Халед Хоссейни
Бегущий за ветром
Источник: сообщество ❝ девочка и лис ❞
Https://vk.com/tihay_opusgka
Спасибо, что читаете книгу в нашей бесплатной электронной библиотеке.
Приятного чтения!
Аннотация
Проникновенная, пробирающая до самого нутра история о дружбе и верности, о предательстве и искуплении. Нежный, ироничный и по‑хорошему сентиментальный, роман Халеда Хоссейни напоминает живописное полотно, которое можно разглядывать бесконечно.
История разворачивается в довоенном Кабуле 1970‑х. В этом волшебном городе, переливающемся всеми оттенками золота и лазури, живут два мальчика‑погодка, Амир и Хасан. Один принадлежал к местной аристократии, другой – к презираемому меньшинству. У одного отец был красив и важен, у другого – хром и жалок. Господин и слуга, принц и нищий, красавец и калека. Но не было на свете людей ближе, чем эти два мальчика. Вскоре кабульская идиллия сменится грозными бурями. И мальчиков, словно двух бумажных змеев, подхватит эта буря и разметает в разные стороны. У каждого своя судьба, своя трагедия, но они, как и в детстве, связаны прочнейшими узами.
Ты бежишь за бумажным змеем и ветром, как бежишь за своей судьбой, пытаясь поймать ее. Но поймает она тебя.
Халед Хоссейни
Бегущий за ветром
Эта книга посвящается Хэрису и Фаре, светочам моих очей, и всем детям Афганистана
Декабрь 2001 года
Тем, кто я есть, я стал зимой 1975 года, в морозный пасмурный день. Эта минута навсегда врезалась мне в память: пригнувшись, я хоронюсь за саманной стеной у замерзшего ручья и украдкой наблюдаю за тем, что совершается в переулке. Все это происходило давно, но не верьте расхожим присказкам, что, мол, «было и быльем поросло». Прошлое впивается в тебя словно когтями, не оторвешь. Оглядываясь сейчас назад, я четко понимаю: вот уже двадцать шесть лет кряду я тайком наблюдаю за тем, что творится в переулке. И нет этому конца.
|
Этим летом мне позвонил из Пакистана мой друг Рахим‑хан и попросил приехать. Я стоял в кухне, прижав к уху телефонную трубку, и сознавал: это не простой звонок. Меня настигло прошлое, мои неискупленные грехи. Закончив разговор, я вышел прогуляться. Путь мой пролегал вдоль озера Спрекелс у северной границы парка «Золотые Ворота».[1]Едва перевалило за полдень, солнечные лучи сверкали на поверхности озера, по воде пробегала легкая рябь. Свежий ветерок раздувал паруса игрушечных корабликов. В небе плыла пара красных воздушных змеев, их длинные голубые хвосты полоскались в воздухе. Люди, деревья, ветряные мельницы и прочая мелочь остались далеко внизу, и змеи величественно созерцали Сан‑Франциско, город, который стал мне домом. И тут я услышал слова Хасана: «Для тебя хоть тысячу раз подряд». Голос мальчика с заячьей губой, который обожал запускать воздушные змеи и всегда первым прибегал к месту их приземления, отчетливо прозвучал у меня в голове.
Я присел на лавку под ивой, стараясь переварить слова, которыми Рахим‑хан закончил разговор: «Тебе выпала возможность снова встать на стезю добродетели». Глядя на воздушных змеев, я думал о Хасане. Думал о Бабе. Об Али. Вспоминал Кабул. Вспоминал, как я жил, пока не настала зима 1975 года. Эта зима все изменила. И сделала меня таким, какой я есть.
|
В детстве мы с Хасаном частенько залезали на какой‑нибудь из тополей, росших во дворе у дома моего отца, и пускали солнечные зайчики в окна соседям. С карманами, набитыми сушеными тутовыми ягодами и грецкими орехами, мы забирались высоко, садились каждый на свою ветку, свешивали ноги и по очереди ловили лучи осколком зеркала. Весело хихикая, мы набивали рты ягодами, кидались ими друг в друга. Так и вижу Хасана на дереве: солнечные лучи играют в листве, трепещут на его круглом лице, словно вырезанном из дерева, – плоский широкий нос, раскосые глаза, формой напоминающие бамбуковые листья (в зависимости от освещения глаза у Хасана становились то золотистыми, то зелеными, порой даже бирюзовыми). Вижу его маленькие приплюснутые уши и выпирающую косточку на подбородке, словно у китайца‑кукольника соскользнул резец. А может быть, мастер просто устал и допустил небрежность.
Иногда, сидя на дереве, я подговаривал Хасана пульнуть из рогатки орехом в соседскую одноглазую немецкую овчарку. Хасан поначалу не соглашался, но если я просил, по‑настоящему просил, он не мог мне отказать. Он всегда выполнял любую мою просьбу, а с рогаткой был просто неразлучен. Случалось, Али, отец Хасана, ловил нас на шалости и выходил из себя (насколько мог выйти из себя такой мягкий человек). Али грозил нам пальцем и велел немедленно слезать. На земле он отбирал у нас зеркальце и повторял слова своей матери: дьявол насылает в зеркала отблески, дабы отвлекать мусульман от молитвы. «И смеется при этом», – неизменно говорил он, с укоризной глядя на сына.
|
«Да, отец», – бормотал в ответ Хасан, потупившись. Но он ни разу меня не выдал. Ни разу не сказал, что это я всегда был зачинщиком всякой проказы и что страдания соседской собаки (да и солнечные зайчики тоже) – на моей совести.
Тополя росли вдоль вымощенного красным кирпичом проезда к нашему дому. Ворота из кованых железных прутьев открывались внутрь, во двор. Если смотреть с улицы, дом стоял по левую сторону, а в самом дальнем конце участка располагался задний двор.
Все соглашались, что особняк моего отца, моего Бабы, был самым красивым в Вазир‑Акбар‑Хане, новом богатом районе на севере Кабула.[2]А может, и во всем Кабуле. Обсаженный розами широкий проход вел к просторному дому с мраморными полами и широкими окнами. Узорчатые мозаичные панно для четырех ванных комнат Баба заказывал в Исфагане. Купленные в Калькутте ковры, шитые золотом, украшали стены, со сводчатого потолка свисали хрустальные люстры.
Наверху располагались моя ванная, комната Бабы и его пропахший табаком и корицей кабинет, или «курительная». Здесь хозяин и гости отдыхали в кожаных креслах после обеда, поданного Али, курили и беседовали. Обыкновенно тем для разговоров было три: политика, бизнес, футбол. Мне всегда очень хотелось присоединиться к ним, но Баба не разрешал.
– Уходи немедленно, – говорил он мне, стоя на пороге кабинета. – Здесь взрослые беседуют. Иди почитай книжку.
И он захлопывал дверь, а я, гадая, смогу ли хоть когда‑нибудь разделить компанию со «взрослыми», опускался на пол, поджимал колени к подбородку и сидел так час или два, подслушивая. До меня долетали громкие возгласы и взрывы смеха.
В гостиной на первом этаже, вдоль плавно изгибающейся стены, выстроились шкафчики, выполненные по индивидуальному заказу. За стеклянными дверцами скрывались семейные снимки в рамках, и среди них – зернистое фото моего деда и короля Мухаммеда Надир‑шаха, снятое в 1931 году, за два года до покушения; дед и король стоят над убитым оленем, оба в ботинках до колен, ружья закинуты за плечо. Имелась и свадебная фотография моих родителей: бравый Баба в черном костюме и мама вся в белом, словно юная принцесса. А на этом снимке Баба у нашего дома со мной – совсем еще маленьким – на руках, рядом – его лучший друг и компаньон Рахим‑хан, лица у всех серьезные, утомленные, даже мрачные. Пальцы мои вцепились в рукав Рахим‑хану, а не отцу.
Изгиб стены тянулся до самой столовой, посередине которой стоял стол красного дерева. За этот стол свободно могли сесть тридцать гостей, что, кстати, и происходило чуть ли не каждую неделю, благо отец мой любил пиры. Панораму зала замыкал огромный мраморный камин, зимой в нем всегда пылал огонь.
Большая стеклянная сдвижная дверь вела на полукруглую веранду, окна веранды выходили на задний двор (целых два акра) и на вишневый сад. У восточной стены Баба и Али разбили небольшой огород: помидоры, мята, перец и высаженная в ряд кукуруза, которая почему‑то никогда как следует не вызревала. Мы с Хасаном прозвали это место «стена чахлой кукурузы».
В южной части сада, в тени локвы, стоял дом слуг, скромная глинобитная хижина, где жили Али и Хасан.
Здесь, в этой лачуге, зимой 1964 года, ровно через двенадцать месяцев после того, как моя мама умерла, когда рожала меня, Хасан и появился на свет.
За все восемнадцать лет, прожитые в доме отца, я считанные разы бывал у Али и Хасана. Когда солнце пряталось за холмы и играм на сегодня наступал конец, Хасан и я расставались.
Я шагал меж розами к особняку отца, а Хасан скрывался в саманном домике, где родился и прожил всю свою жизнь. В слабом свете двух керосиновых ламп жилище поражало скудостью обстановки, чрезвычайным порядком и чистотой. Два тюфяка у противоположных стен, между ними старенький гератский ковер с обтрепанными краями, трехногая табуретка в углу у стола, за которым Хасан рисовал. Почти голые стены, только один коврик с вышитыми бисером словами «Аллах Акбар ». Баба купил его для Али в одну из своих поездок в Мешхед.[3]
Здесь, в этой лачуге, Санаубар, мать Хасана, родила его холодным зимним днем 1964 года. Моя мама истекла кровью при родах. А Хасан потерял свою мать через неделю после того, как появился на свет. Тяжкая доля досталась в удел Санаубар, хуже смерти, как сказало бы большинство афганцев, – она сбежала с труппой бродячих певцов и танцоров.
Хасан никогда не упоминал о своей матери, будто ее и не было вовсе на свете. Думал ли он о ней, хотел ли, чтобы она вернулась, тосковал ли, как я тосковал по своей маме, которой никогда не видел?
Как‑то мы пробирались в кинотеатр «Зейнаб» на новый иранский фильм коротким путем – через территорию казармы у средней школы «Истикляль». Баба запретил нам ходить этой дорогой, но он сейчас был в Пакистане вместе с Рахим‑ханом. Мы перелезли через забор, перепрыгнули через ручей и оказались на грязном плацу, где пылились старые списанные танки. В тени одного из них сидела группа солдат, они курили и играли в карты. Один из служивых приметил нас, толкнул соседа и окликнул Хасана:
– Эй, ты! Я тебя знаю.
Коренастый, бритоголовый, черная щетина на щеках – мы никогда его прежде не видели. Его злобная ухмылка испугала меня.
– Не обращай внимания, – шепнул я Хасану. – Не останавливайся.
– Ты! Хазара![4]Я с тобой говорю! Ну‑ка, посмотри на меня! – рявкнул солдат, передал сигарету соседу, поднял руки, чтобы всем было видно, и принялся совать палец в кулак. Туда‑сюда, туда‑сюда. – Я был близко знаком с твоей матерью, знаешь? Ой как близко. Я поимел ее прямо у этого ручья.
Солдаты засмеялись. Один даже зашелся в визге.
– Какая у нее узенькая сладкая манда! – Скалясь, солдат пожимал руки товарищам.
В темноте кинозала, когда сеанс уже начался, Хасан закряхтел, и слезы покатились у него по щекам. Я обнял его, притиснул к себе. Хасан положил голову мне на плечо.
– Он тебя с кем‑то перепутал, – прошептал я ему на ухо. – Он принял тебя за другого.
Мне говорили, что никто особенно не удивился, когда Санаубар сбежала. Люди изумлялись другому: как это Али, человек, наизусть знающий Коран, мог жениться на Санаубар, женщине моложе его на девятнадцать лет, красивой, но развратной и бессовестной, чья дурная репутация была вполне заслуженной. Правда, они с Али были шииты[5]и хазарейцы. К тому же она доводилась ему двоюродной сестрой, вроде бы выбор правильный. Только больше ничего общего между ними не было. Прекрасные зеленые глаза и веселое личико Санаубар многих мужчин ввели во грех. По крайней мере, так говорили. А у Али был врожденный паралич мимических мускулов, он не мог улыбаться, и его неподвижное лицо было словно высечено из камня. Только глаза смеялись или грустили. Говорят, глаза – зеркало души. Что правда, то правда, если речь идет об Али.
Своей походкой, одним движением бедер Санаубар пробуждала в мужчинах нечестивые мысли. Али же припадал на правую ногу, скрюченную и высушенную полиомиелитом. Как‑то он взял меня с собой на базар. Мне было лет восемь. Шагая вслед за Али, я старался подражать его шаткой походке. Изуродованная правая нога совсем его не слушалась, просто чудо, что он ни разу не упал. Я и то чуть не свалился в придорожную канаву и захихикал при этом. Али обернулся, посмотрел на меня и ничего не сказал. Ни тогда, ни потом. Шел себе и шел.
Маленькие соседские дети боялись Али из‑за его лица и походки. А вот с детьми постарше была просто беда. Когда он выходил, они увязывались за ним и дразнили как могли. Некоторые называли его Бабалу, страшилище. Эй, Бабалу, кого ты сегодня слопал? (Взрыв смеха.) Кого ты сожрал, плосконосый Бабалу?
У Али (как и у Хасана) были характерные для хазарейцев монголоидные черты лица, вот его и прозвали «плосконосый». «Они потомки монголов и смахивают на китайцев» – это все, что я знал тогда о хазарейцах. Школьные учебники упоминали о них походя и только в прошедшем времени. Но как‑то в кабинете Бабы мне в руки попалась старая матушкина книга иранского автора Хорами. Я сдул с нее пыль, взял с собой, чтобы почитать на сон грядущий, раскрыл и был потрясен, обнаружив, что народу Хасана, хазарейцам, посвящена целая глава. Оказалось, мы, пуштуны, исторически преследовали и угнетали хазарейцев, вот те и подняли в девятнадцатом веке бунт, который был «подавлен с неслыханной жестокостью». В книге говорилось, что мой народ перебил массу хазарейцев, продал в рабство их женщин, сжег их дома и изгнал с родных земель. В книге говорилось, что хазарейцы – шииты, и это одна из причин ненависти к ним суннитов‑пуштунов. В книге было еще много такого, чему нас не учили в школе и о чем даже Баба никогда не упоминал. Ну а кое о чем я уже знал. Например, о том, что люди обзывают хазарейцев «пожирателями мышей », «плосконосыми » и «вьючными ослами ». Соседские дети кричали эти гадкие слова вдогонку Хасану.
Как‑то после занятий я показал эту книгу учителю. Он пролистнул несколько страниц, скривился и отдал мне книгу обратно.
– Единственное, что у шиитов хорошо получается, – сказал он, брезгливо морща нос при слове «шииты», будто упоминал о какой‑то дурной болезни, – это мученическая смерть.
Санаубар, несмотря на принадлежность к одному с Али народу и связывающие их кровные узы, тоже любила насмехаться над мужем и прилюдно называла его уродом.
– И это муж? – фыркала она. – Старый осел был бы куда лучше.
В конце концов люди стали подозревать, что Али о чем‑то договорился с дядей, отцом Са‑наубар, а женитьба – просто часть договоренности. Ходил слушок, что он женился на двоюродной сестре, дабы восстановить доброе имя дяди. Хотя, что скрывать, невелика честь. Какое уж там богатство у Али, сироты с пяти лет!
Али никогда не отвечал своим мучителям – отчасти, может быть, потому, что ему было за ними просто не угнаться. С его‑то ногой! Но главное, что делало Али нечувствительным к оскорблениям, это сын, которого ему родила Санаубар. Все произошло предельно просто. Ни акушеров, ни анестезиологов, ни сложной аппаратуры, только нечистый голый тюфяк, Али и повитуха. Причем толку от повитухи было чуть. Всегда верный себе, Хасан был просто неспособен причинить боль другому человеку. Даже при собственных родах. Пара схваток, короткий всхлип – и Хасан появился на свет. С улыбкой на лице.
Как поведала соседскому слуге болтливая повитуха (а слуга затем оповестил всех и каждого), Санаубар бросила взгляд на новорожденного на руках у Али, увидела раздвоенную губу и горько расхохоталась:
– Вот тебе ребенок‑дурачок, пусть теперь улыбается за тебя!
Она даже отказалась взять Хасана на руки, а через несколько дней исчезла.
Для Хасана Баба нанял ту же кормилицу, что годом раньше для меня. По словам Али, она была голубоглазая хазареянка из Бамиана, города, знаменитого гигантскими статуями Будды.
– Как замечательно она пела! – часто повторял Али.
– А что она пела? – спрашивали мы, хотя сами прекрасно это знали. Уж на этот счет Али нас просветил. Нам просто хотелось послушать, как поет сам Али.
Отец Хасана прочищал глотку и заводил:
На высокой горе я стоял
И выкликал имя Али, Божьего Льва.
О Али, Божий Лев, царь людей,
Приди и вдохни радость в наши опечаленные сердца.
Закончив петь, он неизменно напоминал нам о братстве между людьми, вскормленными одной грудью, о родственных узах, перед которыми бессильно даже время.
Меня и Хасана вскормила одна женщина. Свои первые шаги мы сделали на одной и той же лужайке на одном и том же дворе. И под одной крышей мы произнесли наши первые слова.
Я сказал: «Баба ».
Он сказал: «Амир ». Произнес мое имя.
Оглядываясь теперь назад, я вижу: эти наши первые слова заложили основы всего, что случилось зимой 1975 года. По ним все и исполнилось.
Предание гласило, что однажды в Белуджистане[6]мой отец голыми руками задушил гималайского медведя. Если бы эту историю рассказывали о ком‑то другом, в нее никто бы не поверил, ведь афганцы любят преувеличивать, это у нас уже превратилось в национальный недуг. Если кто‑то говорит, что сын у него – доктор, вполне возможно, что этот самый сын всего лишь сдал когда‑то экзамен по биологии в средней школе. Но насчет Бабы и тени сомнения ни у кого не возникало. Да и откуда же тогда у него взялись три параллельных шрама через всю спину? Много раз перед глазами у меня вставала картина смертельного поединка, но как я ни старался, не мог различить, где отец, а где медведь.
Это Рахим‑хан первым назвал отца Туфан‑ага – господин Ураган. Меткое прозвище прижилось. Отец и впрямь казался живым воплощением стихии, образцовым пуштуном. Копна непослушных каштановых кудрей, густая борода, ручищи, которые, казалось, легко могли вырвать с корнем молодое дерево, грозный взгляд, способный «заставить самого дьявола молить на коленях о пощаде», как говаривал Рахим‑хан. Стоило отцу (а росту в нем было под два метра) появиться на каком‑нибудь многолюдном рауте, как все головы поворачивались за ним, словно подсолнухи за солнцем.
Даже во сне Баба громко заявлял о себе. Сколько раз я затыкал уши ватой и с головой накрывался одеялом, все равно храп Бабы – этот рык мощного двигателя – настигал меня. А ведь наши спальни разделял холл! Как мама могла спать с ним в одной комнате, осталось для меня загадкой. Если бы нам суждено было свидеться, я бы о многом ее расспросил. И насчет храпа тоже.
Где‑то в конце шестидесятых (мне исполнилось пять или шесть лет) Баба решил построить приют для сирот. Рахим‑хан рассказывал мне, что все чертежи Баба выполнил сам, хотя раньше никогда строительными проектами не занимался. Скептики уговаривали его бросить дурить и нанять профессионального архитектора. Баба, разумеется, отказался, и добрые люди только головой качали, порицая его за упрямство. Когда у него все получилось, опять последовало покачивание головами, только на этот раз в нем сквозило уважение. Баба не только построил двухэтажное здание невдалеке от реки Кабул, но и оплатил из своих средств все прочие расходы, связанные со строительством, лично рассчитался до гроша с каменщиками, электриками, водопроводчиками, не говоря уже о чиновниках из муниципалитета, ибо сказано: «не подмажешь – не поедешь».
На строительство приюта ушло три года. К тому времени мне исполнилось восемь, и я отчетливо помню торжественное открытие. Накануне мы с Бабой ездили на озеро Карга, что в нескольких километрах к северу от Кабула. Баба просил меня позвать и Хасана, но я наврал, что у Хасана понос, и он с нами не поехал. Мне хотелось побыть с Бабой наедине. К тому же мы уже были как‑то втроем на озере, кидали камешки по воде, и плоский голыш Хасана срикошетил целых восемь раз, прежде чем утонул. У меня больше пяти раз не выходило. А Баба все видел, и похлопал Хасана по плечу, и даже обнял.
Мы расположились на берегу озера (только Баба и я) и устроили пикник – у нас с собой были яйца вкрутую и кофта – завернутые в лепешки нан [7] тефтели из молотой баранины с маринованными овощами. На зеркальной глади водоема играло солнце, вода была темно‑синяя. По пятницам кабульцы выезжают на озеро целыми семьями, но в середине недели кроме меня и Бабы да нескольких лохматых и бородатых туристов с удочками – я знал, что их называют «хиппи», – на берегу не было ни души. Я спросил у Бабы, зачем они отрастили такие длинные волосы, но он только неразборчиво буркнул что‑то в ответ, весь погруженный в написанную от руки завтрашнюю речь. С карандашом в руках Баба делал какие‑то пометки. Я очистил яйцо и спросил Бабу, правду ли говорил в школе один мальчик, что если проглотишь яичную скорлупу, надо сразу же выблевать ее обратно. Баба опять промычал что‑то невразумительное.
Я прожевал кусок лепешки. Желтоволосый турист рассмеялся чему‑то и хлопнул другого туриста по спине. На противоположном берегу грузовик с ревом одолевал крутой подъем, от зеркала заднего вида разлетались зайчики.
– По‑моему, у меня саратан, – сказал я. – Рак то есть.
Баба поднял голову от бумаг, зашелестевших от налетевшего ветерка, и сказал, что сода в багажнике и чтобы я сам пошел и взял ее.
На следующий день столько народу пришло на открытие, что стульев в приюте не хватило, и многим пришлось стоять. День был ветреный. Баба произносил торжественную речь с небольшого возвышения перед главным входом в новое здание, я сидел за спиной у отца. На Бабе был зеленый костюм и каракулевая шапка. Только он заговорил, как порыв ветра чуть было не сдернул с него шапку. Все засмеялись, а Баба повернулся ко мне и передал папаху, чтобы я подержал ее, пока он произносит речь. Я был счастлив, ведь теперь каждый увидел, что он мой отец, мой Баба.
– Надеюсь, этот дом будет основательнее сидеть на своем фундаменте, чем эта шапка на голове, – сказал в микрофон Баба, и все снова засмеялись.
Когда Баба закончил, все встали и захлопали. Аплодисменты долго не смолкали. Потом настал черед рукопожатий. Некоторые подходили ко мне, ерошили мне волосы и пожимали руку, как и отцу. Я гордился им. И нами.
И все‑таки, несмотря на все успехи, в отношении людей к Бабе сквозило что‑то вроде недоверия. Поговаривали, что бизнес – не его призвание, уж лучше бы он изучал право, как его отец. Ну тут Баба всем показал, как надо вести дела. Со временем он стал одним из самых богатых предпринимателей в Кабуле. Со своим партнером Рахим‑ханом они создали процветающую компанию по экспорту ковров. Кроме того, им принадлежали две аптеки и ресторан.
Словно в ответ на насмешки, что ему никогда не найти себе достойную супругу, – сам Баба был происхождения незнатного – он взял в жены мою матушку, Софию Акрами, блестяще образованную женщину, преподавательницу классической персидской литературы в университете и, по общему мнению, одну из красивейших, достойнейших и добродетельнейших девушек Кабула. К тому же в ее жилах текла королевская кровь. Так что когда Баба шутливо представлял ее своим друзьям и врагам «моя принцесса», он имел на то все основания.
Разумеется, Баба старался изменить окружающий мир «под себя». Вот только со мной у него ничего не получалось. И конечно же, мир для него был черно‑белым, причем Баба сам решал, что черное, а что белое. Такой человек внушает любовь и вместе с тем страх. А порой даже возбуждает ненависть.
В пятом классе начались занятия по исламу. Вел их мулла по имени Фатхулла‑хан, коренастый плотный человек с рябым лицом и хриплым голосом. Он толковал нам о пользе выплаты закята [8] и об обязанности совершить хадж, учил, как правильно совершать ежедневный пятикратный намаз, и заставлял вызубривать стихи из Корана, добиваясь с помощью розги, чтобы мы верно произносили арабские слова (хотя их значение оставалось для нас тайной), дабы они достигли ушей Аллаха. Как‑то он просветил нас, что ислам считает пьянство великим грехом, за который пьяница ответит на Киямате, Судном дне. Надо сказать, в те дни в Кабуле выпивали многие, и никто не подвергал провинившихся публичной порке, хотя, конечно, на употребление алкоголя смотрели косо. Любители покупали бутылку виски, упакованную в оберточную бумагу, в качестве «лекарства» в известных им аптеках и, выходя на улицу, старались засунуть сверток подальше от посторонних глаз.
Придя в тот день домой, я поднялся наверх, в «курительную», и передал отцу слова законоучителя. Баба как раз наливал себе виски у бара в углу комнаты. Он выслушал меня, кивнул, отхлебнул из стакана, опустился на кожаный диван и посадил меня к себе на колени – все равно что на два бревна. Затем сделал глубокий вдох и выдохнул через нос – его усы, казалось, трепетали целую вечность. Я уж и не знал, то ли обнять его, то ли испугаться и убежать.
– Вижу, то, чему сейчас учат в школе, тебя смутило, – наконец проговорил Баба басом.
– Но ведь если он сказал правду, получается, ты грешник, отец.
– Хм‑м‑м. – Баба раскусил кубик льда. – Хочешь знать, что твой отец думает насчет греха?
– Да.
– Я скажу тебе. Только запомни хорошенько, Амир, эти бородатые болваны никогда не научат ничему хорошему.
– Ты имеешь в виду муллу Фатхуллу‑хана? Баба повел рукой, в которой сжимал стакан.
Лед звякнул.
– Я имею в виду всех этих самодовольных обезьян, достойных лишь плевка в бороду.
Я представил себе, как Баба плюет в бороду обезьяне (хоть бы и самодовольной), и захихикал.
– Они способны только теребить четки и цитировать книгу, языка которой они даже не понимают. – Баба отпил глоток. – Не приведи Аллах, если они когда‑нибудь дорвутся до власти в Афганистане.
– Но мулла Фатхулла‑хан вполне приятный, – с трудом выдавил я, корчась от смеха.
– Чингисхан, говорят, тоже был приятным малым. Но довольно об этом. Отвечаю на твой вопрос о грехе. Ты слушаешь?
– Да, – сказал я и плотно сжал губы, стараясь сдержать смех. Но хихиканье прорывалось через нос.
Баба холодно посмотрел мне в глаза, и охота смеяться у меня сразу прошла.
– Хоть раз в жизни с тобой можно поговорить как мужчина с мужчиной?
– Да, Баба‑джан. – Слова отца больно задели меня. Такая минута – Баба нечасто говорил со мной, да еще посадив на колени, – а я своей дуростью все испортил.
– Отлично. – Баба отвел глаза в сторону. – Что бы ни говорил мулла, существует только один грех. Воровство. Оно – основа всех прочих грехов. Ты это понимаешь?
– Нет, Баба‑джан. – Как мне хотелось постигнуть смысл слов отца и не разочаровывать его снова.
Баба раздраженно вздохнул – хотя вообще‑то был человеком терпеливым. У меня заныло сердце. Сколько раз он являлся домой затемно, и я вынужден был обедать один и все спрашивал у Али, где отец и когда придет, хотя и так знал, что Баба пропадает на стройплощадке – ведь без хозяйского догляда никак нельзя. Вот где нужно терпение, и немалое. Я уже ненавидел сирот, для которых он строил приют, и желал, чтобы они померли вслед за своими родителями.
– Убийца крадет жизнь, – сказал Баба. – Похищает у жены право на мужа, отбирает у детей отца. Лгун отнимает у других право на правду. Жулик забирает право на справедливость. Понимаешь теперь?
Я понимал. Когда Бабе исполнилось шесть, в дом деда среди ночи забрался вор. Дед, уважаемый судья, встал на защиту имущества, но вор ударил его ножом в горло – и убил на месте, лишив Бабу отца. Горожане поймали вора в ту же ночь, им оказался приезжий из Кундуза. До утренней молитвы оставалось еще целых два часа, а преступника уже повесили на ветке дуба. Обо всем этом мне рассказал Рахим‑хан, не Баба. Я всегда узнавал об отце что‑то новое исключительно от посторонних людей.
– Ничего нет презреннее воровства, Амир, – сказал Баба. – Тот, кто берет чужое, даже под угрозой жизни или ради куска хлеба… Плюю на такого человека. И не приведи Господь, чтобы наши пути сошлись. Понимаешь меня?
Мысль о том, что сделал бы Баба с вором, попадись преступник ему в руки, восхитила и испугала меня.
– Да, Баба.
– Если где‑то там есть Бог, у него наверняка найдутся дела поважнее, чем следить за мной: а вдруг я пью виски и закусываю свининой? А теперь слезай. Что‑то у меня жажда разыгралась от всех этих разговоров про грех.
И он подошел в бару и налил себе еще стаканчик.
И когда теперь придет черед следующей задушевной беседы? Я всегда чувствовал нелюбовь со стороны Бабы. Это ведь из‑за меня умерла его обожаемая жена. И если бы я хоть чуточку походил на него характером! Но я был совсем другой. И со временем эта разница только углублялась.
В школе мы частенько играли в «шержанд‑жи», «битву стихов». Учитель фарси ввел свои правила, и все проходило примерно так: ты произносил несколько строк, а твой противник должен был ответить тебе стихом, начинающимся с той же буквы, которой заканчивалась твоя цитата. Все хотели играть в одной команде со мной, ведь к одиннадцати годам я знал наизусть десятки стихов Омара Хайяма, Хафиза, Руми.[9]Однажды я бросил вызов всему классу и выиграл. Когда я радостно рассказал о своей победе Бабе, тот только пожал плечами и буркнул: «Молодец».