Однажды хмурым утром, когда я катал яйцо по тарелке, вошел Али с охапкой дров. Я спросил его, где Хасан.
– Он опять лег спать, – ответил Али, скрючившись перед печкой и открывая дверцу.
– А он сможет поиграть со мной сегодня? Али замер с поленом в руке.
– Последнее время он только и делает, что спит. Сделает свою работу – уж я слежу – и в постель. Можно вопрос?
– Спрашивай.
– После состязания воздушных змеев он пришел домой весь в крови. И рубашка разорвана. Я у него спросил, что случилось, а он: ничего, просто подрался за змея с другими мальчишками.
Я в молчании катал яйцо.
– С ним ничего такого не произошло, Амир‑ага? Он мне все сказал?
Я пожал плечами:
– Откуда мне знать?
– Ты ведь не скрыл бы от меня, правда? Если бы произошло что‑то дурное?
– Я же сказал, откуда мне знать, что с ним такое? – повысил голос я. – Может, он заболел. Все болеют время от времени, Али. Ты хочешь заморозить меня до смерти или все‑таки затопишь?
– Как насчет поездки в Джелалабад в пятницу? – спросил я у Бабы тем же вечером.
Отец, откинувшись на спинку кожаного кресла‑качалки, листал за письменным столом газету. Сложив ее, он снял свои очки для чтения – я всей душой ненавидел их, ведь отцу еще далеко до старости, он в самом расцвете сил, на что ему эта дурацкая побрякушка? – и посмотрел на меня.
– А почему бы и нет?
Последнее время Баба соглашался на все, о чем бы я ни попросил. Мало того. Позавчера он сам предложил сходить в кино «Ариана» на «Эль Сида» с Чарльтоном Хестоном и Софи Лорен.
– Хасана ты с собой в Джелалабад берешь? Ну зачем Бабе надо все испортить?
– Он болен, – пробурчал я.
– Правда? – Баба перестал раскачиваться. – Что с ним такое?
|
Я пододвинулся поближе к камину.
– Простудился, наверное. Али говорит, он все время спит. Сон его вылечит.
– Что‑то не видно Хасана, не видно. – В голосе Бабы слышалась тревога. – Простудился, значит?
Ну зачем ты с такой заботой приподнимаешь бровь? Ненавижу.
– Обычная простуда. Так мы едем в пятницу, Баба?
– Да, да. – Отец оперся руками о стол. – Жалко, Хасан с нами не поедет. Тебе с ним было бы веселее.
– Нам и вдвоем с тобой хорошо, – возразил я.
– Только оденься потеплее, – весело подмигнул мне Баба.
Вдвоем‑то оно было бы здорово. Только уже к вечеру среды Баба умудрился наприглашать еще человек двадцать пять народу. Позвонил своему троюродному брату Хамаюну, выучившемуся на инженера во Франции, и сказал, что в пятницу собирается в Джелалабад. Хамаюн, у которого в Джелалабаде был дом, очень обрадовался и заявил, что пригласит всю компанию – двух своих жен, детей, кузена Шафика из Герата, который с семейством как раз гостит у него, кузена Надера (с ним у Хамаюна враждебные отношения, но живут они в одном доме), да и братца Фарука надо взять с собой, а то еще обидится и не позовет на свадьбу дочери в следующем месяце, и еще не забыть…
Получилось три микроавтобуса битком. Со мной ехали: Баба, Рахим‑хан, Кэка Хамаюн (Баба с раннего детства приучил меня обращаться ко взрослым мужчинам «Кэка» – дядя, а к женщинам «Хала» – тетя), две жены Кэки Хамаюна, одна постарше, узколицая, с руками в бородавках, вторая помоложе (она все пританцовывала, закрыв глаза), и две хамаюновские дочки‑близняшки (тоже пританцовывали, непоседы). Я сидел сзади, зажатый с двух сторон между семилетними девчонками, которые то и дело шлепали друг друга, а заодно доставалось и мне. Меня сильно укачивало, тем более что дорога до Джелалабада – это два часа горного серпантина. Все в машине орали во всю глотку – у афганцев такая манера разговаривать. Я попросил одну из девчонок, Фазилю или Кариму, я их не различал, пустить меня к окну, пока мне не стало совсем плохо. Та только язык в ответ показала. Тогда я предупредил, что если ее новое платье пострадает, то я ни при чем. Минуту спустя голова моя высовывалась из окна, перед глазами качалась ухабистая дорога, мимо проносились, колыхаясь, грузовики, набитые людьми. Я зажмуривался, старался дышать поглубже, ветерок дул мне в лицо. Только легче не становилось.
|
Меня ткнули пальцем в бок. Фазиля/Карима, кто же еще.
– Что? – спросил я.
– Я как раз рассказываю всем про турнир воздушных змеев, – прогудел Баба из‑за баранки.
Со среднего ряда сидений мне улыбался Кэка Хамаюн с женами.
– В небе в тот день, наверное, было не меньше ста змеев, – продолжал Баба. – Правда, Амир?
– Наверное, – промычал я.
– Сто змеев, Хамаюн‑джан. Кроме шуток. И под конец дня в небе остался только один, змей Амира. Сбитого синего змея он принес домой. Хасан и Амир вместе определили, где он упал, и успели первыми.
– Поздравляю, – расплылся Кэка Хамаюн. Его первая жена сдвинула вместе бородавчатые ладони.
– Вах, вах, Амир‑джан, мы так гордимся тобой.
Вторая жена пошла по стопам первой. Некоторое время все хлопали, выкрикивали поздравления, восхищались мной. Молчал только Рахим‑хан, сидевший на переднем сиденье рядом с Бабой, он как‑то странно посматривал на меня.
|
– Остановись, – промычал я отцу.
– Что случилось?
– Мне плохо. – Меня отбросило от окна, и я навис прямо над хамаюновскими дочками.
– Сверни на обочину, Кэка, – заверещали девчонки. – Он такой желтый, как бы он нам платья не испортил!
Баба затормозил, но было уже поздно.
Пока машину проветривали, я сидел на придорожном камне. Баба и Кэка Хамаюн курили. Между затяжками дядюшка убеждал Фазилю/Кариму перестать плакать, в Джелалабаде он купит ей другое платье, еще лучше прежнего. Я зажмурился и подставил лицо солнечным лучам. За закрытыми веками возник целый театр теней, образы плясали и растекались, пока не слились в один: вельветовые штаны Хасана на куче кирпичей.
Веранда белого двухэтажного дома Кэки Хамаюна выходила в сад, обнесенный высоким забором; в саду росли яблони, хурма и декоративный кустарник. Летом садовник подстригал кусты и придавал им формы разных зверей. Имелся и бассейн, отделанный изумрудно‑зеленым кафелем. Свесив ноги, я сидел на краю бассейна, дно его покрывал слежавшийся снег. В дальнем конце сада дети Кэки Хамаюна играли в прятки, женщины на кухне готовили еду. Аромат жареного лука щекотал мне ноздри, слышалось шипение скороварки, музыка и смех. Баба, Рахим‑хан, Кэка Хамаюн и Кэка Надер курили, сидя на веранде. Кэка Хамаюн говорил, что привез с собой проектор и покажет всем слайды, которые снял во Франции. Он уж десять лет как вернулся из Парижа, но все носился со своими дурацкими слайдами.
В общем, все шло хуже некуда. А ведь у нас с Бабой все складывалось хорошо. Пару дней назад мы с ним ходили в зоопарк, смотрели на льва Марджана, и я бросил камешек в медведя, когда никто не видел. После зоопарка мы наведались в кебабную Дадходы напротив «Кинопарк» и ели кебабы из ягнятины и горячий, из тандыра, хлеб. Баба рассказывал мне о своих поездках в Индию и Советский Союз и о людях, с которыми его сталкивала жизнь, говорил о безногих супругах из Бомбея – они прожили вместе сорок семь лет и произвели на свет одиннадцать детей. Это был замечательный день – именно о таком я мечтал все эти годы. Если бы еще не эта пустота внутри – вот словно в спущенном бассейне передо мной.
Незадолго перед закатом жены и дочери накрыли к ужину – рис, кофта и курма из цыплят. Все, как велит традиция: на полу была расстелена скатерть, мы сидели вокруг на подушках и ели руками из общей посуды – по блюду на четыре‑пять человек. Хоть я и не был голоден, пришлось участвовать в общей трапезе вместе с Бабой, Кэкой Фаруком и двумя сыновьями Кэки Хамаюна. Баба, приложившийся перед ужином к бутылочке, гнул свое про состязание воздушных змеев, как я всех разгромил и принес домой сбитого змея. Го – лос его заполнял всю комнату. Все опять приносили мне свои поздравления, дядюшка Фарук хлопал меня по спине чистой рукой. Я сидел как на иголках.
Уже за полночь, наигравшись в покер, мужчины легли спать на тюфяках, постеленных в ряд в той же комнате, где ужинали. Женщины отправились наверх.
Прошел час, а заснуть я не смог. Родственники мои давно дрыхли без задних ног, сопели и храпели, а я все ворочался с боку на бок. В окно светила луна.
– Я видел, как насиловали Хасана, – вдруг произнес я вслух.
Баба пошевелился во сне. Кэка Хамаюн что‑то пробормотал. Хоть бы кто‑нибудь меня услышал, ну как мне жить дальше со своей страшной тайной наедине? Нет ответа, только глухое молчание. Я проклят, мне некому поведать свою печаль.
Вот что предвещал сон Хасана про озеро! Никакого чудовища нет, сказал он. Есть, и еще какое. Чудовище – это я сам. Я схватил Хасана за ноги и утащил на илистое дно.
С этой ночи бессонница стала моей постоянной спутницей.
Я не проронил с Хасаном ни слова до середины будущей недели. Он мыл посуду, а я, не доев обед, поднимался к себе. Хасан окликнул меня, спросил, не хочу ли я подняться с ним на вершину холма. Я устал, сказал я. У Хасана тоже был усталый вид: похудел, под затекшими глазами серые круги. Он обратился ко мне еще раз. Я согласился.
Хлюпая по грязному снегу, мы в молчании поднялись по склону и сели под гранатовым деревом. Ой, не стоило мне сюда приходить. Ведь на стволе была вырезанная мною надпись: «Амир и Хасан – повелители Кабула». Оказалось, я видеть ее не могу.
Хасан попросил меня прочесть что‑нибудь из «Шахнаме». Мне расхотелось, сказал я ему. Лучше вернуться домой. Не глядя на меня, Хасан пожал плечами. Спускались мы с холма, как и поднимались, – не говоря ни слова.
Впервые в жизни я не мог дождаться, когда же придет весна.
О том, что еще случилось зимой 1975 года, воспоминания у меня самые смутные. Когда Баба бывал дома, в душе у меня поселялась радость. Мы вместе обедали и ужинали, ходили в кино, отправлялись в гости к Кэке Хамаюну или Кэке Фаруку. Иногда заходил на огонек Рахим‑хан, и Баба разрешал мне посидеть с ними за чаем в кабинете. Я даже читал отцу свои рассказы. Все шло отлично, и, казалось, лед в наших отношениях растаял. Только зря мы с Бабой обольщались на этот счет. Ну разве может безделушка из клееной бумаги и бамбука закрыть собой пропасть между людьми?
Когда Бабы дома не было – а это случалось частенько, – я отсиживался у себя в комнате, читал, писал рассказы, рисовал лошадок. По утрам, пока Хасан возился в кухне под звяканье тарелок и свист чайника, я старался дождаться, когда все стихнет, хлопнет дверь, и только тогда спускался вниз. День начала занятий в школе я обвел в своем календаре кружком и считал, сколько дней еще осталось.
К моему ужасу, Хасан изо всех сил старался, чтобы все между нами шло как раньше.
Сижу я в своей комнате и читаю «Айвенго» в сокращенном переводе на фарси, а он стучится в дверь.
– Что такое?
– Я иду к булочнику за хлебом, – говорит Хасан из‑за двери. – Не хочешь пройтись за компанию?
– Я занят, – отвечаю, потирая виски. С недавних пор, стоит Хасану оказаться поблизости, как у меня начинает трещать голова.
– На дворе солнышко.
– Вижу.
– Только и гулять в такую погоду.
– Вот и ступай.
– А ты разве не собираешься?
Молчу. Что‑то ударяется о дверь с той стороны. Хасан, что ли, бьется лбом?
– Что я такого сделал, Амир‑ага? Скажи мне. Почему мы больше не играем вместе?
– Ты не сделал ничего плохого. Иди себе.
– Скажи мне. Я исправлюсь.
Сгибаюсь пополам и зажимаю себе коленями голову, словно тисками.
– Сейчас скажу, в чем тебе следует исправиться. – Глаза у меня закрыты.
– Слушаю.
– Прекрати приставать ко мне. Иди куда шел.
Хоть бы он ответил мне грубостью – распахнул сейчас настежь дверь и наговорил резких слов, – мне было бы легче. Ничего подобного. Выхожу из комнаты – а Хасана и след простыл.
Падаю на кровать, накрываюсь подушкой и рыдаю.
Теперь Хасан существовал где‑то на задворках моей жизни. Я старался, чтобы наши пути никак не пересекались. Если Хасан был рядом, воздух в комнате становился разреженным и я начинал задыхаться, словно мне не хватало кислорода. Но даже если Хасан находился далеко, я все равно чувствовал его присутствие – в кипе выстиранной и выглаженной им одежды на плетеном стуле, в нагретых тапочках у двери, в затопленной перед завтраком печке. Куда бы я ни повернулся, перед глазами у меня маячили знаки его непоколебимой преданности, будь она трижды проклята.
Ранней весной, за несколько дней до начала занятий в школе, Баба и я сажали в саду тюльпаны. Почти весь снег растаял, на склонах холмов уже пробивалась свежая травка. Утро выдалось серое и холодное. Баба, сидя на корточках, клал в лунки луковицы, которые подавал я, и засыпал землей. Большинство людей считает, что тюльпаны лучше сажать осенью, говорил он, но это неправда.
И тут я его огорошил:
– Баба, а тебе никогда не хотелось нанять новых слуг?
Луковица упала на землю, садовый совок плюхнулся прямо в грязь. Баба резким движением содрал с рук перчатки.
– Что ты сказал?
– Я рассуждаю, вот и все.
– И чего ради я должен прогнать старых слуг? – Слова отца прозвучали резко.
– Ничего ты не должен. Я просто спросил, – пробормотал я.
Зачем только было затевать этот разговор?
– Это все из‑за тебя и Хасана? Между вами словно черная кошка пробежала, но ты уж сам разбирайся. Я тут ни при чем.
– Извини, Баба.
Отец вновь натянул перчатки.
– Я рос вместе с Али, – процедил он сквозь зубы. – Мой отец взял его в семью и любил, как собственного сына. Али с нами уже целых сорок лет, черт побери. И ты думаешь, я хочу его вышвырнуть? – Лицо у Бабы было красное как тюльпан. – Я тебя пальцем никогда не тронул, Амир, но если ты только заикнешься еще раз… – Отец оглянулся и потряс головой. – Ты позоришь меня. Хасан останется здесь, ты понял?
Потупившись, я набрал полную горсть холодной земли, и сейчас она сыпалась у меня между пальцами.
– Ты понял, что я сказал? – проревел Баба.
– Да, Баба.
– Хасан останется с нами. – Баба с яростью вонзил совок в землю. – Он здесь родился, здесь его дом, его семья. Выброси всю эту чушь из головы.
– Я понял, Баба. Извини.
Последние тюльпаны мы сажали в тяжелом молчании.
Начались занятия, и мне стало немного легче. Новые тетради, остро заточенные карандаши, общий сбор во дворе школы, сейчас староста дунет в свисток… Размешивая грязь, Баба подвез меня к самому входу в старое двухэтажное здание из натурального камня с облупившейся внутри штукатуркой. Большинство моих товарищей прибыло в школу на своих двоих, и «форд‑мустанг» Бабы всегда провожали завистливыми взглядами. Выходя из машины, я должен был надуться от гордости – но помню лишь свое смущение. И пустоту внутри.
Отъезжая, Баба со мной даже не попрощался.
Мы еле успели похвастаться боевыми шрамами на ладонях – памятками о воздушных сражениях, – как раздался звонок. Все парами отправились в классы. Я занял последнюю парту. На уроке фарси мне хотелось одного: чтобы задали побольше.
Теперь у меня был предлог безвылазно торчать у себя в комнате. К тому же занятия на какое‑то время отвлекли меня от мыслей о том, что произошло этой зимой при моем молчаливом попустительстве. Несколько недель я старательно забивал себе голову силой тяготения и инерцией, атомами, клетками и англо‑афганскими войнами. Но перед глазами так и стоял проход между домами. Хасановы коричневые вельветовые штаны, брошенные на кучу кирпича. И еще капельки крови, почти черные на снегу.
Знойным тягучим июньским днем я зову Хасана на вершину нашего холма – говорю, что прочту ему свой новый рассказ. Хасан развешивает во дворе выстиранное белье – и ужасно торопится, услышав мое приглашение.
Мы обмениваемся парой слов, пока карабкаемся по склону. Он спрашивает меня про школу, про новые предметы, я рассказываю ему об учителях, особенно о противном новом учителе математики, бившем болтунов металлической линейкой по пальцам. Хасан вздрагивает и предполагает, что уж мне‑то, наверное, удается избегать наказания. Да, пока мне везло, отвечаю я, про себя прекрасно зная, что везение здесь ни при чем, тем более что разговаривал на уроках я не меньше других. Просто отец у меня богат и знаменит.
Садимся у кладбищенской стены в тени граната. Через месяц на склонах холма вымахают сорняки, пожелтеют и ссохнутся. Но весенние дожди в этом году были долгие и обильные – и потому трава пока зеленая, сквозь нее там и сям пробиваются полевые цветы. У подножия холма сверкает на солнце плоскими крышами Вазир‑Акбар‑Хан, и легкий ветерок колышет развешанное для просушки белье.
Срываем с дерева с десяток гранатов, я достаю странички со своим рассказом – и вдруг откладываю их в сторону, вскакиваю на ноги и поднимаю с земли перезрелый гранат.
– Что ты сделаешь, если я запущу им в тебя? – спрашиваю я Хасана, подбрасывая фрукт на ладони.
Улыбка исчезает с его лица. Как он постарел! Не возмужал, а именно постарел – эти складки у рта, морщины возле глаз… Это я тому причиной, это мой резец оставил их.
– Так что ты сделаешь? – повторяю я вопрос.
У Хасана в лице ни кровинки. Ветер треплет мою рукопись – хорошо, что листки сколоты вместе. Швыряю гранат в слугу, плод попадает ему в грудь, разбрызгивая во все стороны красную мякоть.
В крике Хасана удивление и боль.
– А теперь ты брось в меня! – ору я. Хасан вскидывает на меня глаза.
– Поднимайся! Бросай в меня гранатом!
Хасан поднимается. И стоит недвижимо. Лицо у него такое, будто его внезапно смыла с пляжа волна и унесла далеко в море.
Удар следующего граната приходится в плечо, сок окропляет моему товарищу лицо.
– Ну же! Швыряй! – хриплю я. – Давай же, чтоб тебя!
Почему ты меня не слушаешься? Поступи со мной так же, накажи меня, избавь от бессонницы! Может, тогда все будет как раньше.
Плод за плодом летит в Хасана. Он не шевелится.
– Трус! – срываюсь на визг я. – Ты просто жалкий трус!
Не знаю, сколько раз я попал в него. Когда меня наконец оставляют силы, он весь перемазан красным.
В отчаянии падаю на колени.
И тут Хасан поднимает с земли гранат, подходит поближе ко мне, ломает пурпурный шар пополам и расплющивает о собственный лоб.
– Получай. – Сок течет у него по лицу, словно кровь. – Доволен? Легче теперь стало?
И он поворачивается ко мне спиной и сбегает по склону вниз.
Стоя на коленях, я раскачиваюсь взад‑вперед. Из глаз у меня хлещут слезы.
– Что же мне делать с тобой, Хасан? Что же мне с тобой делать?
Когда слезы высыхают, я направляюсь к дому, уже зная ответ на свой вопрос.
Мне исполнилось тринадцать в то лето, предпоследнее для Афганистана лето мира и согласия. К тому времени наши с Бабой отношения опять сковал лед. Зря я заикнулся насчет новых слуг, когда мы с отцом сажали тюльпаны, – с этого, наверное, все и началось. Хотя разрыв все равно был неизбежен, рано или поздно он бы произошел. К концу лета только стук ложек и вилок нарушал тишину за обедом – а после еды Баба, как и раньше, удалялся в кабинет и закрывал за собой дверь. В сотый раз я перечитывал Хафиза и Омара Хайяма, обгрызал до мяса ногти, сочиняя свои рассказы. Исписанные странички я складывал стопкой под кроватью, хоть и не надеялся уже, что мне доведется когда‑нибудь прочесть их Бабе.
Гостей на празднике должно быть много, считал отец, иначе какой же это праздник? За неделю до своего дня рождения я заглянул в список приглашенных. Из четырехсот человек – плюс дядюшки и тетушки, – которые должны были вручить мне подарки и поздравить с тем, что я дожил до тринадцати лет, имена как минимум трех сотен ничего мне не говорили. Удивляться нечему, они ведь явятся не ко мне. Прием дается в мою честь, но настоящей звездой представления будет совсем другой человек.
Али и Хасану было бы просто не справиться – и помощников нашлось немало. Мясник Салахуддин привел на веревочке ягненка и двух овечек, категорически отказался брать деньги и лично зарезал животных под тополем во дворе. Помню его слова: кровь полезна для деревьев. Незнакомые люди развесили по дубам провода и лампочки. Другие люди расставили во дворе дюжину столов и накрыли скатертями. Вечером накануне праздника явился Бабин друг, ресторатор из Шаринау Дел‑Мухаммад, – отец называл его Делло – с целыми корзинами специй, замариновал мясо и тоже денег не взял, сказав, что и так в неоплатном долгу перед Бабой. Чтобы открыть свой ресторан, Делло занял у Бабы средства, шепнул мне Рахим‑хан, а когда хотел вернуть долг, то Баба неизменно отказывался, пока Делло не прикатил к нам на собственном «мерседесе» и буквально не умолил отца принять деньги.
Наверное, прием удался, – по крайней мере, с точки зрения гостей. Дом был набит битком, куда ни ткнешься, везде пили, курили и оживленно разговаривали. Сидели на кухонных столах, на ступеньках лестницы, даже на полу в вестибюле. Во дворе пылали факелы, на деревьях мигали синие, красные и зеленые огни, бросая причудливые отсветы на лица гостей. В саду была устроена сцена, установлены динамики, и сам Ахмад Захир играл на аккордеоне и услаждал слух танцующих.
Как и полагается хозяину, я лично приветствовал каждого, а Баба тщательно следил, чтобы никто не был обделен вниманием, – не то пойдут потом разговоры, что сын у него дурно воспитан. Я целовался с посторонними, обнимал незнакомцев, принимал подарки от чужих и улыбался, улыбался, улыбался… Даже мышцы лица заболели.
Я стоял с отцом в саду у бара, когда в очередной раз услыхал: «С днем рождения, Амир».
Это явился Асеф с родителями – тощим узколицым Махмудом и крошечной суетливой Таней, раздающей улыбки направо‑налево. Дылда Асеф обнимает отца с матерью за плечи – и это как бы он подвел их к нам, словно главный в семье.
Перед глазами у меня все поплыло.
– Спасибо, что пришли, – любезно произносит Баба.
– Твой подарок у меня, – говорит Асеф.
Таня смотрит на меня, неловко улыбается, и лицо ее передергивает тик.
Интересно, заметил Баба или нет?
– По‑прежнему увлекаешься футболом, Асеф‑джан? – спрашивает Баба. Он всегда хотел, чтобы мы с Асефом дружили.
Асеф улыбается. Вид у него светский до омерзения.
– Да, конечно, Кэка‑джан.
– Играешь на правом крыле, как помнится?
– В этом году я на позиции центрфорварда. Больше пользы для команды. На следующей неделе играем с Микрорайоном. Предстоит интересный матч. У них есть хорошие игроки.
Баба кивает:
– Я тоже в юности был центрфорвардом.
– Вы бы и сейчас замечательно сыграли, я уверен, – добродушно подмигивает ему Асеф.
Баба подмигивает Асефу в ответ:
– Да, твой отец научил тебя говорить комплименты.
Смех Махмуда оказывается таким же неестественным, как и улыбка его жены. Собственного сына они, что ли, боятся?
А вот у меня даже фальшивой улыбки не получается. Чуть приподнимаются уголки рта, и все. При виде Асефа запанибрата с Бабой просто кишки сводит.
Асеф устремляет свой взор на меня:
– Вали и Камаль тоже здесь. Ни за что на свете они не пропустили бы такое торжество. – Сквозь лоск просвечивает насмешка.
Молча кланяюсь.
– Мы тут задумали завтра поиграть в волейбол во дворе моего дома. Приходи, – приглашает Асеф. – И Хасана с собой возьми.
– Заманчиво, – улыбается Баба. – Что скажешь, Амир?
– Я не очень люблю волейбол, – бурчу я. Радость в глазах отца гаснет.
– Извини, Асеф‑джан.
Он просит прощения за меня. Как больно!
– Ничего страшного, – проявляет великодушие Асеф. – Приглашение остается в силе, Амир‑джан. Слышал, ты любишь читать. Я дарю тебе книгу. Одна из самых моих любимых. – Он протягивает мне сверток. – С днем рождения.
На нем хлопчатобумажная рубашка, синие слаксы, красный шелковый галстук и начищенные черные мокасины; светлые волосы тщательно зачесаны назад. От Асефа так и разит одеколоном. С виду – настоящая мечта всех родителей, высокий, сильный, хорошо одетый, с прекрасными манерами, не робеет перед взрослыми. Глаза только выдают. В них проскальзывает безумие. По‑моему.
– Бери же, Амир. – В голосе Бабы упрек.
– А?
– Возьми подарок. Асеф‑джан хочет вручить тебе подарок.
– Ах да.
Принимаю сверток и опускаю глаза. Мне бы сейчас к себе в комнату, к книгам, подальше от этих людей…
– Ну же, – напоминает мне Баба, понизив голос, как всегда на людях, когда я ставлю его в неловкое положение своим поведением.
– Что?
– Ты не собираешься поблагодарить Асеф‑джана? Все это очень любезно с его стороны.
Ну что он его так величает? Ко мне бы почаще обращался «Амир‑джан»!
– Спасибо, – выдавливаю я.
Мать Асефа смотрит на меня, будто хочет что‑то сказать, и не произносит ни слова. Вообще его родители слова не вымолвили.
Чтобы больше не заставлять отца краснеть, отхожу в сторонку – подальше, подальше от Асефа и его ухмылки.
– Спасибо, что почтили нас своим посещением.
Пробираюсь сквозь толпу и выскальзываю за ворота. За два дома от нас большой грязный пустырь. Баба как‑то говорил Рахим‑хану, что этот участок купил судья и уже заказал у архитектора проект. Но пока тут пусто, только сорняки и камни.
Разворачиваю книгу, подаренную Асефом, и при свете луны читаю название. Это биография Гитлера.
Зашвыриваю книгу подальше в сорняки. Прислоняюсь к забору соседа и без сил оседаю на землю.
Сижу в темноте, поджав колени к подбородку, и смотрю на звезды. Скорее бы все закончилось!
– Тебе ведь вроде полагается развлекать гостей? – Вдоль забора ко мне направляется Рахим‑хан.
– Я им не нужен. Баба с ними, что им еще?
Рахим‑хан садится рядом со мной. Лед у него в стакане звякает.
– Я и не знал, что ты пьешь.
– Тайное вышло наружу, – шутливо отвечает Рахим‑хан, жестом показывает, что пьет за мое здоровье, и делает глоток. – Вообще‑то я пью редко. Но сегодня выпал настоящий повод.
– Спасибо, – улыбаюсь я.
Рахим‑хан закуривает пакистанскую сигарету без фильтра. Они с Бабой всегда курят такие.
– Я тебе когда‑нибудь рассказывал, как чуть было не женился?
– Правда?
Мне трудно вообразить Рахим‑хана женатым. В моем представлении он давно стал «вторым я» Бабы. Рахим‑хан благословил меня на труд литератора, он – мой старый друг, из каждой поездки он привозит мне что‑нибудь на память. Как‑то не подходит ему роль мужа и отца.
Рахим‑хан печально кивает:
– Конечно, правда. Мне было восемнадцать лет. Ее звали Хомайра. Она была хазареянка, дочь слуг нашего соседа, прекрасная, как пери… Каштановые волосы, карие глаза… И смех. Я до сих пор слышу его. – Рахим‑хан вертит в руках стакан. – Мы тайно встречались в яблоневом саду моего отца, поздно ночью, когда все уже спали. Мы гуляли под деревьями, и я держал ее за руку… Ты смущен, Амир‑джан?
– Немного.
– Не страшно. – Рахим‑хан затягивается сигаретой. – И мы дали волю фантазии. Мы представили себе многолюдную пышную свадьбу, на которую съедутся друзья и родственники от Кабула до Кандагара, большой дом, внутренний дворик, отделанный плиткой, огромные окна, цветущий сад и лужайку, где играют наши дети. Мы представили, как по пятницам после намаза в мечети у нас собираются друзья и мы обедаем под вишнями, пьем родниковую воду, а наши дети играют со своими двоюродными братьями и сестрами… Рахим‑хан отхлебывает из стакана и кашляет.
– Ты бы видел моего отца, когда я сказал ему о своем намерении. А моя мать лишилась чувств, и сестры брызгали ей в лицо водой, и обмахивали веером, и смотрели на меня так, будто я перерезал матери глотку. Брат Джалал бросился за охотничьим ружьем, но отец его остановил. – В смехе Рахим‑хана слышится горечь. – Все оказались против нас. И победили. Запомни, Амир‑джан, одиночка никогда не устоит. Так уж устроен мир.
– И что произошло?
– Отец поговорил с соседом, и Хомайру со всей семьей в тот же день на грузовике отправили в Хазараджат. Я никогда ее больше не видел.
– Извини.
– Оно, может, и к лучшему, – бесстрастно произносит Рахим‑хан. – Хомайру ждала бы незавидная участь. Моя семья никогда не признала бы ее. Вчера – служанка, а сегодня – сестра? Такого не бывает.
Рахим‑хан смотрит на меня.
– Ты всегда можешь поделиться со мной наболевшим, Амир‑джан. Не стесняйся.
– Я знаю. – Уверенности в моем голосе нет.
Рахим‑хан изучающее глядит на меня, будто ожидая, что я скажу ему нечто важное, его бездонные черные глаза вызывают на откровенность. Меня так и подмывает рассказать ему все.
Но что он тогда подумает обо мне? В каком свете я себя выставлю? Ведь я воистину достоин презрения.
И я молчу.
– Держи, – Рахим‑хан протягивает мне какой‑то предмет, – чуть было не забыл. С днем рождения.
В руках у меня блокнот, оправленный в коричневую кожу. Провожу пальцем по золотому обрезу, вдыхаю тонкий аромат. Хочу поблагодарить своего друга – и тут с неба доносится хлопок и огненный дождь изливается на все стороны.
– Фейерверк!
Мчимся домой. Все гости стоят во дворе, задрав головы. Визг детей и радостные аплодисменты сопровождают каждый разрыв, каждый новый фонтан огня. Двор то и дело заливают потоки красного, желтого и зеленого света.