– Но почему? – поразился я. – Зачем им понадобилось разрушать детский приют?
Вот я сижу рядом с Бабой на торжественном открытии, ветер сдувает с его головы каракулевую шапку, все смеются, а потом, когда он заканчивает свою речь, встают и долго аплодируют… Теперь дом превращен в кучу щебня. А ведь Баба тратил деньги, потел над чертежами, безвылазно торчал на стройплощадке, чтобы каждый кирпич, каждая балка были уложены как надо…
– Им было все равно, приют – не приют, крушили‑то все подряд. Ты представления не имеешь, Амир‑джан, какое ужасное зрелище представляли собой развалины с клочьями детских тел там и тут…
– Так, значит, когда пришел Талибан…
– То их встретили как героев.
– Ведь настал мир наконец.
– Да, надежда – штука странная. Пришел мир. Но какой ценой!
Страшный приступ кашля сотряс Рахим‑хана, заставив его тело извиваться в судорогах. Прижатый в губам платок моментально окрасился в алый цвет.
Жалость сдавила мне горло.
– Ты серьезно болен? Только откровенно.
– Я при смерти, – пробулькал в ответ Рахим‑хан и зашелся в кашле. Еще немного крови расплылось на платке. Рахим‑хан вытер со лба пот и печально посмотрел на меня. – Недолго осталось.
– Сколько?
Он пожал плечами и опять закашлялся.
– До конца лета, пожалуй, не дотяну.
– Поехали со мной. Я найду тебе хорошего врача. Есть новые методы лечения, сильнодействующие лекарства. У медицины колоссальные успехи. – Я говорил быстро и сбивчиво, только бы не расплакаться.
Рахим‑хан засмеялся, обнаружив отсутствие нескольких передних зубов. Не дай мне бог еще раз услышать такой смех.
– Ты стал совсем американец. Это хорошо, ведь именно оптимизм сделал Америку великой. А мы, афганцы, меланхолики. Любим погоревать, пожалеть себя. Зендаги мигозара, жизнь продолжается, говорим мы с грустью. Но я‑то не привык уступать судьбе, я – прагматик. Я был здесь у хороших врачей, и ответ у всех один и тот же. Я им доверяю. Есть ведь на свете Божья воля.
|
– Все в твоих руках, – возразил я. Рахим‑хан усмехнулся:
– То же самое сказал бы сейчас твой отец. Такое горе, что его нет рядом. Но Божья воля существует, Амир‑джан. И никуда от нее не денешься.
Он помолчал.
– Кроме того, я пригласил тебя сюда, не только чтобы попрощаться. Есть и другая причина.
– Какая?
– Как ты знаешь, все эти годы я жил в доме твоего отца.
– Да.
– Я жил не один. Со мной был Хасан.
– Хасан.
Давно не произносил я этого имени. Вместе с ним вмиг ожили терзавшие меня давние угрызения совести. Воздух в комнате Рахим‑хана внезапно сгустился, стало жарко, и запах улицы сделался невыносим.
– Я хотел написать тебе обо всем раньше, но не был уверен, захочешь ли ты об этом знать. Я поступил неправильно?
Сказать «да» – значит солгать. Сказать «нет» – значит приоткрыть правду. Я выбрал серединку.
– Не знаю.
Рахим‑хана скрутил кашель, и он опустил голову, отхаркивая мокроту. Вся лысина у него была в язвочках.
– Я вызвал тебя сюда, чтобы кое о чем попросить. Но прежде чем обратиться к тебе с просьбой, хочу рассказать тебе про Хасана. Понимаешь?
– Да, – пробормотал я.
– Хочу рассказать тебе о нем, поведать все. Ты слушаешь?
Я кивнул.
Рахим‑хан глотнул чая, привалился к стене и начал свой рассказ.
На поиски Хасана в Хазараджат в 1986 году я отправился по целому ряду причин, главной из которых, да простит меня Аллах, было одиночество. К тому времени большинство моих друзей и знакомых либо были убиты, либо бежали из страны в Пакистан и Иран. В городе, в котором я прожил всю жизнь, мне не с кем стало словом перекинуться. Дойду до Карте‑Парвана, до того места, где в старые времена собирались торговцы дынями, – помнишь? – и ни одного знакомого лица. Никто тебе не поклонится, не с кем выпить чаю, не с кем поболтать – одни русские патрули. В конце концов я перестал выходить из дома, сидел в кабинете, читал книги твоей матушки, слушал новости, смотрел коммунистическую пропаганду по телевизору, совершал намаз, готовил, ел, опять молился и ложился спать. И так изо дня в день.
|
А вот работать по дому с моим артритом становилось все тяжелее. Боль в коленях и пояснице не утихала ни на минуту, по утрам я с трудом мог пошевелиться, особенно зимой. А я не мог допустить, Амир‑джан, чтобы особняк твоего отца, который он сам проектировал, пришел в упадок. Столько приятных воспоминаний было связано с этим домом! К тому же перед вашим бегством в Пакистан я обещал, что буду содержать все в порядке. Но когда я оказался один… Правда, я старался: поливал цветы, постригал лужайку, иногда приходилось просто лезть из кожи вон – и все равно не мог уследить за всем. Молодость‑то моя давно миновала.
Все‑таки я худо‑бедно держался – пока не пришло известие, что твой отец умер. Ту т мне стало ужасно одиноко в этом доме и невыносимо пусто на душе.
И в один прекрасный день я заправил свой «бьюик» и отправился в Хазараджат. Когда Али уволился, твой отец сказал мне, что они с Хасаном уехали к двоюродному брату Али в какую‑то деревушку у самого Бамиана. Я понятия не имел, где мне искать Хасана, кого расспрашивать. Ведь десять лет прошло с тех пор, как они ушли от вас, Хасан уже взрослый, двадцать два – двадцать три года, не меньше. Да и жив ли он еще? Шурави – да сгорят они в аду за все, что сделали с нашей родиной, – перебили столько наших молодых парней, сам знаешь.
|
Но Аллах милостив – я разыскал его, и очень скоро. Пара вопросов – и люди в Бамиане показали мне, где деревушка Хасана. Даже не помню, как она называлась. Да и было ли у нее название? Знойным летним днем моя машина едва ползла по изрезанной колеями грунтовке, окрест только сожженные солнцем кусты, искривленные стволы деревьев и какая‑то солома вместо травы. Дохлый осел у дороги, очередной поворот – и глазам моим предстала кучка глинобитных домиков. Вокруг них ничего – только бесплодная земля, и жаркое небо, и зубчатая гряда гор невдалеке.
В Бамиане мне сказали, что я легко найду Хасана: у него единственного сад обнесен забором. Низенькая саманная стена с проломами окружала крошечную хижину – назвать ее домом значило бы оказать почести не по чину. Босые ребятишки, игравшие на улице, – они палками катали по пыли старый теннисный мячик – так и уставились на меня. Я остановился, выключил мотор, постучал в деревянную дверь и ступил во двор. Ни сада, ни огорода – высохшая грядка земляники да лимонное дерево без единого плода, вот и все. У тандыра в тени акации сидел на корточках мужчина, брал деревянной лопаткой шматы теста из кадки и нашлепывал на глиняные бока печи. Завидев меня, он выронил лопатку и кинулся целовать мне руки.
– Перестань немедленно, – рассердился я, – и дай‑ка я на тебя посмотрю.
Хасан отступил на два шага. Он был такой высокий – чуть не на две головы выше меня. Под солнцем Бамиана кожа у него задубела и потемнела. Нескольких передних зубов нет, зато обзавелся жидкой бороденкой. А вот узкие зеленые глаза – все те же, и шрам над верхней губой, и круглое лицо, и радостная улыбка. Ты бы узнал его, Амир‑джан, я уверен.
Мы прошли в дом. В углу светлокожая хазареянка подшивала платок, явно поджидая нас.
– Это моя жена, Фарзана‑джан, – с гордостью представил ее Хасан.
Очень скромная и застенчивая, она говорила чуть слышным шепотом и не поднимала на меня своих карих глаз. Но зато с какой любовью она поглядывала на Хасана!
– Когда ждете ребенка? – спросил я, как только все расположились по своим местам.
Старенький ковер, пара тюфяков, фонарь и несколько тарелок – больше ничего в комнате не было.
– Иншалла, этой зимой, – ответил Хасан. – Молю Господа, чтобы был мальчик. Назову его в честь отца.
– А кстати, что с Али?
Хасан потупил глаза. Али и его двоюродный брат – которому и принадлежал этот дом – подорвались на мине два года назад, у самого Бамиана. Так теперь погибает большинство афганцев, можешь себе представить, Амир‑джан? Мне почему‑то кажется, что Али подвела его правая нога, искалеченная полиомиелитом, он оступился и угодил прямо на минное поле. Известие о его смерти глубоко опечалило меня. Как ты знаешь, мы с твоим отцом росли вместе, и Али был рядом, сколько я себя помню. Когда Али заболел и чуть не умер, мы еще были детьми, и плакали.
Фарзана приготовила нам шорву из бобов, репы и картошки. Мы помыли руки и погрузили куски лепешки, испеченной на тандыре, в шорву, – давненько не едал ничего вкуснее! За едой я предложил Хасану уехать в Кабул вместе со мной, рассказал ему о доме, о том, что у меня не хватает сил содержать его в порядке, и особо подчеркнул, что щедро заплачу ему и что ему с ханум будет очень удобно. Они промолчали, только обменялись взглядами. Позже, когда мы помыли после обеда руки и Фарзана подала нам виноград, Хасан сказал, что прижился в деревне и что здесь теперь их с женой дом.
– И Бамиан совсем близко. У нас там много знакомых. Прости меня, Рахим‑хан. Прошу, пойми меня.
– Тебе не за что извиняться, – ответил я. – Я тебя очень хорошо понимаю.
Мы пили чай, когда Хасан заговорил про тебя. Я сказал, что ты в Америке и что я мало что о тебе знаю. А Хасан все спрашивал и спрашивал. Женился ли ты? Есть ли у тебя дети? Какого ты теперь роста? Запускаешь ли ты воздушных змеев и любишь ли ходить в кино? Счастливая ли у тебя жизнь? Еще он сказал, что подружился в Бамиане со старым учителем фарси и тот научил его читать и писать. Если он напишет письмо, я его тебе передам? Я сказал, что только пару раз говорил по телефону с твоим отцом и не могу толком ответить на большинство его вопросов. Узнав, что твой отец умер, Хасан закрыл лицо руками и залился слезами. Проплакал он до самого утра.
По настоянию Хасана я переночевал у них. Фарзана постелила мне на тюфяке и поставила рядом кружку воды на тот случай, если мне вдруг захочется пить. Всю ночь до меня доносились всхлипывания и шепот.
Утром Хасан объявил, что они с Фарзаной решили уехать со мной в Кабул.
– Мне не надо было приезжать, – расстроился я. – Ты прав, Хасан, у тебя здесь своя жизнь. Я не вправе просить тебя бросить все. Лучше забудь обо мне.
– Нас здесь ничего особенно не держит, Рахим‑хан. – Глаза у Хасана были красные и опухшие. – Мы поедем с тобой. Мы поможем тебе содержать дом в порядке.
– Ты окончательно решил? Хасан печально кивнул в ответ.
– Ага‑сагиб был мне как второй отец, да покоится он с миром.
Все свои пожитки они увязали в старые ковры и погрузили в «бьюик». На пороге дома Хасан остановился с Кораном в руках и подержал у нас над головами, и все мы поцеловали священную книгу и прошли под ней. А потом мы уехали в Кабул. Хасан все оборачивался и смотрел на свой деревенский дом, пока тот не скрылся из виду.
В Кабуле Хасан поселился в своей старой хижине. О господском доме он и слышать не хотел.
– Хасан‑джан, да ведь комнаты все равно стоят пустые, – убеждал я его. – В них никто не живет.
Но Хасан сказал, что для него это вопрос чести, и они с Фарзаной быстренько перенесли вещи в саманный домик, где Хасан родился. Я умолял его поселиться в гостевых комнатах на втором этаже, но Хасан решительно отказался.
– Что подумает Амир‑ага? – спросил он у меня. – Что он подумает, когда вернется в Кабул после войны и обнаружит, что я занял его место в доме?
В знак траура по твоему отцу Хасан сорок дней одевался в черное.
Вся стряпня и уборка были теперь на Хасане и Фарзане, даже вопреки моему желанию. К тому же Хасан очень любил ухаживать за цветами, поливал их, обрезал желтые листья, засадил целую клумбу розами. Словно готовясь к возвращению хозяев, он заново покрасил дом, навел порядок в комнатах и ванных, где годами не ступала нога человека. Помнишь «стену чахлой кукурузы»? В нее угодила ракета и произвела немалые разрушения. Хасан собственными руками по кирпичику отстроил ее заново. Не знаю, что я бы делал без него.
Поздней осенью Фарзана родила мертвую девочку. Хасан поцеловал безжизненное личико, и мы похоронили трупик во дворе рядом с кустом шиповника и прикрыли могилку тополиными листьями. Я прочел молитву, а Фарзана целый день оплакивала ребенка у себя в хижине. Причитания матери рвут сердце, Амир‑джан, не дай тебе Аллах когда‑нибудь их услышать.
За забором свирепствовала война, но в доме твоего отца было тихо. Под конец восьмидесятых годов зрение у меня резко упало, и Хасан стал читать мне книги из библиотеки твоей матушки. Мы садились в вестибюле у печи, и он читал мне Маснави или Хайяма, а Фарзана готовила в кухне еду. И каждое утро Хасан клал цветок на небольшой холмик у куста шиповника. В начале девяностого года Фарзана снова забеременела. А летом у наших ворот появилась женщина, закутанная с ног до головы в голубую бурку [34], – пришла, опустилась на колени, да так и застыла. Я спросил, что ей надо, но она не ответила. Казалось, у нее нет сил подняться.
– Кто вы? – спросил я.
И тут неизвестная рухнула без чувств.
Я кликнул Хасана, и мы вдвоем отнесли ее в гостиную, положили на диван и развернули бурку. Перед нами оказалась беззубая седовласая женщина с руками, покрытыми язвами, изможденная и изголодавшаяся. А ее лицо… какая жуткая маска! Оно все было изрезано ножом снизу доверху, вдоль и поперек. Один шрам бежал от подбородка до корней волос, прямо через левый глаз!
– Где Хасан? – прошептала женщина.
– Я здесь, – ответил тот и взял ее за руку. Уцелевший глаз смотрел прямо на Хасана.
– Я пришла издалека, чтобы увидеть тебя. Во плоти ты ничуть не хуже, чем я себе воображала. Даже лучше.
Она поцеловала ему руку.
– Улыбнись мне. Прошу тебя. Хасан улыбнулся. Женщина заплакала.
– У тебя моя улыбка, тебе кто‑нибудь говорил об этом? А я ведь даже ни разу не держала тебя на руках. Да простит меня Аллах, и на руки‑то ни разу не взяла!
Никто не встречал Санаубар после того, как она сбежала в 1964 году, сразу после рождения Хасана. Тебе не довелось ее видеть, Амир, но поверь, в молодости она была редкая красавица. Ее улыбка и походка сводили мужчин с ума. Стоило ей показаться на улице, как все прохожие оборачивались – и мужчины, и женщины. А сейчас…
Хасан отбросил ее руку и стремглав кинулся вон из дома. Я побежал было за ним, но не догнал, только увидел, как его фигура мелькнула на склоне холма, где вы любили играть вдвоем.
Я просидел с Санаубар весь день. Солнце закатилось, стемнело, на небе показалась луна, а Хасан все не появлялся.
– Зря я вернулась, – плакала Санаубар, порываясь уйти, – все равно сделанного не воротишь. Убежала – плохо, а вернулась – еще хуже.
Но я удержал ее, потому что был уверен: Хасан никуда не денется.
Он пришел на следующее утро, уставший, словно не спал всю ночь, взял ладонь Санаубар в обе свои руки и сказал ей, что плакать не надо, она дома, у своих, здесь ее семья. И все гладил ее по лицу и по волосам.
Хасан и Фарзана выходили Санаубар. Она поселилась в одной из гостевых комнат. Теперь они с сыном частенько работали в саду вместе, собирали помидоры или подрезали розы, и никак не могли наговориться. Насколько я знаю, он никогда не спрашивал ее, где она была и почему сбежала, а Санаубар не рассказывала. Кое о чем и говорить‑то не стоит. Никогда.
В декабре 1990 года Санаубар приняла новорожденного. Снег еще не выпал, но ветра уже дули вовсю, сухая листва так и металась по саду. Помню, как Санаубар вышла из хижины с внуком, завернутым в шерстяное одеяло. Слезы текли у нее по щекам, по небу неслись тучи, ледяной ветер трепал ей волосы, и она прижимала к себе младенца, будто слившись с ним. Потом она передала живой сверток Хасану, а тот мне, и я пропел в маленькое ушко молитву «Аят‑уль‑курси».
В честь любимого героя Хасана из «Шахнаме» (известного и тебе, Амир) мальчика назвали Сохрабом. Он был милый и красивый ребенок, характером – вылитый отец. Жаль, ты не видел Санаубар с внуком, Амир‑джан. Он стал для нее поистине центром вселенной. Она обшивала его, делала игрушки из щепок, тряпочек и сухой травы. Когда ребенок простудился, она сутками напролет сидела рядом с ним, целых три дня постилась и жгла на сковородке исфанд, особое пахучее зелье против сглаза. В два годика Сохраб стал называть ее Саса, и они были неразлучны.
Но вот однажды утром (Сохрабу исполнилось четыре) Санаубар взяла и не проснулась. Лицо у нее было счастливое, спокойное, словно она и не собиралась умирать. Мы похоронили ее под гранатовым деревом на старом кладбище, и я помолился за нее. Это был тяжелый удар для Хасана – обрести и вновь потерять всегда больнее, чем не иметь вовсе. А какое это было горе для Сохраба… Целыми днями он искал Сасу по всему дому и не мог найти. Счастье, что дети быстро забывают.
Тем временем – это, пожалуй, был уже год 1995‑й – шурави ушли, и через некоторое время Кабул заняли Масуд, Раббани[35]и моджахеды. Жестокая борьба между группировками не утихала, и никто не знал с утра, доживет ли до вечера. Наши уши привыкли к свисту пуль и грохоту перестрелок, глаза – к трупам и руинам. Кабул в те дни, Амир‑джан, превратился в сущий ад на земле. Но Аллах милостив. Наш Вазир‑Акбар‑Хан война затронула в меньшей степени, в нем было не так страшно, как в других районах.
В дни, когда вой реактивных снарядов стихал и вместо густой перестрелки слышались только отдельные выстрелы, Хасан ходил с Сохрабом в зоопарк посмотреть на льва Марджана или в кино. Отец учил сына обращаться с рогаткой, и к восьми годам Сохраб был уже настоящий снайпер – с крыльца попадал в сосновую шишку на другом конце двора. Хасан научил его читать и писать, чтобы не рос невеждой. Я очень привязался к малышу – ведь я был свидетелем его первых шагов и первых произнесенных слов, – покупал для него детские книжки в лавке у «Кино‑парка» (теперь и он в развалинах), и Сохраб проглатывал их с удивительной быстротой. Этим он напоминал тебя, Амир‑джан. Иногда по вечерам я читал ему, загадывал загадки, учил карточным фокусам. Я ужасно скучаю по нему.
Зимой Хасан с сыном запускали змеев. Конечно, таких турниров, как в старые времена, уже не было, но какие‑то соревнования проходили, и Хасан, взяв Сохраба на плечи, носился по улицам за змеями и, если надо, даже лазал по деревьям. Помнишь, Амир‑джан, как здорово умел Хасан угадывать, куда приземлится змей? Этот его талант никуда не делся. Под конец зимы Хасан и Сохраб развесили свои трофеи в вестибюле. Их оказалось немало.
Я уже говорил тебе, какая радость охватила всех, когда в город вошел Талибан и положил конец дневным перестрелкам. Когда я тем вечером вернулся домой, Хасан слушал в кухне радио. Вид у него был печальный.
– Да смилостивится Аллах над хазарейцами, Рахим‑хан‑сагиб, – сказал он мне.
– С войной покончено, Хасан, – успокаивал я его. – Иншалла, настанет мир, спокойствие и счастье. Прочь ракеты, прочь убийства, прочь похороны!
Но Хасан только выключил радио и спросил, не нужно ли мне чего перед сном.
Через несколько недель Талибан запретил сражения воздушных змеев. А через два года, в 1998 году, талибы вырезали хазарейцев в Мазари‑Шарифе.
Рахим‑хан медленно согнул ноги в коленях и, упершись в пол руками, осторожно переменил позу; судя по всему, малейшее движение доставляло ему невыносимую боль. С улицы доносились ругательства на урду, перекрываемые криком осла. Солнце клонилось к западу, красноватая пыль висела в воздухе над ветхими домами.
Как же подло я поступил с Хасаном! Да я ли это был? В голове моей звенели имена: Сохраб, Фарзана, Санаубар, Али. Словно забытая мелодия старой музыкальной шкатулки зазвучали слова: «Эй, Бабалу, кого ты сегодня слопал? Кого ты сожрал, косоглазый Бабалу?» Я попытался разглядеть через годы застывшее лицо Али и не смог – скупое время всегда старается утаить подробности.
– Хасан по‑прежнему живет в нашем доме? – спросил я.
Рахим‑хан глотнул чаю и достал из нагрудного кармана конверт:
– Это тебе.
В конверте лежало сложенное письмо и снятая «поляроидом» моментальная фотография. Я глаз не мог от нее оторвать.
Высокий человек в белой чалме и чапане в зеленую полоску (солнце светило слева, и тень закрывала ему добрую половину лица) стоял на фоне ворот из кованых прутьев. Он щурил глаза и щербато улыбался. По этой улыбке, по широко расставленным ногам, по рукам, непринужденно скрещенным на груди, по крепкому повороту головы видно было, что он счастлив, уверен в себе и твердо стоит на земле. К ноге его припал босоногий мальчик с бритой головой, он тоже щурился и улыбался.
Рахим‑хан был прав: случайно встретив Хасана на улице, я бы узнал его.
Я развернул письмо. Оно было написано на фарси аккуратным детским почерком, без единой ошибки.
Во имя Аллаха, всеблагого и всемилостивейшего,
Амиру‑аге, с глубочайшим уважением.
Фарзана‑джан, Сохраб и я молимся, чтобы это письмо застало тебя в добром здравии, да пребудет с тобой милость Господня. Поблагодари от моего имени Рахим‑хана‑сагиба за то, что передал тебе это письмо. Надеюсь, настанет день, когда я возьму в руки твое письмо и прочту, как тебе живется в Америке, и твоя фотография подарит радость нашим глазам. Я много рассказывал Фарзане‑джан и Сохрабу о тебе, о днях нашей юности, играх и забавах. Они очень смеялись нашим проделкам!
Амир‑ага!
Горе нам! Афганистана нашей молодости давно уже нет, и доброта исчезла с лица земли, и людей убивают на каждом шагу. Страх в Кабуле притаился повсюду: на улицах, на стадионе, на рынках, вся наша жизнь пропитана им. Дикари, которые правят нашей Родиной, ни во что не ставят человеческое достоинство. Недавно я отправился вместе с Фарзаной‑джан на рынок за картошкой и хлебом. Она спросила торговца о цене, но он ее не расслышал, наверное, был глуховат. Ей пришлось повторить свой вопрос погромче. Тут же из толпы выскочил молодой талиб и ударил ее палкой спереди по ногам, да так сильно, что она упала. А талиб принялся ругать ее последними словами и заявил, что по распоряжению Министерства Борьбы с Пороками и Насаждения Добродетели женщинам не дозволяется говорить громко. На ноге у Фарзаны‑джан остался огромный лиловый кровоподтек, который долго не проходил. А что мне было делать – только стоять и смотреть, как мою жену бьют. Если бы я вмешался, этот пес с радостью всадил бы в меня пулю. И какая жизнь ожидает моего Сохраба? На улицах уже сейчас полно беспризорников, и я благодарю Аллаха за то, что жив, – не потому, что боюсь смерти, а потому, что моя жена пока не вдова, а сын – не сирота.
Жаль, ты никогда не видал Сохраба. Он очень хороший мальчик. Рахим‑хан‑сагиб и я научили его читать и писать, чтобы не рос дурень дурнем, как я. А как он умеет стрелять из рогатки! По улочкам Шаринау, как и раньше, бродит человек с обезьяной, и, если он попадается нам на глаза, я обязательно даю ему денег, чтобы мартышка станцевала для Сохраба. Видел бы ты, как он смеется! Мы с ним часто ходим на кладбище на холме. Помнишь, как мы сидели вдвоем под гранатовым деревом и читали «Шахнаме»? Это дерево давно уже не дает плодов, но тень у него, как и раньше, густая. Сидя под ним, мы с сыном прочитали уже всю «Книгу о царях», и больше всего ему нравится, как ты, наверное, догадался, сказание о Рустеме и Сохрабе. Скоро он сможет прочесть все это самостоятельно. Я горжусь своим сыном и очень счастлив.
Амир‑ага!
Рахим‑хан‑сагиб очень болен, все время кашляет, харкает кровью и очень похудел. Фарзана‑джан готовит его любимую шорву, а он съест чуть – чтобы только ее не обидеть – и отставит тарелку. Я очень беспокоюсь за него и каждый день молюсь, чтобы Аллах даровал ему здоровье. Через несколько дней он уезжает в Пакистан посоветоваться с врачами, и дай Господь, чтобы он вернулся с добрыми вестями. Но в глубине души я боюсь за него. Мы с Фарзаной‑джан сказали маленькому Сохрабу, что Рахим‑хан‑сагиб обязательно поправится. А что нам было делать? Сыну только десять лет, и он обожает Рахим‑хан‑сагиба, благо вырос у него на глазах. Раньше Рахим‑хан‑сагиб покупал Сохрабу на базаре воздушные шарики и сладкое печенье, но сейчас он очень ослаб и на рынок уже не ходит.
В последнее время я часто вижу сны, Амир‑ага. Кошмары – гость редкий, но иногда я вижу виселицы на залитом кровью футбольном поле и просыпаюсь со стесненной грудью, весь мокрый от пота. Куда чаще мне снится что‑то хорошее, например, что Рахим‑хан‑сагиб выздоровел или что сын мой вырос и стал свободным достойным человеком. Порой мне снится, что на улицах Кабула вновь расцвели цветы лола [36] и из чайных опять разносится музыка рубаба и воздушные змеи парят в небе. А еще я вижу во сне тебя, Амир‑ага. Когда же ты приедешь в Кабул, где тебя ждет не дождется твой верный друг?
Да пребудет Аллах с тобой вовеки.
Хасан
Я перечитал письмо дважды, сложил и вместе с фотографией спрятал в карман.
– Как он там?
– Письмо было написано полгода назад, за несколько дней до моего отъезда в Пешавар, – устало произнес Рахим‑хан. – Снимок я тоже сделал перед отъездом. Через месяц мне сюда позвонил один из соседей. Вот что он рассказал. Вскоре после того, как я отбыл, пошли слухи, что в Вазир‑Акбар‑Хане некая семья хазарейцев одна живет в роскошном доме. По крайней мере, так утверждал Талибан. Его официальные представители заявились к нам в дом с расследованием и подвергли допросу Хасана. Когда он сказал, что он только слуга, а хозяин – я, его обвинили во лжи, хотя соседи, в том числе тот, который мне позвонил, подтверждали его слова. Окончательный вывод был таков: он вор и лгун, как, впрочем, и все хазарейцы, и чтобы духу его здесь не было к концу дня. Хасан настаивал на своей правоте. Но, как выразился сосед, талибы поглядывали на большой дом как волки на отару овец. Хасану было сказано, что они сами присмотрят за домом, пока я не вернусь. Он не соглашался. Тогда его вывели на улицу…
– Нет…
– …поставили на колени…
– Господи, нет…
– …и выстрелили в затылок.
– Нет…
– Фарзана с криками кинулась на них…
– Нет…
– …и ее застрелили тоже. Потом талибы заявили, что это была самооборона.
– Нет, нет, нет, – шептал я в отчаянии, позабыв все остальные слова.
1974‑й год. Больничная палата. С Хасана сняли повязки после пластической операции. Баба, Рахим‑хан, Али и я толпимся вокруг его койки. Хасан разглядывает свою губу в зеркальце, а мы ждем, что он скажет.
Человек в камуфляже приставляет дуло калашникова к затылку Хасана. Звук выстрела разносится далеко. Хасан падает на землю, и его праведная душа отлетает прочь, словно воздушный змей.
Смерть, смерть вокруг меня. А я по‑прежнему жив и здоров.
– Талибы вселились в дом, – бесстрастно произнес Рахим‑хан. – Лица, вторгшиеся в чужое владение, изгнаны, все по закону. Убили кого‑то? Самооборона. Никто не возражал, боялись. Разве можно рисковать всем ради двух ничтожных хазарейцев?
– А что они сделали с Сохрабом? – Язык у меня заплетался.
Приступ кашля скрутил Рахим‑хана. Лицо у него сделалось малиновое, глаза налились кровью.
– Говорят, отправили в приют где‑то в Карте‑Се, – прохрипел он, задыхаясь и старея на глазах. – Амир‑джан, я вызвал тебя сюда, не только чтобы свидеться перед смертью. У меня к тебе есть дело.
Я молчал, уже догадываясь, что он собирается сказать.
– Хочу, чтобы ты поехал в Кабул, нашел Сохраба и привез сюда.
Нужные слова в голову не приходили. Я ведь еще даже не освоился с известием, что Хасан убит.
– Послушай. Среди моих пешаварских знакомых есть американцы, муж и жена, Томас и Бетти Колдуэлл, очень добрые люди. Они представляют небольшую благотворительную организацию, существующую на частные пожертвования. У них сиротский приют, в основном они занимаются афганскими детьми. У них чисто и безопасно и за детьми уход хороший, сам видел. Они уже сказали мне, что с радостью примут Сохраба.
– Рахим‑хан, ты, наверное, шутишь.
– С детьми надо обращаться бережно, Амир‑джан. Кабул и так полон беспризорников. Не хочу, чтобы Сохраб стал одним из них.
– Рахим‑хан, я не поеду в Кабул. Это немыслимо, невозможно.
– Сохраб – очень талантливый мальчик. Здесь мы дадим ему новую жизнь, новую надежду, он попадет к любящим его людям. Томас‑ага – очень хороший человек, а Бетти‑ханум – отличный воспитатель. Видел бы ты, как они относятся к своим сироткам!
– Но почему я? Найми кого‑нибудь, пусть съездит в Кабул. Если дело за деньгами, я готов оплатить расходы.
– Дело тут не в деньгах, Амир, – взревел Рахим‑хан. – Ты оскорбляешь меня, человека при смерти! Когда это деньги были для меня на первом месте? И мы оба прекрасно знаем, почему я выбрал именно тебя.
Я понял, о чем он. А лучше бы не понимать.
– Послушай, у меня в Америке жена, дом, карьера. Кабул – опасное место, как я могу рисковать всем ради… – Слов мне опять не хватило.
– Знаешь, мы как‑то говорили о тебе с твоим отцом. Его очень беспокоило твое поведение. И он сказал мне: Рахим, из мальчика, который не может постоять за себя, вырастет мужчина, на которого нельзя будет положиться ни в чем. Оказывается, он был прав? Та к и вышло?