выслушал сделанные ему предложения и попросил дать ему время их обдумать. Диана с жадностью ловила каждое слово и дала понять, что берется убедить брата согласиться. И правда, как только они остались наедине, она выдвинула великий довод: положение обязывает!