Архимандрит Киприан все объяснил 7 глава




– Да нет, исповедую.

 

Несвидетель

 

Одно останавливало Аню в ее стремлении к монастырской жизни: там не будет отца Антония. Как ни огорчали ее батюшкины запреты, он делался все ближе; уже и без всяких усилий и писем, на глазах роднел, и причиной были, конечно, исповеди, они одни, таинственное общение, какого не было у нее ни с кем на земле – и которое‑то и сближало непоправимей всего.

Христос невидимо стоял, видимо ж стоял человек, боком, чуть опираясь на аналой, с рыжеватой бородой, со слегка просвечивающей лысиной, в очках, черной рясе, золотистой епитрахили.

И к тому времени уже, и потом разных, разных она видела священников – в десятки раз более одаренных, прозорливых, святых, у него и даров‑то никаких не было – проповедовал, служил как все, ничем не выделяясь – но так исповедовал, как он, никто.

Он брал на руки. Только что и она стояла в очереди, с тяжелой от недосыпа головой, глядя на чужую, склонившуюся к нему женскую фигуру, лениво вскидываясь иногда: ну о чем можно так долго разговаривать? Откуда столько грехов? Только что. Но подходила очередь.

И надо было сделать шаг. И хоть бы раз в жизни ей в тот же миг, в те же доли секунды не делалось страшно, и мгновенным откликом на этот ужас и страх – предстать и сказать – ложилась наивная надежда: а может, выйдет поскорее, быстренько перечислить и все. Не выходило.

Никогда он не давал быстренько – изымал. Она подходила, ей было неловко, иногда стыдновато, иногда нет – она искала слова помягче, в обход, бочком, понезаметней – он брал на руки и тихо нес – бережно, как ребенка, перекрученную, изувеченную этой вечной, длящейся сложной ложью себе и другим душу – и маленькая, кривая, она вдруг начинала жмуриться, жаться: куда мы? страшно, страшно мне, батюшка, не надо!

В первое время Аню особенно поражало ощущение странной раздвоенности. Ей начинало казаться, что это и не она вовсе стоит тут и исповедуется, «это не я, это кто‑то другой страдает», с ней так быть не может, она на такую серьезность и глубину не способна. Но все же это была она, кто ж еще? Она – только какая‑то другая, в ином мире, в который внезапно восхищал Господь чрез руки и сердце своего служителя. Позднее все сменилось ощущеньем обратным – только здесь она и встречается с собой, только здесь она – это она настоящая, сердце охватывало блаженное чувство предельной полноты и подлинности.

Как у него это получалось? Но всегда (всегда!) происходила эта встреча, в невозможной простоте, высоте – Господи, прости! Каждую исповедь он превращал в предстояние перед Богом – и оказывалось так просто: ты не человеку солгала, ты не кого‑то там до смерти обидела, поранила, ты не сама по себе отчаялась, унывала – ты не кого‑то, не себя, ты вот Кого, посмотри. И всякая, даже забытая мелочь, дерзкое язвительное слово, недобрая мысль, обман, раздражение, злость, зависть вдруг восставали из небытия и загорались такой кромешной болью, стыдом – Господи, прости! Боже мой, прости меня.

И никогда сама она не выдержала бы, не вынесла этого суда, этой голой правды, последней – но рядом был он. Он стоял внутренне преображенный, обнаженный тебе навстречу, твоим словам, черным, пропитанным тьмой грехам, тихий – с опущенными глазами, беззащитный (вот когда впервые в нем это открылось!), и все их складывал в своем сердце. Может быть, потом он и отправлял их куда‑то, в вечность, но сначала, слушая, он просто складывал их в сердце.

Уже гораздо позже не раз она думала с печалью – наверное, он все же исповедует неправильно, нельзя же так не беречься, должен же вырабатываться профессионализм! Но вот профессионалом‑то он и не был. Так и не научился. Отточенность слов, четкость жестов, блестящее владение собой и публикой – все это было ему неведомо, он никогда заранее не знал своей роли, он мог только по‑настоящему, всегда в первый раз, всегда не крашеная вода – кровь.

И не свидетельство то было – участие. Вместе с ней снова он проходил этот путь, вместе с ней падал и поражался падению – горько! И болел, и сокрушался – но только с неведомой ей глубиной, с незнакомой ей силой переживания отлученности от Божьего света. Он шагал этим трагическим путем так, как нужно было идти ей, и как она им не шла, но сейчас она идет похоже, сейчас она идет правильно, потому что ступает след в след ему.

Вместе с ней он также предстоял Богу, выпрашивая прощения за ее как за свое, и неожиданно ей делалось легче, свободней, уже и не она, а он сам, один нес этот крест, крест ее зла и слабости, и с этой ношей на плечах, только взвалив ее на себя всю, начинал говорить.

Говорил он всегда недолго, но без промаха, всегда как раз то, что так необходимо было сейчас растерянному, истерзанному собственной низостью и оторванностью от неба сердцу. Каждое слово она ждала и впитывала, но очень скоро и слова тоже вдруг оказывались не важны, их чудный смысл плавился, растворялся в опускающейся на нее той же, она уже узнавала ее, той самой сияющей крещенской радости.

Она оказывалась в шалашике под епитрахилью, сверху звучали слова молитвы. Крест, Евангелие, батюшкино благословение. Ноги у нее подкашивались. Как вынести, как благодарить?

 

Старец святый

 

Тем легче, тем легче было увидеть в этом реальном, давно ставшем родным батюшке идеального, вычитанного из книжек Старца – такого же живого, сокрушающегося о чужих бедах, такого же мудрого и простого. Тем проще было со временем вовсе отказаться от затеи с монашеством, как‑то незаметно сладкая мечта о душистых монастырских соснах растворилась, рассосалась совсем – зачем, если у нее такой духовный отец!

И позднее было уже никак не вспомнить, сколько ни напрягала она память, никак не могла нащупать того родничка, того шершавого узелка, с которого начала плестись веревочка. Все, что осталось у нее от той поры, – все та же черная клеенчатая тетрадка, исписанная за два года насквозь, альфой и омегой, Гогой, Магогой, первой и последней, единственной фразой: «Виделись с Батюшкой. Говорили с Батюшкой. Батюшка мне сказал».

Спустя время перечитывать эти записи ей было неизменно странно, удивительно, невозможно было поверить: ни единого уклона в сторону, точно бы все, что происходило в жизни помимо их встреч и разговоров, было плоско, неважно, блекло. Последней по‑настоящему задевшей ее встречей с внешним миром стала, как выяснилось со временем, история с Алешей. Он, кстати, вскоре ушел в академ и уже не вернулся – затерялся совсем, уехал в Питер, там, кажется, женился, перевелся в питерский универ… Но и кроме Алеши, кроме Глеба (он все служил, сначала много писал, подробно отвечал на письма, потом вдруг умолк, присылал раз в сто лет отписки на полстранички), оставались университетские подружки, прекрасные – горячая Олька, хохотушка Вика, дурашливый, но милый и умный Митька, оказавшийся из бесчисленных Вичкиных поклонников самым постоянным. Были и родные – мать, отец, тетка, двоюродный брат, иногда заезжавший к ним в гости с молодой женой. Со всеми ними что‑то постоянно происходило – у брата родился сын Даня с розовыми пальчиками‑горошинками на ногах (этим горошинкам Аня изумлялась больше всего), тетка получила от работы шесть соток под Москвой и начала их энергично осваивать, сажать клубнику и саженцы, строить дом, мама с папой все решительней собирались в Канаду, сама она вконец испортила себе зрение и надела очки, да не важно и что – происходило миллион смешных, глупых, трагических, комических, мелких и крупных событий. Две смерти – Олькиного отца и Лени Дозорного с русского отделения, приходившего к ним вольнослушателем на немецкую литературу, между прочим поэта – он выбросился из окна университетской общаги без объяснения причин, эту потерю они переживали все вместе, большой немецко‑русской компанией. Влюбленности, разрывы, одна долгожданная свадьба – с ромгермом породнились классики, блистательные прожекты их неугомонных мальчиков, никогда, впрочем, не заходивших дальше бурных обсуждений и разговоров, первый и последний номер рукописного журнала «Европеец», в том числе и с ее статьей о взглядах Вильгельма Ваккенродера на религиозное искусство, однако, чудом вышел. Осмысленная и бессмысленная суета – в заветной тетрадке на то не было и намека. Принимая во всем вершившемся вокруг нее самое активное внешнее участие, сердцем она жила в те годы точно бы на другой планете, втайне ничему, никому более не принадлежа. Исповедовавшись или просто поговорив с отцом Антонием, даже если то был разговор минутный, исповедь самая краткая, с благоговением она помещала их в себя как величайшую драгоценность. Суеверно страшась проронить хотя бы крупицу, она немедленно (в тот же день, вечер) записывала в тетрадь каждое его слово, и затем уже, чуть расслабившись, снова и снова проживала все произнесенное и почувствованное в те минуты, погружаясь, не обдумывая, а именно снова и снова погружаясь и растворяясь в происходившем в тот миг. Это было подобно упоительнейшему наркотику, пока наконец срок его действия не истекал, пока все батюшкины слова и ее чувства не выдыхались – тогда Аня шла в храм за новой дозой, новым болезненным и сладким уколом подлинности.

Но чем полнее она жила этой тайной церковной жизнью, тем более одинокой чувствовала себя в мире университетском, дружеском, мире, в котором проводила гораздо больше времени, однако времени, как ей казалось тогда, удручающе пустого. Училась она все равнодушней. Фонетика, интонация, мелодика немецкого языка – нет, совсем другие мелодии и ритмы волновали ее сердце. По благословению батюшки, она начала заниматься Иисусовой молитвой – совсем не так, как прежде – по вдохновению и настроению; нет, теперь каждый день, без пропусков она брала вечером четки и молилась перед иконами ровно час. Иногда молитва не шла, хотелось присесть, отвлечься, но она гнала посторонние мысли прочь, произнося снова и снова имя Господне, и тогда ей казалось, что она таскает на себе бревна. Но именно этот трудный час наполнял и озарял расползающуюся пустоту, смягчал тупость университетской жизни.

Да, ей было одиноко, пусто – но это ли привело ко всему последующему? Кажется, не совсем. Лишь один эпизод, возможно, таил разгадку – ив поздних поисках истока, бесчисленных попытках нащупать зерна всего происшедшего после Аня останавливалась на нем чаще всего, перечитывая и перечитывая его в своей тетрадке – эта история выглядела среди других записей исключением, хотя и она прямо была связана с отцом Антонием; но тут хотя бы зазвучали голоса чужие, в ней приняли участие другие действующие лица.

Среди бесконечных исповедей, и уже так мало значащих спустя столько времени сообщений об испрошенном и полученном благословении на сдачу экзамена, поход в гости во время Великого поста, на чтение покаянного канона и семичасовой сон, среди подробно запротоколированных жалоб и послушных батюшкиных ответов на них, среди пересказов таких простых и естественных (отчего же тогда они казались ей так проницательны, так пронзительно глубоки?) советов отца Антония по самым разным поводам, она неизменно добиралась до истории с Костей, и вновь задерживалась на ней подолгу – не тогда ли, не там ли?

Это случилось в конце третьего курса.

 

30 апреля. Хожу в церковь почти без всякого чувства, только бы отметиться, покупая себе спокойствие, чтобы не переживать, что не ходила. Рассказала об этом отцу Антонию.

– Что ж, мы по‑другому пока не умеем. Наши отношения с Богом всегда немного коммерческие, потому что нет у нас к Нему настоящей любви. Но хотя бы так. Пока хотя бы так. Господь снисходит к нам и до такого уровня, и… ждет.

– А еще унываю от однообразия жизни. Люди все те же.

– Да, одиночество… А представляешь, как люди жили – в пустыне, каждый день одно и то же, те же три куста, пещерка, финик… Им вообще нечего было ждать ничего нового никогда. И они не ждали, только молились в тишине. И, заметь, не скучали, убогая пещера делалась обителью райской, потому что Бог был с ними. Вот как, Анна, скука, потому что Бог от нас так далеко.

11 мая

– Отец Антоний, иногда мне кажется, что я прихожу сюда не помолиться, а для того, чтобы встретить человека… Вас.

Отец Антоний помолчал немного, а потом, как‑то не глядя на меня, ответил.

– Это еще не плохо, хотя нельзя слишком уж верить в человека, ставить его во главу угла. Но это и важно очень – встретить человека. И знаешь, Аня, все, все даст Господь, и человека близкого, все еще придет, все еще будет, – и повторил медленно снова: – Все Бог даст.

И старческая какая‑то, почти мученическая просветленность послышалась в этих словах Батюшки, и бесконечное не смирение даже, а примирение, покой, и мягкость – такая умная ласковость.

Я пришла домой и все думала, о чем это он, о каком человеке. Я сначала думала – о духовнике, а потом поняла. И заплакала – все мне стало ясно, и интонация его, и слова, и радость.

11 мая. Сегодня в универе началась конференция по международным литературным связям. Пригласили несколько иностранных знаменитостей – чуть ли не впервые все сделали с таким размахом. Во второй половине дня, после торжественного открытия, когда знаменитости отвыступали, начались доклады. И надо же, среди выступавших оказалось знакомое лицо! Петрин муж – Костя. Доложил Костя отлично, бодро, умно, на вопросы отвечал четко, он говорил о влиянии античной культуры на поэзию Вийона. После Костиного доклада как раз объявили перерыв, он заметил меня и тут же подошел – в светлой рубашке, галстуке, пиджаке, очень оживленный и радостный. Предложил махнуть на вечернее заседание рукой (сама посмотри – напыщенная чушь!) и пойти погулять. Я, конечно, согласилась. Мы немного погуляли в окрестностях универа. Вместе дошли до остановки. Костя был очень мил, рассказывал разные забавные вещи про своего героя – Вийона, говорил, что его стихи намного сложнее и темнее, чем их обычно представляют в исследованиях и что напрасно его сравнивают с поэтами XX века – он другой, средневековый, древний. Иногда Костя вдруг словно бы сбивался на собственную жизнь и намекал, что живется ему нелегко. Чувствовалось, что ему очень хочется пожаловаться на Петру, но я нарочно переводила разговор на другую тему.

18 мая. Вчера поздно вечером мне позвонил Костя и спросил, нет ли у меня расписания докладов на сегодняшний и завтрашний день. У меня не было. Тогда он спросил, приду ли я завтра. Я ответила, что да, хотя, честно сказать, даже не собиралась.

19 мая. Сегодня узнала про отца Антония, и сшибло с ног. Сразу стало так больно, так жалко его. Костя так хорошо о нем рассказал.

Оказывается, отец Антоний был в молодости артистом. Жил среди актеров и много чего навидался. «Монашество было единственным путем, чтобы выжить». Он работал в известном театре и жил жизнью богемы, но потом со всеми порвал. Окончил семинарию в Загорске, начал служить…

Еще Костя сказал, что чувствует в отце Антонии внутренний надлом, что на глубинном уровне это человек именно «сломленный», и что сам он перестал ходить к нему на исповедь после того, как однажды узнал о нем такое!..

– Что?!

– Этого я пока не могу рассказать.

Разговор этот, как камень, лег на сердце.

Вот откуда эта фанатическая сосредоточенность, самодисциплина – ни полвзгляда в сторону. Непостижимо: от сколького пришлось отказаться! Предположить разгульное творческое прошлое невозможно. Какой путь проделан, какие раны – незаживающие. И то, как он служит – со скрытыми слезами, с восторгом самоотречения, – тоже понятно теперь. «Только Ты, Господи, больше никто, ничто, только Ты». Мотающий головой, закрывающий глаза, затыкающий уши человек: «Ничего больше не хочу, только Ты!».

Все верно, все правильно. Отчего же мне так тяжело?

21 мая. Опять виделись с Костей, у меня дома случайно оказалась одна редкая книжка, которую он искал уже несколько месяцев. Я принесла книгу в метро, а он снова предложил погулять. Сегодня у меня было не так много времени, и Костя просто решил проводить меня до дома, дойти от метро до дома пешком – четыре остановки. В середине пути мы сели на лавочку отдохнуть.

Костя рассказывал мне, как пришел в православие (под сильным влиянием Петры, хотя она на несколько лет младше его!), как внимательно начал его изучать – читать догматические и апологетические труды. Цитировал Евангелие, Псалтырь, апостольские послания – у него поразительная память. Много рассуждал о церкви, о христианстве, сказал, что победу коммунистической идеологии в России легко объяснить: коммунисты – это христиане без Бога. Почему‑то мне не очень понравилась эта мысль, к тому же, кажется, где‑то я ее уже читала, но как возразить, я не знала. Мне вообще многое не нравилось из того, что он говорил, но как‑то неуловимо. Как будто бы так: о Боге без Бога.

И опять ему хотелось обсудить свою жизнь с Петрой, и у меня уже почти не было сил ему мешать. Он называет Петру «жена». И как‑то противно у него это выходит: «моя жена». А она не жена, она – Петра.

29 мая. На грани помешательства. Рука не поднимается писать.

Два часа разговаривали с Костей. Нет, потом.

2 июня. Уже три дня лежу головой на столе и не могу ничего делать. Даже плакать.

Костя сказал мне, что отец Антоний любит Петру и сам ему об этом сказал. Костя пришел однажды домой, Петра как обычно сидела, запершись у себя в комнате, – она ведь ко мне не выходит, знаешь? Я не знала.

Тишина показалась Косте подозрительной, он постучал к ней в комнату. Петра не открывала. Тогда он стал колотить изо всех сил. Петра открыла. Там сидел отец Антоний, они с Петрой пили пиво. У ног их выстроилась целая батарея бутылок. Отец Антоний был совершенно пьян.

– Костенька, я люблю твою жену. Между нами ничего не было, но могло бы быть.

Костя прогнал его. Это было три месяца назад.

3 июня. Головой больше не лежу, а только сижу, уставясь в одну точку. Прочитала в Патерике, что дьявол готов на все, чтобы опорочить авву, оклеветать и унизить его в глазах послушника. Но у кого мне узнать правду? Петра ведь и в самом деле ходит в наш храм все реже, говорит, ходит теперь в другой, и на исповеди к батюшке не помню, когда я в последний раз ее видела. Как‑то раньше я даже внимания на это не обращала.

4 июня. Сегодня первый раз в жизни позвонила отцу Антонию. Формальный повод был. Он ведь сейчас в двухнедельном отпуске, а у меня срочный вопрос. Но на самом деле я просто не знала уже, куда мне деться, и решила позвонить. Набирала номер, и руки дрожали, никогда еще такого не было со мной: ну что, что я скажу ему?

Батюшка почему‑то совсем не удивился, быстро ответил на мой вопрос, был строгий и четкий. В конце я сказала:

– Кстати, мы сейчас иногда общаемся с Костей.

Батюшка на это промолчал, будто ждал, что я скажу дальше.

А я не знала, что еще можно добавить, и скомкала разговор. Мы попрощались.

Но его спокойствие и строгость как‑то вдруг утешили меня. Мало ли что бывает! К тому же, возможно, это и не правда, по Косте видно, что он любит приврать.

7 июня. Поговорили с Петрой. Рассказала ей о разговоре с Костей. Петра выслушала меня с большой грустью и ответила, что все это, конечно, клевета. Искусная ложь. Костя – человек страшный, точнее «просто дрянь». «Но я поздно это поняла». Разговор и правда в тот вечер был, только совсем другой! Отец Антоний пришел к Петре в гости, а потом пришел и Костя, и батюшка обличил его в дурном обращении с Петрой. Отец Антоний сказал, что равнодушно относиться к этому не может. Костя жутко разозлился, вел себя просто нагло, сказал отцу Антонию, что не намерен в собственном доме выслушивать оскорбленья. Отец Антоний смиренно ушел. Пиво было, но всего одна бутылка, никакая не батарея, потому что да, батюшка его любит, а что здесь такого?

– Петра, но ты же больше к нему не ходишь на исповедь?

Тут Петра долго молчала и наконец произнесла:

– Аня, он меня действительно «отпустил». Но совсем по другим причинам. Не так все просто.

Сейчас Петра с Костей будут разводиться, а Костя просто хочет, чтобы «ты его пожалела».

– Петра, но если Костя такой ужасный, то… как же его христианство? Он так хорошо его знает, так много и умно о нем говорил.

– Говорил. В церкви он последний раз был даже не знаю когда. И уже года полтора занимается йогой. По утрам застаю его иногда в странных позах.

– Ну, может быть, это пройдет, это искания.

– Как ты не понимаешь, после христианства уже нечего искать. А о христианстве говорил – с тобой, потому что ты была ему нужна, твое доверие. Вот и все.

Ужасная это все гадость. Мне противно и стыдно за себя. Кому поверила! А батюшке собственному не поверила!

Даже и про работу его прежнюю, оказалось, неправда, на самом деле он был не артистом, а звукорежиссером в театре.

18 июня. Сказала батюшке, что осуждала Костю, так много он мне врал, и душа теперь будто истерзана. Батюшка сделался очень серьезен.

– Да, я в курсе. Все это действительно очень тяжело. Помоги тебе Господи!

21 июня. Петра и Костя разводятся, Петра очень переживает и вообще, и потому что Костя ведет себя крайне грубо. Хотел сломать дверь в их квартиру – и Петра его боится.

С Петрой разговариваем теперь каждый день. Однажды даже пили вместе вино. Кажется, аскетизм ее давно кончился. Ни с кем из прежних своих православных знакомых она больше не дружит.

Как‑то я вспомнила о них, спросила, где они все, Федор, Инна…

Петра пожала плечами: «Не знаю».

– А Георгий тоже больше не приходит к тебе?

– Ты у меня единственный гость. И любимый.

Она сейчас вообще другая, непохожая (или наоборот?) на себя – беззащитная, беспомощная. Совсем оказывается, девочка. Это непривычно так, но я не знаю, не знаю, как я могу помочь.

23 июня. Только вера дала мне зрение, открыла глаза, вижу теперь свою безмерную слабость. Слабый человек, не способный к долгой борьбе. Мы брать преград не обещали, мы будем гибнуть откровенно… Как хочется этому поверить. Но ведь обещали. Но какая привлекательная творческая чудесная слабость всему вопреки.

 

Не старец святый

 

История с Костей ударила в самое больное и пробила плотину: первый раз в жизни она позвонила. Представляй Аня тогда хоть отдаленно, чему положит начало тем первым своим, в сущности, невинным звонком – кажется, в тот же день растоптала б телефон, вырвала с мясом провод, сожгла телефонную книжку. Но не вырвала, но не сожгла, только немела от любопытства, ведь что там позвонила – в Костиных рассказах батюшка представал в свете совершенно новом.

Пусть почти все, что говорил Костя, ложь, но в театре‑то отец Антоний все‑таки работал! И жил там, конечно, не по заповедям… За плечами его вырисовывалась непростая судьба, возможно, трагический опыт. Он, как и говорил про это Костя, похоже и правда просто бежал из той жизни в монашество, аскезу, и вот тени прошлого точно и сейчас не давали ему покоя. Батюшка, подтянутый и стремительный, строгий и далекий, умел, оказывается, ходить в гости! Батюшка бывал в гостях у своей духовной дочери, Петры. Батюшка любил пиво. И мог выпить целую бутылку, но может быть, даже и больше!

Аня чувствовала, что невидимый внутренний стержень, удерживающий их с батюшкой отношения, ровный, прямой стержень трезвости, здоровья, доверия, гнется, заваливается набок, ломается прямо на глазах. Прежняя благословенная ясность зрения стала исчезать, предметы задвоились и задергались, в человеческих лицах появился новый объем. Никогда они больше к той «пивной» истории с отцом Антонием не возвращались, но Аня видела – что‑то в их общении изменилось. Что‑то изменилось в ней самой. Батюшка был не старец.

Да ведь и сам он всегда, с первых же их встреч, со всей так свойственной ему, доходящей чуть не до юродства честностью, отбойным молотком рушил ее иллюзии, затаптывал малейшие ростки веры в его духовную одаренность и исключительность, отказывался принимать за нее решения. Уходил в сторону, устранялся, оставлял наедине с Богом и собой.

– Отец Антоний, как вы думаете…

– Аня, почитай‑ка лучше об этом у епископа Игнатия. Я тебе давал его книжку?

– Отец Антоний, а как же мне…

– Подумай сама, как тебе лучше.

– Отец Антоний, а почему…

– Не имею ни малейшего представления.

– Отец Антоний, а есть ли на это воля Божия?

– Откуда ж я знаю!

 

Однако прежде слух ее был точно замкнут, ничего она не желала слышать, только обижалась, бормотала сквозь зубы: ага, это батюшка так смиряется, а это он так смиряет меня. После Костиных откровений она наконец очнулась и как‑то окончательно разглядела – и смиряется, и смиряет, но иногда и в самом деле не знает, не видит, не понимает, часто действительно не имеет ни малейшего представления! Потому что не старец, потому что никакой большой буквы, просто священник, очень умный, очень добрый, чуткий, Божий, но не святой – человек.

Но это‑то человеческое, это теплое и в доску свое вдруг поманило еще сильней и неотвратимей, чем раньше тянула к себе мнимая его святость. Отказаться было немыслимо, выше сил. Призрак дружбы, дружбы со священником, с собственным духовным отцом замаячил пред ней такой заманчивой, такой приветливой тенью. Ей же как раз не хватает близких друзей, особенно старших, людей, до конца понимающих, принимающих ее саму, ее веру. Но кто же во всем мире понимает ее лучше духовника? Кто сочувствует сильней?

Почти подсознательно, но неотступно она искала путей к дальнейшему сближению, она брела словно и нехотя, на ощупь, но все в одном и том же направлении, и так ли, иначе, но время от времени, вполне неизбежно, встречала на этом пути отца Антония. Отчего‑то и он уклонялся теперь все реже, и он точно бы рад был этому новому измеренью их отношений. Словно бы старое (исповеди, вопросы, введение в духовную жизнь) слегка приелось и ему тоже – все это было слишком ограниченным, клеткой без перспективы.

И вот уже одна за одной, с промежутком в месяц, состоялись несколько необычно долгих (по полтора часа!), чудных встреч после служб, с разговорами пусть по‑прежнему на чисто духовные темы, но под хруст шоколадки, но под питье купленного тут же в ларьке сока. И опять Аня не уставала изумляться, округлив глаза и чуть не хлопая от восторга в ладоши. Батюшка ел шоколадку в среду, не читая, из чего она состоит, не глядя, есть ли в ней сухое молоко! Отец Антоний, сегодня же среда, как же… шоколад? Да разве я похож на аскета, Анечка? Так‑то: Анечка! Он смешно втягивал щеки, сводил брови, изображая неудавшегося аскета.

А еще он пил сок, не крестясь, явно смущаясь окрестного народа. А еще рассказал ей два церковных анекдота – про пьяного дьякона и пономаря‑заику. А иногда радовался…ерунде! «Вот, посмотри, одна татарка подарила мне сегодня православный служебник по‑татарски», – и напевно, «по‑уставному» читал вслух какую‑то тарабарщину, тихо смеясь. «Гляди‑ка, кошка спит, вон под кустом, надо же – проснулась, ну‑ка давай понаблюдаем». Кошка озиралась спросонья, потом умывала лапки и хвост, а он смотрел, любовался плавностью ее движений, оторваться не мог.

А еще он ходил в кепке слегка набекрень (а единственный раз пришел в храм в мягкой серой шляпе). Он ударил носком ботинка камешек, и тот отлетел на другой конец улицы. Он побежал вместе с ней на автобус. Он чуть не упал и засмеялся этому, как дитя. Во всех движеньях его и словах просвечивал неизменный и не замечаемый ею раньше артистизм, пластика. Он тонким голосом, дико похоже изображал их владыку! Вместе с тем это был все тот же ее батюшка, отец Антоний, который крестил ее, исповедовал и наставлял в вере. Тот же, только чуть‑чуть другой. Он оказался веселым, вот что было совсем уж неожиданно – настоящим балагуром и шутником. И она таяла от каждой его шутки, и, бросив стесненье, смеялась, хохотала от души.

После таких встреч Ане хотелось всех обнимать, всем бросаться на шею, она чувствовала себя осчастливленной выше головы, переполненной непонятным, каким‑то смешным, детским счастьем. И она запрокидывала голову, шагала не глядя под ноги: Господи, какая свобода! Господи, благодарю.

Нравилось ей и то, что начало их встреч походило на завязку детективного фильма, она уходила от храма подальше, несколько раз сворачивала («ты там попетляй хорошенько», – чуть не всерьез поучал ее батюшка), шла в противоположную сторону от трамвайной остановки, в глубину парка и поджидала отца Антония в условленном месте, на лавке в небольшой пустынной аллее. Он появлялся много времени спустя после службы, но и перед тем, как сесть, бросал вокруг зоркий взгляд. «Лишних глаз всегда хватает, а на наше сословие их и вовсе с избытком», – многозначительно пояснял отец Антоний. «КГБ? – догадливо подхватывала Аня. – Да даже и собственные наши старушки. Чего только не сочинят».

Эта новая, крепнущая связь была ничуть не слабей той, духовной, установившейся на исповедях – а вместе с тем оказалась полна какой‑то неведомой, захватывающей с головой, чарующей сладости, мягкого, ласкающего душу света.

Все чаще ей хотелось с ним говорить. Ладно, не говорить, пусть только видеть – хотя бы мельком! – но лучше бы каждый день.

Только это было невозможно. Их «неофициальные» встречи случались мучительно редко – однажды в месяц, в два, и раз от раза разлуки делались все невыносимей. Конечно, она по‑прежнему приходила на службы, прилежно исповедовалась, причащалась, благословлялась, но в церкви отец Антоний был сухим, чужим, «старцем». А ей не хватало теперь уже отведанного веселого тепла, она вкусила, она знала другое – не хуже, не хуже, даже интересней! И, стыдясь себя, упрямо мечтала встречаться с ним другим, с батюшкой‑человеком, без клобука, в клетчатой кепке набекрень, в мягкой серой шляпе.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-11-01 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: