Баба пнул деревянную ракетку:
– Вот и весь бизнес.
Генерал Тахери изобразил грустную и вместе с тем вежливую улыбку, вздохнул и потрепал Бабу по плечу:
– Зендаги мигозара. Жизнь продолжается. – И, обращаясь ко мне: – Афганцы склонны преувеличивать, бачем, и наклеивать ярлык величия на кого попало. Но вот твой отец, вне всякого сомнения, принадлежит к тому немногочисленному кругу людей, кто полностью заслужил право именоваться великими.
Эта маленькая речь с ее затертыми словами и показным блеском напомнила мне генералов костюм.
– Вы мне льстите, – смутился Баба.
– Вовсе нет. – Тахери поклонился и прижал руки к груди, демонстрируя искренность. – Юноши и девушки должны сознавать достоинства своих отцов. Ценишь ли ты своего отца, бачем? Воздаешь ли ты ему по заслугам?
– Разумеется, генерал‑сагиб. И дался ему этот «юноша»!
– Прими мои поздравления, ты на верном пути. Из тебя может выйти настоящий мужчина.
И ведь ни тени юмора или иронии. Этакий милостивый комплимент из уст небожителя.
– Падар‑джан, вы забыли про свой чай, – раздался у нас за спиной молодой женский голос.
В руках у стройной красавицы с шелковистыми иссиня‑черными волосами был термос и пластиковая чашка. Густые брови срослись на переносице, словно два крыла у птицы, нос с легкой горбинкой – ну вылитая персидская принцесса, вроде Тахмине, жены Рустема и матери Сохраба из «Книги о царях». Из‑под густых ресниц она взглянула на меня своими карими глазами и опять потупила взор.
– Ты так добра, моя дорогая. – Генерал взял чашку у нее из рук.
Девушка повернулась (я успел заметить коричневую родинку в форме полумесяца у нее на щеке) и направилась к серому фургончику за два ряда от нас. На брезенте перед фургончиком были выложены старые пластинки и книги.
|
– Моя дочь, Сорая‑джан, – сообщил генерал Тахери, глубоко вздохнул, будто желая сменить тему, и посмотрел на свои золотые карманные часы. – Мне пора. Дело не ждет.
Тахери и Баба расцеловались на прощанье, и генерал ухватил мою ладонь обеими руками сразу.
– Удачи на писательском поприще, – пожелал он мне. Ни единой мысли не отражалось в его голубых глазах.
Весь оставшийся день я то и дело посматривал в сторону серого фургончика.
Только когда пришло время отправляться домой, я вспомнил, где слышал фамилию Тахери.
– Какие там слухи ходили насчет дочери генерала? – спросил я у отца как можно непринужденнее.
– Ты же меня знаешь, – ответил Баба, осторожно выруливая к выезду с толкучки. – Как только разговор переходит на сплетни, я удаляюсь.
– Но ведь что‑то было?
– Интересуешься? С чего бы это? – Вид у Бабы был хитрый.
– Так, просто из любопытства, – ухмыльнулся я.
– Да неужто? Что, понравилась девушка? – Баба не сводил с меня глаз.
Я сделал равнодушное лицо.
– Прошу тебя, Баба.
Он улыбнулся, и мы покатили к шоссе 680. После нескольких минут молчания отец произнес:
– Знаю только, что у нее был мужчина и все сложилось… неблагополучно.
Слова его прозвучали так мрачно, словно девушка была смертельно больна.
– Ага.
– Я слышал, она порядочная девушка, работящая и добрая. Только после того случая ни один жених не постучался в дверь к генералу. – Баба вздохнул. – Наверное, это несправедливо, но в один день иногда столько всего случится, что вся твоя жизнь меняется, Амир.
|
Ночью я не мог уснуть, все думал о Сорае Тахери, о том, какая у нее родинка, о горбинке на носу, о блестящих карих глазах. Сердце у меня стучало. Сорая Тахери. Моя принцесса с толкучки.
Первая ночь месяца Джади, первая ночь зимы, самая длинная в году, в Афганистане именовалась ильда. В эту ночь мы с Хасаном всегда засиживались допоздна. Али чистил нам яблоки, кидал кожуру в печку и, чтобы скоротать время, рассказывал старинные сказки о султанах и ворах. Именно от Али я услышал, какие поверья связаны с ильдой, о мотыльках, летящих на огонь навстречу собственной гибели, и о волках, в поисках солнца забирающихся на вершины гор. Али клялся, что если в эту ночь съесть арбуз, то будущим летом тебя не будет мучить жажда.
Сделавшись постарше, я узнал, что поэтическая традиция подразумевает под ильдой бессонную беззвездную ночь, когда истомленные разлученные любовники тоскуют и ждут не дождутся рассвета, с приходом которого они обретут друг друга. Вот такие ночи настали и в моей жизни после первой встречи с Сораей Тахери. Ее прекрасное лицо, ее карие глаза просто преследовали меня. Воскресным утром по пути на блошиный рынок время так тянулось… Вот она, босоногая, перебирает пожелтевшие энциклопедии в картонных коробках, и браслеты позвякивают на тонких запястьях, и тень пробегает по земле, когда она откидывает назад свои шелковистые волосы, и нет меня рядом… Сорая, моя принцесса с толкучки, утреннее солнышко после темной ночи…
Я придумывал предлоги, чтобы пройтись по рядам, – Баба только игриво усмехался, – махал рукой генералу в знак приветствия, и облаченный в неизменный серый костюм военачальник величественно поднимал длань в ответ. Порой он даже восставал из своего руководящего кресла и мы с ним обменивались парой слов насчет моих успехов на литературном поприще, мельком упоминали войну, расспрашивали друг друга, как идет торговля… Я отводил глаза от Сораи, сидевшей тут же с книгой в руке, прощался с генералом и шел прочь, изо всех сил стараясь не горбиться.
|
Порой она была одна, генерал доблестно отсутствовал – наверное, беседовал где‑нибудь с земляками, – и я проходил мимо, делая вид, что мы не знакомы, вот ведь жалость! Иногда вместе с ней была осанистая бледная дама с крашенными в рыжий цвет волосами. Я дал себе слово, что заговорю с Сораей до конца лета. Но школы вновь распахнули свои двери, красные и желтые листья сдул с деревьев ветер, зарядили зимние дожди, у Бабы заболели суставы, на ветках появились почки, а мне все не хватало смелости даже заглянуть ей в глаза.
В конце мая 1985 года я успешно сдал все экзамены и зачеты в колледже (что достойно удивления, ведь на занятиях у меня не шла из головы Сорая).
Настало лето. Как‑то в воскресенье мы с Бабой сидели за прилавком, усиленно обмахиваясь газетами. Несмотря на жару, народу было полно, и, хотя едва перевалило за двенадцать, мы уже успели наторговать долларов на сто шестьдесят.
Я встал и потянулся.
– Пойду схожу за кока‑колой. Тебе принести?
– Да, пожалуйста. Только поосторожнее там.
– Ты о чем, Баба?
– Я тебе не какой‑нибудь ахмак, так что не придуривайся.
– Не понимаю, о чем ты.
– Помни, – наставил на меня палец Баба, – этот человек – пуштун до мозга костей. Для него главное – нанг и намус.
Честь и гордость. Да, они в крови у каждого пуштуна. Особенно если речь идет о добром имени жены. Или дочери.
– Я только хотел принести нам попить.
– В общем, не заставляй меня краснеть, вот и все, что я хотел сказать.
– О господи, Баба. Я не дам тебе повода. Отец молча закурил и опять стал обмахиваться.
Я прошел мимо киоска с закусками и напитками и свернул в ряд, где торговали футболками. За каких‑то пять долларов тебе на майке оттиснут изображение Иисуса, Элвиса или Джима Моррисона. А захочешь, и всех троих сразу. Где‑то неподалеку играли уличные музыканты, над толкучкой разносился запах маринованных овощей и жарящегося на углях мяса.
У лотка, где торговали маринованными фруктами, как всегда, стоял серый микроавтобус Тахери. Она была одна. Книга в руках. Белое летнее платье ниже колен. Босоножки. Волосы зачесаны в пучок. Я честно хотел пройти мимо. Не помню, как очутился у самого их прилавка. Только глаз с Сораи я уже не сводил.
Она оторвала взгляд от книги.
– Салям, – произнес я. – Извините за беспокойство.
– Салям.
– Простите, генерал‑сагиб здесь сегодня?
Уши у меня пылали. В глаза девушке я не смотрел.
– Он отошел вон в том направлении, – показала она вправо. Браслет скользнул по руке – серебро на оливковом фоне.
– Передайте ему, пожалуйста, что я заходил засвидетельствовать свое почтение.
– Хорошо.
– Спасибо. Ах да, меня зовут Амир. Просто чтобы вы знали, кто заходил… оказать знаки уважения.
– Спасибо.
Я откашлялся.
– Мне пора. Извините за беспокойство.
– Вы меня ничуть не побеспокоили.
– Это хорошо. – Я поклонился и попытался улыбнуться. – Мне пора. (По‑моему, я уже это говорил). Хода хафез.
– Хода хафез.
Я сделал шаг в сторону и опять повернулся к ней:
– Можно поинтересоваться, что за книгу вы читаете?
Само вырвалось. У меня и смелости бы не хватило.
Она заморгала.
У меня перехватило дыхание. Мне вдруг почудилось, что весь афганский рынок затих и, полон любопытства, с приоткрытыми ртами уставился сейчас на нас.
В чем причина?
А в том, что, пока я не заговорил про книгу, те несколько слов, которые мы сказали друг другу, были не более чем данью вежливости. Ну спрашивает один мужчина про другого, что здесь такого? Но я задал ей лишний вопрос, и, если она ответит, значит… мы разговариваем друг с другом. Я – моджарад, холостой мужчина, и она – незамужняя женщина. Да еще с прошлым, вот ведь как. Еще чуть‑чуть – и будет о чем посплетничать. И осуждать будут ее, а не меня – такие вот в Афганистане двойные стандарты. Сплетники никогда не скажут: «Видели? Он остановился, чтобы поговорить с ней». Вместо этого прозвучит: «Ва‑а‑а‑а‑й! Видели? Она в него так и вцепилась! Какой позор».
По афганским понятиям мой вопрос был дерзостью – я показал, что она мне небезразлична. Но чем я рисковал? Только уязвленным самолюбием, не репутацией. А язвы заживают.
Ну, что она скажет в ответ на мое нахальство?
Она показала мне обложку. «Грозовой перевал».
– Читали?
Я кивнул. Сердце у меня так и колотилось. Даже в ушах звенело.
– Это грустная история.
– Из грустных историй вырастают хорошие книги, – возразила она.
– Это так.
– Я слышала, вы пишете?
Откуда она узнала? Неужели отец разболтал? С чего бы? Наверное, она сама его спросила. Нет, чушь. Сыновья с отцами могут свободно говорить о женщинах. Но ни одна порядочная афганская девушка не станет расспрашивать отца ни о каком молодом человеке. Да и сам отец – особенно пуштун, для которого нанг и намус всегда на первом месте, – не будет обсуждать с дочерью достоинства моджарада, разве что парень попросил ее руки. И не сам попросил, а, как полагается, через отца.
– Не хотите ли прочитать какой‑нибудь мой рассказ? – услышал я собственный голос.
– С удовольствием.
В ее словах я почувствовал неловкость и смущение. Она даже глаза отвела в сторону. Не дай бог, генерал где‑то неподалеку. Что он скажет, если увидит, как долго я разговариваю с его дочкой?
– Обязательно занесу вам как‑нибудь, – радостно выпалил я.
И тут рядом с Сораей появилась дама, которую я видел с ней раньше. В руках у дамы была пластиковая сумка с фруктами.
Оглядев нас обоих, женщина улыбнулась:
– Амир‑джан, как я рада вас видеть. Я Джамиля, мама Сораи‑джан.
Ее негустые рыжие волосы – на голове кое‑где просвечивала кожа – сверкали на солнце, маленькие зеленые глаза прятались в складках круглого полного лица, коротенькие пальцы смахивали на сосиски, на груди покоился золотой Аллах, цепочка охватывала полную шею.
– Салям, Хала‑джан, – смущенно произнес я. Надо же, она меня знает, а я ее – нет.
– Как поживает ваш батюшка?
– С ним все хорошо, спасибо.
– Ваш дедушка был Гази‑сагиб, судья. Так вот, его дядя приходился двоюродным братом моему деду. Можно сказать, мы родственники.
Она улыбнулась, показав золотые зубы. Уголок рта у нее был опущен. Глаза смотрели то на меня, то на Сораю.
Я как‑то спросил Бабу, почему дочка генерала Тахери до сих пор не замужем. Нет женихов, ответил отец. Подходящих женихов, добавил он. Но больше Баба ничего не сказал – он прекрасно знал, что молодая женщина может не выйти замуж из‑за одних только пустых сплетен. Афганские женихи, особенно из уважаемых семей, – порода нежная и переменчивая. Шепоток тут, намек там – и готово, жених расправляет крылышки и улетает прочь. Та к что свадьбы шли своим чередом, а Сорае все никто не пел «аэста боро», никто не раскрашивал ей кулачки хной и не держал Коран над головой, и никто не танцевал с ней, кроме отца, лично генерала Тахери.
И вот передо мной ее мать – с нетерпеливой кривой улыбкой и плохо скрытой надеждой в глазах. Под тяжестью ответственности впору согнуться. А все потому, что в генетической лотерее мне суждено было родиться мужчиной.
Если в глазах генерала никогда ничего нельзя было прочитать, то по его жене сразу было видно: в этом отношении она мне не враг.
– Присаживайтесь, Амир‑джан, – сказала Джамиля. – Сорая, подай ему стул, девочка. И помой персик. Они такие сладкие и свежие.
– Нет, благодарю вас, – ответил я. – Мне уже пора идти. Отец ждет.
– Да что вы? – Ханум Тахери явно понравилось, что я вежливо отказался от приглашения. – Тогда хоть возьмите с собой парочку. – Она кинула в бумажный пакет несколько киви и пару персиков и вручила мне. – Передайте отцу мой салям. И заходите к нам почаще.
– Непременно. Благодарю вас, Хала‑джан. Краем глаза я заметил, что Сорая отвернулась.
– Я‑то думал, ты пошел за кока‑колой, – протянул Баба, принимая от меня пакет с фруктами. Взгляд у него был серьезный и игривый вместе. Я забормотал что‑то в свое оправдание, но Баба впился зубами в персик и остановил меня движением руки: – Не нужно никаких объяснений, Амир. Просто помни, что я тебе сказал.
Ночью мне грезились солнечные зайчики, танцующие в глазах Сораи, и нежные впадинки возле ключицы. Снова и снова я прокручивал в голове наш разговор. Какие она произнесла слова? «Я слышала, вы пишете» или «Я слышала, вы писатель»? Ворочаясь с боку на бок с открытыми глазами, я с ужасом думал о предстоящих шести бесконечных днях ильды. Ведь я увижу ее вновь только в воскресенье.
Несколько недель все шло как по маслу. Я ждал, пока генерал не отойдет, затем появлялся у палатки Тахери. Если ханум Тахери была на месте, она угощала меня чаем и колчей и мы беседовали с ней о Кабуле прежних дней, о знакомых, о мучившем ее артрите. Она, несомненно, обратила внимание на то, что я показываюсь, только когда генерала нет, но не подала виду.
– Ваш Кэка только что отошел, – говорила она неизменно.
Присутствие ханум Тахери было мне даже на руку, и не только потому, что она меня так привечала; при ней Сорая казалась менее напряженной и была поразговорчивее. Мать была рядом, и это как бы узаконивало все, что происходило между мной и Сораей (хотя и в меньшей степени, чем если бы на месте жены был сам генерал), и если уж не совсем спасало от злых языков, то снижало градус сплетни.
Однажды мы с Сораей разговаривали у палатки одни. Она рассказывала мне о своей учебе в колледже Олоун.
– И какая будет ваша специальность?
– Я хочу стать учительницей.
– Правда? Почему?
– Эта профессия мне всегда нравилась. Когда мы жили в Вирджинии, я закончила курсы английского языка как второго, а сейчас раз в неделю веду свой урок в окружной библиотеке. Моя мама тоже была учительницей, преподавала фарси и историю в женской средней школе Заргуна в Кабуле.
Толстяк в войлочной охотничьей шляпе предложил три доллара за набор подсвечников стоимостью в пять, и Сорая уступила. Положив деньги в коробочку из‑под конфет, стоявшую на земле, она застенчиво взглянула на меня:
– Хочу рассказать вам кое‑что, только немного смущаюсь.
– С удовольствием послушаю, – воодушевился я.
– Только не смейтесь.
– Рассказывайте же.
– Когда я училась в четвертом классе в Кабуле, отец нанял служанку по имени Зиба. Ее сестра жила в Иране, в Мешхеде, и Зиба, которая была неграмотна, иногда просила меня написать письмо сестре. А когда приходил ответ, я читала его Зибе. Что, если я научу тебя читать и писать? – спросила я однажды. Зиба сощурилась, широко улыбнулась и сказала: я с удовольствием. Я садилась с ней в кухне, и мы принимались за Алефбе. Поднимешь, бывало, глаза от тетрадей, а Зиба потряхивает кастрюльку с мясом и вслух зубрит алфавит, а потом садится к столу и пишет буквы на бумажке.
Через год Зиба читала детские книжки. Мы устраивались во дворе, и она читала мне сказки про Дару и Сару – медленно, но верно. Меня она стала называть моалем – наставница. – Сорая засмеялась. – Знаю, это звучит по‑детски, но, когда Зиба сама написала письмо, я преисполнилась такой гордости, будто добилась чего‑то важного в жизни. Понимаете меня?
– Да.
Наглая ложь. Гд е уж мне понять такое. Сам‑то я свою грамотность использовал для насмешек над Хасаном. Истолкую ему неправильно слово и хихикаю про себя.
– Отец хочет, чтобы я выбрала юриспруденцию, а мама – медицину. Но я буду стоять на своем. Учителям здесь платят не так много, но это мое призвание.
– Моя мама тоже была учительницей.
– Я знаю. Мне матушка сказала.
Краска залила лицо Сораи. Проболталась! Значит, они с матерью обсуждали мою персону.
Мне стоило огромных усилий сдержать самодовольную улыбку.
– Я тут вам кое‑что принес, – сказал я, вынимая из кармана несколько сцепленных скрепкой страничек. – Как обещал.
И я передал Сорае один из своих рассказов.
– Значит, ты не забыл, – расцвела она. – Спасибо!
В голове у меня еще не уложилось, что она впервые обратилась ко мне на ту вместо положенного шома, как улыбка вдруг исчезла у нее с побледневшего лица. За спиной у меня кто‑то стоял. Я обернулся – и оказался нос к носу с генералом Тахери.
– Амир‑джан. Наш вдохновенный сочинитель. Какая радость. – На губах у генерала змеилась улыбка.
– Салям, генерал‑сагиб, – выговорил я закоченевшим языком.
Генерал шагнул мимо меня прямиком к торговому месту и протянул Сорае руку.
– Какой чудесный день сегодня, а?
Она передала отцу скрепленные странички.
– Говорят, на этой неделе пойдут дожди. Не верится, правда? – Генерал выбросил листки бумаги в мусорный бак, положил руку мне на плечо и увлек за собой. – Знаешь, бачем, ты мне очень нравишься. Я убежден, ты славный юноша. Но… – он вздохнул и взмахнул рукой, – даже славных юношей иногда надо призвать к порядку. Мой долг напомнить тебе, что мы на рынке и на нас смотрят со всех сторон.
Генерал остановился и уставил на меня свои бесстрастные глаза.
– А здесь каждый сочинитель. – Тахери улыбнулся, демонстрируя идеально ровные зубы. – Передай поклон отцу.
Он отпустил мое плечо и вновь улыбнулся.
– Что случилось? – спросил Баба. Он принимал деньги за лошадку‑качалку у пожилой дамы.
– Ничего, – сказал я, садясь на старый телевизор. И рассказал ему все.
– Ах, Амир, – вздохнул отец.
Только горевать по этому поводу нам довелось недолго.
Ведь уже на следующей неделе Баба простудился.
Все началось с сухого кашля и насморка. Хлюпать носом Баба скоро перестал. А вот от кашля было никак не избавиться. Отец откашливался и прятал платочек в карман, а когда я хотел поинтересоваться, что у него там, отгонял меня подальше. Он терпеть не мог госпиталей и докторов. Насколько помню, Баба за всю свою жизнь обратился к врачу единственный раз – когда в Индии заболел малярией.
Недели через две я застукал его, когда он выплевывал в унитаз сгусток мокроты, окрашенный кровью.
– У тебя это давно? – перепугался я.
– Что на обед? – спросил он.
– Все, веду тебя к врачу.
Хоть Баба и был у себя на заправке маленьким начальником, медицинской страховки хозяин ему не предоставил, а отец из гордости не настаивал. Пришлось отправиться в окружной госпиталь в Сан‑Хосе. Доктор с землистым лицом и заплывшими глазами представился врачом‑стажером на двухлетней преддипломной практике.
– Ну и вид у него, – пробурчал мне на ухо Баба. – Такой молодой, а болячек больше, чем у меня.
Врач‑стажер направил нас на рентген. Когда медсестра опять пригласила нас в его кабинет, стажер заполнял какую‑то медицинскую бумагу.
– Отнесете в регистратуру, – сказал он, не переставая писать.
– Что это? – спросил я.
– Направление. (Черк, черк.)
– Куда?
– В пульмонологическую клинику.
– Что за клиника?
Врач взглянул на меня, поправил очки и опять занялся писаниной.
– У него затемнение в правом легком. Пусть посмотрят специалисты.
Комната вдруг стала тесной.
– Затемнение? – переспросил я.
– Рак? – небрежно обронил Баба.
– Возможно. Есть такие подозрения, – пробормотал доктор.
– А если подробнее?
– На данном этапе сложно сказать. Ему сперва нужно пройти компьютерную томографию, а потом пусть его осмотрит специалист по болезням легких. – Стажер вручил мне направление. – Так, говорите, ваш отец курит?
– Да.
Врач кивнул, посмотрел на Бабу, потом опять на меня.
– Они вам позвонят в течение двух недель.
Мне захотелось спросить, а мне‑то как прожить целых две недели с «такими подозрениями»? Как мне есть, учиться, работать? И как у него хватает совести отправлять меня домой с этаким напутствием?
Я взял направление и отдал куда надо.
В эту ночь я подождал, пока Баба заснет, соорудил из одеяла молитвенный коврик и, кланяясь до земли, прочел полузабытые строки из Корана – как оказалось, намертво вколоченные в свое время в наши головы муллой, – прося милости у Господа, про которого сам не знал толком, есть он или нет. Сейчас я завидовал мулле, его крепкой вере в Бога.
Две недели прошло, и никто не позвонил. Пришлось мне опять обращаться в больницу. Оказалось, наше направление потеряли. Если я, конечно, оставил его в нужном месте. Ждите еще три недели, вам позвонят. Я поднял шум, и срок сократили. Неделя на томографию и две на посещение специалиста.
Прием у пульмонолога, доктора Шнейдера, проходил в рамках приличий, пока Баба не спросил, откуда тот родом. Оказалось, из России.
Баба рванулся вон из кабинета.
– Простите нас, доктор, – извинился я, хватая отца за руку.
Доктор Шнейдер улыбнулся и отошел в сторонку, не выпуская стетоскоп из рук.
– Баба, в приемной висит биография доктора, – зашептал я. – Он родился в штате Мичиган. Он куда больший американец, чем мы с тобой.
– Мне плевать, где он родился, все равно он руси. – При этом слове Баба скривился, словно оно означало какую‑то пакость. – Его родители были руси, его дед и бабка были руси. Клянусь ликом твоей покойной матери, если он ко мне только прикоснется, я ему руку сломаю.
– Родители доктора бежали от шурави, как ты не понимаешь! Они беженцы!
Но Баба слушать ничего не хотел. Иногда мне кажется, что Афганистан он обожал так же, как свою покойную жену. Мне хотелось кричать от отчаяния.
Повернувшись к доктору Шнейдеру, я сказал:
– Извините нас. Его никак не переубедишь.
Следующий пульмонолог, доктор Амани, был иранец, и Баба не сопротивлялся. Доктор, человек с мягким голосом, густыми усами и целой гривой седых волос, сказал нам, что ознакомился с результатами томографии и что нам надо пройти бронхоскопию – это когда из легких берут кусочек ткани для получения гистологической картины. Он записал нас на следующую неделю. Я поблагодарил его и помог Бабе выйти из кабинета. Теперь мне предстоит прожить еще неделю с новым для меня словом «гистология», еще более зловещим, чем «такие подозрения». Оказалось, что у рака, как у Сатаны, много имен. Болезнь Бабы называлась «овсяно‑клеточная карцинома». Запущенная. Неоперабельная. Баба спросил у доктора Амани, какой прогноз. Тот пожевал губами и изрек: «Прогноз неблагоприятный».
– Конечно, существует химиотерапия. Но это паллиативное лечение.
– Что это значит? – спросил Баба. Врач вздохнул:
– Оно продлит вам жизнь. Но не вылечит.
– Четко и ясно. Спасибо, – поблагодарил Баба. – Никакой химии не будет. – Продовольственные талоны на стол миссис Доббинс он швырял с той же решимостью на лице.
– Но, Баба…
– Не позорь меня на людях, Амир. Много на себя берешь.
Дождь, предсказанный генералом Тахери, может, и опоздал на пару недель, но, когда мы выходили из клиники на улицу, проезжающие мимо машины поднимали целые фонтаны воды. Баба закурил и не вынимал сигарету изо рта всю дорогу домой. Даже когда вышел из машины.
У двери парадного я робко спросил:
– Может, все‑таки попробуем химию, а, Баба?
Баба постучал меня по груди рукой, в которой дымилась сигарета.
– Бас! Я уже все решил.
– А как же я, отец? Мне‑то что делать?
Мокрое лицо Бабы исказила гримаса отвращения. Точно так же он морщился, когда я в детстве падал, разбивал колено и принимался плакать. Как и теперь, причиной неудовольствия были мои слезы.
– Тебе двадцать два года, Амир! Взрослый мужик! Ты… – Баба открыл рот и не сказал ни слова, еще раз пошевелил губами и опять промолчал. Дождь барабанил по навесу у парадного. – Что будет с тобой, говоришь? Все эти годы я только и делал, что старался научить тебя никогда не спрашивать об этом.
Отец отомкнул наконец дверь и опять обратился ко мне:
– И вот еще что. Никому ни слова. Ты понял меня? Никому. Мне не нужно ничье сочувствие.
Весь оставшийся день Баба просидел у телевизора, дымя как паровоз.
Кому он хотел бросить вызов? Мне? Доктору Амани? А может, Господу Богу, в которого не верил?
Рак раком, а Баба по‑прежнему регулярно ездил на толкучку. По субботам мы объезжали гаражные распродажи – Баба за рулем, я определяю маршрут, – а по воскресеньям выкладывали товар на рынке. Медные лампы. Бейсбольные перчатки. Лыжные куртки с поломанными молниями. Баба приветствовал земляков, а я торговался с покупателями. Хотя все это уже ничего не значило. Ведь каждая такая поездка неумолимо приближала день, когда я стану сиротой.
Иногда захаживал генерал Тахери с женой. Он был все тот же – дипломатичная улыбка, крепкое рукопожатие. А вот она сделалась со мной как‑то особенно молчалива. Зато стоило генералу отвлечься, как она незаметно улыбалась мне, а глаза молили о прощении.
Многое произошло «впервые» в это время. В первый раз в жизни мне довелось слышать, как Баба стонет. Впервые я увидел кровь у него на подушке. За три года труда на заправке не было случая, чтобы Баба не выходил на работу по болезни. Это тоже случилось в первый раз.
К Хэллоуину Бабу стала одолевать такая усталость, что на распродажах он перестал выходить из машины, и о цене договаривался один я. Ко Дню благодарения он полностью выматывался уже в полдень. Когда перед домами появились салазки и пихты осыпал искусственный снег, Баба вообще не ездил на распродажи, и я в одиночестве колесил на «фольксвагене» по Полуострову.
Порой соотечественники на рынке замечали в разговоре, что Баба здорово похудел. Его даже поздравляли и интересовались, что у него за диета. Только Баба все худел и худел, и вопросы прекратились сами собой. Ведь щеки‑то запали. И глаза провалились. И кожа обвисла.
В холодный воскресный день вскоре после Нового года какой‑то коренастый филиппинец торговался с Бабой за абажур, а я рылся в куче хлама в автобусе в поисках одеяла – отцу надо было закутать ноги.
– Эй, парень, продавцу плохо, – встревоженно позвал меня филиппинец.
Я обернулся.
Баба лежал на земле, дергая руками и ногами.
С криком «Комак! Помогите кто‑нибудь!» я бросился к отцу. На губах у него пузырилась слюна, белизна закатившихся глаз наводила ужас.
К нам заторопились люди.
Кто‑то сказал: «Эпилептический припадок».
Кто‑то завопил: «Позвоните 911!»
Послышался топот бегущих ног.
Небо потемнело. Вокруг нас собралась порядочная толпа.
Пена, бьющая у отца изо рта, приобрела красноватый оттенок – Баба прокусил себе язык. Я опустился рядом с ним на колени и взял за руки.
– Я здесь, Баба, – повторял я. – Я рядом с тобой. Все будет хорошо.
Если бы я мог унять сотрясавшие его судороги! Если бы я мог прогнать прочь всех этих людей!
Под коленями у меня стало мокро. Это у Бабы опорожнился мочевой пузырь.
– Тсс, Баба‑джан, – шептал я. – Это я, твой сын. Я с тобой.
Белобородый и совершенно лысый доктор пригласил меня в приемную.
– Давайте вместе посмотрим томограммы вашего отца.
Кончиком карандаша он, словно полицейский, демонстрирующий на фото приметы убийцы, указал на отдельные фрагменты общей картины. На экране виднелось что‑то вроде грецкого ореха в разрезе, на фоне которого просматривались круглые серые включения.
– Это метастазы, – сказал доктор. – Ему следует принимать стероиды и противосудорожные препараты. Я бы еще рекомендовал паллиативное облучение. Понимаете, что это?
Я понимал. Уж о чем, о чем, а об онкологии я теперь мог разговаривать запросто.