Стоит всего лишь закрыть глаза. Тогда я вижу Марит, как будто наша встреча была вчера.
Вот она смотрит на меня. Её обветренные губы шевелятся, веки смыкаются, размыкаются, волосы вздрагивают, увядшие руки обнимают бокал. Я слышу характерную взлетающую интонацию, от которой шведам кажется, что норвежцы вечно чему-то рады. Я слушаю историю Фрейи. Невольно запоминаю каждую второстепенную мелочь, и у меня уже ноет в груди, а порой и перехватывает дыхание, потому что я уже знаю, что никогда не смогу рассказать эту историю единственно верными словами на своём языке.
Случайными же словами, если сковать их в необязательные предложения, может получиться и так:
— Я была писателем, — повторила Марит после долгого молчания. — Моя фамилия Хенриксен. Марит Хенриксен. Я написала два романа: один про школьного учителя, другой про бухгалтера в крупной государственной организации. Выпустила сборник рассказов о буднях в доме престарелых. Рассказы принесли мне известность. В Норвегии сборник расходился не хуже Стига Ларссона. Его перевели на семь языков, включая русский. Критики захвалили меня до неприличия.
После сборника я попала в бородатый анекдот про писателя, которого подкосила слава. Успех связал мне руки. Моей дочери тогда было девять, и я мечтала написать книгу для детей. Настоящую книгу для детей, без сюсюканья, без игривой фальши. Я хотела, чтобы эту книгу читали и взрослые. Чтобы выросшие дети возвращались к ней и находили сразу оба мира. Светлую сказку с отважными героями и счастливой развязкой. Щемящую, чеховскую быль о том, что не бывает в жизни ни героев, ни развязок.
Я перебрала десятки сюжетов. У меня в компьютере скопилось тридцать два забракованных начала. Всё казалось слишком пустячным, слишком дешёвым. Марит Хенриксен, надежда норвежской литературы, не могла размениваться на такие басенки.
|
Так прошло больше двух лет. Я продолжала работать журналистом, и мой издатель в конце концов посоветовала мне развеяться. Написать что-нибудь нехудожественное. Какую-нибудь публицистику. А там, глядишь, идеальный сюжет отыщется в голове сам. Я согласилась. Попросила тему. Она полистала свежий номер «Morgenbladet», лежавший на столе, ткнула пальцем в фотографию исландцев с плакатами у здания альтинга и сказала: «Исландия. Жизнь после банкротства».
Через несколько недель, в конце мая, я прилетела в Рейкьявик. Я пробыла в Исландии до сентября и действительно написала репортаж на двести страниц о стойкой маленькой стране, которую чуть не пустила по миру кучка заигравшихся банкиров. Вышло трогательно и хлёстко, и первый осторожный тираж пришлось допечатывать дважды.
Впрочем, это не имеет значения. Целый год после возвращения в Осло я просто доживала остаток прежней жизни. Мне казалось, я смотрю вырезанные сцены из триллера, который только что кончился. Титры прошли, ты знаешь финал, задним числом видишь дыры в сюжете, и ужимки актёров больше не выглядят многозначительными.
Меня подменили в середине моего исландского лета. Двадцать восьмого июля. В тот день я добралась до родной деревни своего деда по матери. Она на восточном берегу соседнего фьорда. Вон там, за горами.
Дед родился в семье рыбака, но с детства обожал механизмы. В двенадцать лет починил часы заезжего священника из Сиглюфьордюра — тот разбил их, свалившись с лошади, да так и бросил. Когда деду было семнадцать, местная рыболовецкая артель арендовала первую шхуну с мотором. Мотор тут же сломался. Пока артель вызывала инженера из Акюрейри, дед ночью забрался на шхуну и тайком всё наладил. В конце концов, несколько лет спустя, артель вскладчину отправила деда в Копенгаген — учиться в университете.
|
Деревня долго ждала возвращения своего первого учёного сына. Не дождалась. В Копенгагене дед встретил мою бабушку. Они поженились и накануне войны переехали в Берген. После освобождения дед принял норвежское подданство. До самой смерти он так и не вернулся в Исландию.
Моя мать никогда особенно не интересовалась исландской роднёй. Из двух сотен жителей дедовской деревни не меньше четверти так или иначе приходятся нам прямыми родственниками, но я не знала никого из них. Остановилась в единственной гостинице. Сомневалась даже, стоит ли вообще распространяться о своих корнях во время бесед с местным населением. Как-никак, дед надул всю деревню, думала я. Вряд ли его вспоминают с теплотой.
Вечером, после ужина в обществе американской семьи — она тоже приехала поглазеть на землю предков — я планировала поработать. Написала пару абзацев, но слова не шли. В голове была звенящая пустота. Не от усталости, нет — скорее, от ожидания известий, после которых всё равно придётся писать заново.
Из своего номера на втором этаже я видела ручей, рассекавший деревню надвое. Даже в деревне, между домами, над водой висели клочья тумана, а ближе к подножию холмов ручей и вовсе исчезал под матовой пеленой. При этом вершины холмов ещё горели в свете заходящего солнца. На одной из них стояла какая-то постройка, похожая на маяк. Я захлопнула ноутбук, оделась и отправилась её разглядывать.
|
На ногах у меня были резиновые сапоги, и я потопала к холмам вдоль ручья, напрямик, рассчитывая рано или поздно выйти из тумана. Там, где идти по берегу мешали булыжники, я брела прямо по воде. Ручей был совсем мелкий.
Туман становился всё гуще. Вскоре радиус видимости сузился метров до семи. Как бывает в таких случаях, мне стало казаться, что мир сжался и опустел, в нём больше не было ни деревни, ни гор, ни неба, осталась только я и бесконечный ручей, вилявший среди камней и травы.
Угол подъёма почти не увеличивался, но берега росли и делались круче. Я поняла, что ручей, скорее всего, вытекает на равнину из ущелья и вряд ли выведет меня из тумана, а то и проведёт мимо холма, на который я хотела забраться. Я остановилась в нерешительности. Холм с непонятной постройкой должен был находиться слева, но карабкаться в тумане по каменистому ущелью было боязно. С другой стороны, я была почти уверена, что метров через тридцать-сорок выше по склону туман кончится, а сам склон станет более пологим.
Когда я наконец решилась и шагнула по воде в сторону левого берега, меня окликнули.
От неожиданности я чуть не потеряла равновесие. Оклик повторился, громче и отчётливей. Кто-то выше по течению говорил мне «добрый вечер» по-исландски. «Добрый вечер», — ответила я, тщетно вглядываясь в белёсый сумрак. Я сделала несколько шагов в сторону голоса, ожидая, что из тумана вот-вот покажется стоящая фигура. Потом опустила глаза и вскрикнула.
Тот, кто поздоровался со мной, лежал в воде, навзничь, почти перегородив ручей. Что это не человек, я поняла сразу — по выпуклым, чудовищно круглым глазам. Они напоминали глаза обезьянки—капуцина, но были больше, намного больше. В самом лице не было ничего обезьяньего, это было лицо человека, но не взрослого человека. У него были детские пропорции.
Представь себе голову трёхлетнего ребёнка, курносого мальчика откуда-нибудь с Ближнего Востока. Увеличь раза в два, добавь огромные глаза-сливы, добавь многодневную щетину на щеках, на подбородке, на вздёрнутой верхней губе, добавь жёсткую тёмную шерсть вместо волос, вообрази, как из этой шерсти торчат детские уши, подёрнутые бурым пушком. Посади всё это на толстую шею, тоже пушистую. Существо, которое меня окликнуло, выглядело именно так.
Я перепугалась бы до смерти, если бы тело, увенчанное этой жуткой головой, не было наряжено чёрт знает во что. Первой в глаза бросилась шерстяная юбка с кружевной каймой — серая, не по размеру большая. Под юбкой темнели женские шаровары с какой-то мишурой на голени. На одной ноге полосатый носок всех цветов радуги, на другой — обрывки чулка в крупную сетку. На туловище розовая велюровая кофта — она была расстёгнута и трепыхалась в бегущей воде. Под кофтой футболка для туристов с надписью по-исландски: «Не имею понятия, что написано на этой футболке».
— Помоги мне, — сказало существо. Голос был высокий, но не детский. Скорее, женский. Чистый, твёрдый голос взрослой женщины.
Я стояла, разинув рот, и глядела в круглые глаза, регулярно исчезавшие под огромными гладкими веками. По краешку век завивались густые ресницы.
— Помоги мне, — повторило существо.
Оно сказало ещё два коротких предложения, на которые моего исландского уже не хватило. Я машинально спросила, говорит ли оно по-английски. Тут же почувствовала себя идиоткой. Ну как вот это вот могло говорить по-английски? По-исландски ещё куда ни шло, исландский — официальный язык эльфов, троллей и прочей нечисти, но по-английски?
‘I am inshurrret’, ответило существо с раскатистым акцентом. ‘I got srrrown off the hilll. I sink I brrroke my spine. Helllp me’.
Только тогда я заметила, что одна рука существа неестественно вывернута, а из-под шерстистой головы по дну ручья бежит тоненькая струйка крови. Я подошла ещё ближе. Разумеется, я хотела помочь, я собиралась помочь, но я не представляла, что делать с переломом позвоночника. Ничего не трогать, вызвать скорую, сидеть рядом и ждать специалистов? Какую ещё помощь я могла оказать?
Снова чувствуя себя идиоткой, я достала из кармана телефон. Предложила вызвать врача.
‘No’, сказало существо. ‘Shust drrrag me upstrrream’.
Поколебавшись несколько секунд, я всё-таки решилась возразить ему. Сказала, что в его состоянии такой способ транспортировки равносилен самоубийству. Для верности прибавила, что не уверена в своих силах. Что вряд ли сумею утащить его далеко.
‘I am verrry lllight. You can easssily carrry me. I willl not die on you, I prrromise. I am not frrrail. Not lllike you humans’.
Я закивала. Сказала, что не сомневаюсь в его нечеловеческой природе. Что охотно верю в его нечеловеческую выносливость. Предложила сбегать за какими-нибудь нечеловеческими сородичами. Позвать их на помощь.
‘If you helllp me, I willl grrrant you a wish’, перебило меня существо. ‘Yourrr biggest wish. Yourrr storrry’.
‘My story?’ переспросила я.
Я не сразу поняла, о чём оно. Сначала вспомнила о своём репортаже. Меня уже не смущало, что глазастое чудище в исландском ручье осведомлено о моей работе. Наверное, оно предлагает мне описать этот эпизод, подумала я. Оттенить публицистику магическим реализмом.
‘Yourrr storrry’, повторило существо. ‘For shillldrrren’.
Когда оно выговаривало «для детей», его пушистые уши пошевелились — сначала вверх-вниз, потом вкруговую, как у собаки. Я не могла прочесть никаких эмоций на его лице, но это вращение ушами внезапно показалось мне знаком серьёзных намерений. Существо как будто заверяло меня, что не издевается. Что предлагает мне честную сделку.
Я даже не стала интересоваться подробностями. Я опустилась на корточки, зачерпнув ледяной воды обоими сапогами, и обхватила мохнатые запястья, торчавшие из мокрых велюровых рукавов. Пальцы на руках были тонкие, узловатые, почти без шерсти. Пять вполне человеческих пальцев. Разве что указательный не примыкал к другим, как у людей. Он рос из собственного основания, примерно на одинаковом расстоянии от среднего и большого.
Существо не обмануло меня. Оно оказалось совсем лёгким, вряд ли тяжелей десятилетнего ребёнка, и это со всей мокрой одеждой. Я без труда взвалила его на спину и встала, скрестив его руки у себя на груди. Его щека, неожиданно горячая под влажной щетиной, прижалась к моему виску. Я слышала его дыхание — ровное, медленное — и чувствовала густой мускусный запах. Нельзя сказать, что он был неприятным — просто резким. Напоминал запах мокрой лошадиной шерсти, сдобренный слабым ароматом скунса.
Я понесла его вверх по течению, сквозь туман, осторожно хлюпая по середине русла. Одежда сзади мгновенно промокла, и первые несколько минут меня даже колотил озноб, но вскоре ноша дала о себе знать. Мне стало жарко. Волочить десятилетнего ребёнка — тоже работа, особенно если он выше тебя ростом и цепляется ногами за камни. Особенно, если он парализован. Особенно, если это не ребёнок, а оживший тролль из «Старшей Эдды».
Мой лоб покрылся испариной. Щека моей ноши жгла мне висок.
И тогда, словно желая отвлечь меня от усталости, существо заговорило.