Двадцать четвёртая глава 6 глава




Обниматься‑то не стал, но глянул на Мишку етак… выразительно, что тот аж запунцовел, собой гордяся, да смущаяся.

– Ништо, Егорка, ты ж друг мой, а не абы кто!

Помолчали неловко, и некстати ворохнулся Тот‑кто‑внутри:

«– Мент родился!»

– А, так о мастере‑то! – Вспомнил Мишка, – Ты ему влупасил‑то, так он сгоряча и выскочил во двор. Ну то исть не он сам, а супружница евойная, и как начала голосить! И такой ты, и сякой, и разбойник весь из себя. Не знал бы тебя, так напужался бы, ей‑ей!

Посмеялися, друг дружку толкаючи, мало чай не опрокинули.

– Мастер влупасил ей потом за стыдобушку такую, да и сам не умнее оказалси.

– Ну?!

– В полицию твой пашпорт отнёс, – Пономарёнок развёл руками, – так что теперь преступник ты получаешься. Только там не всё так просто получается – слыхивал я, как потом народ разговаривал. Москва, она же знаешь сам – большая деревня.

– Ну да, ну да.

– Вроде как ты и преступник, но ентот… жертва обстоятельств. Поймают коли, наказывать сильно не будут. Может, в колонию детскую направят, но они ж всяки бывают. Иные, говорят, и ничего себе так.

– А! – Мишка перебил сам себя, – Вляпался‑то Дмитрий Палыч с тобой! Жалобу подал, ан сгоряча всё как есть и выложил. И как давеча пьяным был, и как ты смотрел дерзко… Епитимья теперя на нём – страсть! Всяко‑разного батюшка понавесил, да ишшо и под присмотр полиции попал.

– Может, под надзор? – Хмурю лоб, – А то про надзор слыхивал, а под присмотр – нет.

– Присмотр! – Замотал тот головой, – Сказали, что теперя учеников брать запретят и будут заходить, проверять его поведение и…

Мишка задумался, вспоминаючи, но так и не вышло.

– … ну и вообще!

 

– А я, брат, отца знакомца встретил, так до сих пор не нарадуюсь! – Мотаю головой в сторону Ивана Ильича, – Ничегошеньки‑то про отца и не знал! Беспамятный, а тётки коли спросишь что, так ажно пожалеешь – весь такой‑растакой, мало что не пропойца. Деревенские тож как вспоминали, так чуть не плевалися. Толком никто‑ничего, но вот так вот!

– А на деле? – Мишка подался вперёд, он мою жизню знает и потому любопытствует.

– Из солдат, – От важности приподнимаю плечи, – С туркой воевал, а домой как пришёл, так оно и того… холера всех съела. Никого не осталось, ни единой душеньки! Ну и пошёл по свету бродить.

– А земля? – Мишка деревенский, знает общинный быт.

– Земля‑то да, но каково жить так – вспоминаючи постоянно родных? Оно и так‑то не сладко, после туретчины‑то, а тут и вовсе.

– Это да…

– Вот!

– Бродил так по дворам, да не нищенствовал. Грамотный, да ремёсла всяки‑разные знает, в солдатчине научился. А мать мою встретил, так и прикипел. Не юнец уж, а глаз отвести не мог. Она, говорят, в молодости чуть не первая красавица в уезде. Многие на неё глаз положили! Иван Ильич говорит, что такие страсти были, что ой! Одни на мать мою глаз положили для себя, другие для сынов, внуков или племянников. А она солдата отставного выбрала.

– Хорошо жили! – Подливаю Мишке кипятку и подвигаю сахар, – Душа в душу, да и хозяйство крепкое. Деревенские тоже вроде как смирилися, отец‑то первый кулачный боец был! И как стеношник, а уж как сам на сам, так и вовсе!

– Дак и ты!

– Агась! В отца. Рукастый ён, да из солдат, да боец первеющий, затронь такого! А как помер от лихоманки, так и всё, чуть не кажный позлорадствовать успел. Он, вишь, при общине был, да наособицу, вот и попомнили.

– Дела… – Протянул дружок. Помолчали немножко, поговорили о всяко‑разном.

– Ты на Ходынку‑то пойдёшь? – Полюбопытствовал Мишка.

– А то! Подарки не кажный день раздают, да ишшо и такие, на коронацию чтоб. Кружка с вензелями, колбасы полфунта, сайка фунтовая, пряник гербовый, сластей всяко‑разных почти на фунт, да всё это в платок ситцевый узорчатый!

– Встретимся на Ходынке, – Пообещал Пономарёнок, – Все наши там будут!

 

Тринадцатая глава

 

На Ходынку пришёл с земляками в вечор, и не одни мы такими умными оказалися. А то вишь ты, не кажный день коронации ампираторские бывают. На саму коронацию, знамо дело, никого из бедноты не позовут, но и подарки памятные, худо ли?! Кружка да плат, уже есть чем похвастаться перед роднё‑то и знакомцами. Штоб завидовали! А сайка? Пряники с колбасой? Ого‑го! Не на кажной свадьбе так полакомиться‑то можно!

Тёплышко уже, так что многие пришли целыми семьями, устраиваясь на припасённых рогожах с детками. Все благостные, умильные, но ишшо и таки… будто волкодав хозяйский – смотрит на зашедшего во двор незнакомца и помалкивает, потому как ён с хозяином мирно разговаривает, ан вцепиться‑то в глотку чуждинцу готов!

– Бают, не всем подарки достаться могут, – Озабоченно сказал Ваня, расчёсывая дёргано нечастую по молодости бороду деревянным гребнем, – Всё своим да нашим, а как до раздачи дойдёт, так и кончилися.

– Могут, – Соглашается один из земляков, расстилая рогожу для ночлега на чистом песке, поросшем редкой травой, – оне всё могут! Четыреста тыщь подарков, а народу охочего куда как побольше будет!

– Не зря пораньше пришли, не зря! – Убеждённо говорит Ваня. Он молодой совсем и по молодости важничает иногда там, где и не надо. Вроде как выросла борода и ума сразу прибавилося. Мужики на такое только ухмылятся да поддевают беззлобно. Пусть, то его дело.

Зряшно только от годков своих отдалился. Оно понятно, что со старшими лестно ему, но при том же переделе[46] не только едоки учитываются, но и кулаки. По десятинам всё точнёхонько будет, ан нет если крепких кулаков да дружков решительных, то отведут землицу в самых неудобьях.

Ну да то его дело – может, он в городе остаться хотит. Есть и такие средь земляков, есть.

Оно ведь кто как устраивается – один в город зимой норовит податься, чтоб зряшно хлеб на печи не есть да на хозяйство мал‑мала подзаработать. Другой почитай весь год в городе и работает, в деревню только наезжает изредка, а потом глядишь – вовсе в город переехал.

Может, местечко нашёл получше, в городе‑то, а может – дома ему местечка не нашлось. Бывает и так, меня хоть взять.

Я когда на Хитровку прибежал, да с земляками поселился, так по весне больше половины народу поменялось‑то. Одни, значица, деньжат подзаработали, да и домой подалися. А другие, значица, наоборот.

Много вспашешь‑то, если лошадь до травки не дожила, да околела с голодухи? То‑то!

А у богатеев сельских да деревенских брать можно в долг – хучь зерном, хучь лошадь арендовать. Вот только отдавать приходится много больше, чем брал. Кулаки‑мироеды, они такие. Сволота!

Есть и такие, как Ваня – заработать в городе решил, да от отца отделиться. Своим хозяйством жить. Разные все.

 

– Гля! – Ткнул меня с бок один из мужиков, обдав табашным запахом, – Никак дружки твои?

Я как увидал, так и подскочил, только руками махаю, чисто мельница. И рот сам расползается, в улыбке‑то.

– Егор!

Дружки окружили, улыбаимся да обнимаимся, по спинам друг дружку колотим. Знамо дело, не виделися давно! Пущай не все из нашей кумпании смогли прийти, а шестеро только, но и то здорово. Скучал ведь!

Мишка‑то Пономарёнок раз прибежал, да раз с ним и с Дрыном потом увидеться довелося, уже не на Хитровке, а чуть поодаль. Оно ведь как? Им к нам, на Хитровку, суваться опасно – калуны. А мне туда, потому как полиция и хозяин бывший. А ну как схватит?!

– Мы у Федула Иваныча еле отпросилися, – Дрын ажно подпрыгивает, так его распирает всего. – Сам не идёт, печёнку что‑то прихватило, ну и нас одних не пущал.

– Антип что? Подмастерье?

– А! К зазнобе на завтра отпросился, раз уж выходной, там дело к свадебке. Вот мастер и опасался, что обидят нас здеся, без взрослых‑то. Еле‑еле уговорили! Отпустил только, когда сказали, что при земляках твоих будем!

– Ну и Пахом Митричу спасибо, – Он кланяется в сторону старшего из мужиков, – что мастеру пообещал присмотреть за нами.

– Всё, всё, – Смеётся тот опосля того, как дружки мои поклонилися ему вслед за Сашкой, – уважили, показали вежество! Теперя отойдите чуть в сторонку, а то знаю я вас – галдеть будет хуже грачей, торговок рыночных переорёте.

– Енти могут! – Засмеялися мужики, – Кыш, кыш отседова!

Отошли чуть в сторонку – так, что на виду у земляков моих быть, но и не мешать им вести мущщинские разговоры.

– Народищу! – Сказал Ванька Прокудин, самый младший из нас, тараща вокруг светло‑серые, чуть лупоглазые глазищи, – Мы покуда шли, так чуть не половину Москвы повидали. Идут и идут, никак не кончатся!

– Ага, – Подтвердил Архип, вытащив из‑за пазухи вялую здоровую моркву, – Кому дать? У меня много! Зубы почесать‑то! Народу много, то ладно. Мы‑то успели засветло подойти, а кто ишшо подходит только, ноги в потьмах ломаючи. Здеся ж карьер раньше был, ну ямин‑то понаоставили!

– Ох и засрут же ямины эти к утру! – Сказанул Понмарёнок, – Иные, думаю, до самого верха! Чё ржёте‑то, ироды? Народищу сколько набралося? У одного из десяти брюхо прихватит, так уже… хватит ржать! Идти когда завтра за подарками, так следить надобно, что в говна не ступить!

Сидели так, разговаривая о всяком‑разном и смеяся поминутно, долго сидели – сильно заполночь, наверное. Оно ведь и им антирес есть о Хитровке и хитрованцах, и мне – о дружках да жизни их. Да не мы одни такие, многие не спали.

Ну а потом всё, разлеглися потихонечку и засопели. Я чуть не последним заснул, с Мишкой и Сашкой всё разговаривал, уже лёжа. Хотел было ботинки снять, ради праздника обутые, да под голову сунуть, но передумал – больно много тут всяких‑разных! На некоторые рожи глянешь – чистый портяношник, может даже и с Хитровки. Так што нет… пущай и прело ногам, да спокойней…

 

* * *

 

Встали затемно ишшо совсем, невыспавшиеся толком и подмёрзшие – на землице‑то спать таково, хучь и две рогожи под спинами. Народищу! Страсть.

– Будто всё ночь шагали сюда, – Озадачился Ванька.

– А ты думал? – Повернулся к нему Дрын, вытаскивая палец из носа, Сопел себе в две дырки и даже не ворочалси, а народ‑то даже ночью подходил. Гля! Поодаль чуть даже торговцы с телегами встали, квасом да чем иным торговать задумали, не иначе.

– Иди ты! – Не поверил Ванька, скатывая рогожи, которые уже начали мешать людям. В стороне, сгребая песок дырявыми сапогами, забрасывали костёр, переругиваясь с народом. Ране‑то надо было забрасывать, а не когда он мешать всем стал!

– Сам иди! Да вот хоть у Егорки спроси!

– Давайте‑ка собираться поскорей, – Гляжу озабоченно на людёв, которых становится всё больше, – а то и пожитки не соберём, затопчут вот сейчас, ей‑ей!

– Мальцы! – Басовито позвал нас Пахом Митрич, – Сюды давайте.

Мущщина хмурится, тревожно поглядывая на людёв, да бороду комкает в жилистом кулаке.

– Не ндравится мне это.

– Да ладно, Митрич, – Успокоили его, – чегой впусте волноваться‑то?

Начало светлеть и народ двинулся к буфетам, пошли и мы. В тесноте да с яминами, шли запинаяся. Если бы не мужики, то наверное бы отстали, а тогда хренушки, а не подарки царские!

Мы хорошо подошли, к буфету почти шта, остальные кто где встал. Я пока шёл, нагляделси, многие в яминах встали, места поверху не нашлося.

Тесно встали, только‑только чтоб дышать можно было, и то едва. Мы в серёдке стояли, меж мужиков, а и то сдавливало. Чуть не два часа так простояли, пока не посветлело совсем.

– Раздают! Раздают! В серёдке раздавать начали! – Завопили многоголосо в толпе, и народ хлынул в ту сторону. Нас сразу сдавило и понесло, как щепки в весеннем ручье.

– Всем не хватит! – Завопила дурноматом кака‑то баба близь от нас, и толпа стала ещё хужей, ещё дурней. Только рты оскаленные да глаза белёсые, чисто как у пьяниц запойных, к коим белочка наведовалася.

Ванька спотыкнулся, да так и не встал, только и успел я увидеть, как исчезло светло‑русая голова понизу, под ногами. Меня толкают, наступают на ноги… то‑то порадовался сейчас, что в ботинках, а не босой! Иначе бы уже… как Ваньку!

Невозможно почти дышать, только локти растопыренные да напружиненные и спасают. Через раз дышу, через силу, будто через тростиночку, когда под водой глубоко сидишь.

Мы с Пономарёнком руки сцепили, чтоб не разделяться, значица. Ан всё равно, в стороны‑то разнесло, и не видно никого из знакомцев‑дружков.

– Робёнков! Робёнков поверху передавай!

Да куда там! Одни о людях беспокояться, значица, а другие хучь по головам, а подарок царский прежде всего! Меня подхватили было вверх, да потянули, ан не вышло – толпа в сторону шарахнулася, да и я вместе с ей, хорошо хоть не затоптали.

– Мамочка! – Под ногами что‑то хрустнуло и я упал вниз, обдираясь о доски, и в воду!

За мной вслед ишшо несколько человек попадало, чудом не убило. По голове крепко прилетело, еле‑еле над водой удержался, за тела мёртвые цеплячись, да бревенчатые стенки колодёза. А сверху ишшо падали, ишшо…

Карабкаюся поверх тел и молюся Боженьке за грех свой невольный. И чтоб не убило, значица. Баба одна немолода, чуть не тридцать лет ей, жива ишшо, но уже отходит. Грудь ей так сдавили, что мало не расплющена. И я поверх…

– Боженька добрый…

Нога подломилася, упал, а сверху на меня ишшо попадали. Только хруст в ноге и боль такая, что ажно в беспамятство кинуло. Потом очнулся едва, как сразу и понял – где! Под телами мёртвыми. Да как рванул! И снова с беспамятство уплыл, от боли, значица.

Очухался не знаю через скока, и уже осторожно начал. Только Боженьке молюся, да пытаюся выбраться из‑под тел. Тёплые ишшо, иные стонут.

– Дяденька, сейчас! – Рву с себя рубаху, но так – полулёжа, неудобно. Пока пытался рубаху на бинт, так дяденька кровью и изошёл, только дёрнулся напоследок.

Вылез! Лежу поверх тел, левая нога чутка ниже колена поломата так, что ажно косточка белеет, я мясо округ кости опухлое и в кровище. Страшно! Испужался, что тоже кровью изойду, как дяденька тот и ну вправлять!

Дёргаю, да составить пытаюся. Не выходит, и у меня ажно слёзы от глаз. Да не от боли, а от досады почему‑то. Досадно мне так вот умирать!

Поверху заговорили и я орать стал, чтоб нашли, значица. Куда там! Не слышат. А мне в колодёзе слыхать хорошо, как пожарные тама в трубу трубят – подъезжают, значица, чтоб работать. Людёв спасать. А меня не слышат.

Слёзы сами покатилися, как у маленького. И не стыдно совсем, ну ни капельки!

Орал так, орал, ажно в глотке пересохло да грудь разболелася. Пить охота и того… по нужде. Терпел‑терпел, а потом снова в беспамятство впал, ну а когда очнулся – понял, можно больше и того… не терпеть. Ну да после того, как в кровище перемазался, сцанина за воду родниковую покажется. Только и того, что стыдно за грех невольный – мёртвых обосцал.

– Батюшки! – Донеслось сверху, – Вашбродь, тут такое!

А потом мне на голову что‑то упало, я снова обеспамятел.

 

Очнулся уже наверху, когда мне голову заматывали.

– Единственный там живой был, – Кому‑то в сторону сказал усатый дядька‑санитар с рябым лицом, – соизволением Божьим, не иначе!

Дядька перекрестился, больно придержав меня за голову одной рукой, и я невольно застонал.

– Очнулся, касатик?! – Обрадовался он, повернув ко мне лицо, – Вашбродь, мальчонка очнулся‑то!

– На дрожки[47]его, Сидор, не отвлекай!

Санитар на руках перенёс меня в повозку, где лежали другие поранетые.

– Н‑но, родимые! – Прикрикнул кто‑то невидимый и повозка тронулась. Каждый поворот её колёс отдавался болью в голове и ноге, и я снова впал в беспамятство.

 

Четырнадцатая глава

 

Я снова в толпе и не могу пошевелиться. Липкий страх сковал рученьки и ноженьки, повесил замок на роток.

– Уу… – Загудел люд и двинулся в сторону буфетов. Ноги мои сами идут, без моего ведома. Как и все, я разеваю широко рот и тяну руки в сторону подарков, – На всех не хватит!

– Хрусть! – Разлетелась Ванькина голова под моими ногами.

– Хрусть! – И доски, коими прикрыт колодёзь ломаются, я лечу вниз. Снова. Топчусь по раздавленной груди умирающей женщины, кричу наверх не слышащим меня пожарным.

– Несанкционированный митинг! – Орёт на меня фигура в странной каске с прозрачным забралом и замахивается чёрной дубинкой, – не положено! Разойтись!

Дубинка опускается мне на голову, короткая вспышка боли, и вот я иду в первых рядах демонстрации, держа в руках транспарант. На мне и моих товарищах жёлтые жилеты. Надпись на стене, мимо которой проходит колонна «Вавилон горит». Написано не по‑русски, но я понимаю.

– Ваше благородие, – Обращается ко мне усатый санитар, страшно косясь куда‑то в сторону.

– Наш царь – Мукден, наш царь – Цусима[48]!

– На царь – кровавое пятно!

Невысокая коренастая фигура на броневике, зажав в руке головной убор, что‑то декламирует, а голос со стороны читает стихи. Вслушиваюсь до боли в голове, но снова доносится вой толпы, идущей за царскими подарками.

 

… – Он трус, он чувствует с запинкой,

– Но будет, час расплаты ждёт.

– Кто начал царствовать – Ходынкой,

– Тот кончит, встав на эшафот!

 

Коренастую фигуру заслоняет человек с дубинкой и орёт, наклонившись ко мне:

– Не положено!

Слюни при этом летят через прозрачное забрало. Замах, пытаюсь уйти… просыпаюсь с дико колотящимся сердцем.

– Не положено так орать, соколик, – Говорит санитар, склонившийся надо мной, – людям‑то отдыхать нужно, а ты криками своими всю палату перебудил.

– Ништо, – Доносится хрипло с соседней койки, – мы друг дружку будим регулярно. Чичас он нас, а через час кто другой, хе‑хе!

Покачав головой, санитар молча поправляет мне одеяло, вытирает выступившую на лбу испарину и уходит, пару раз странно глянув на меня и мелко крестясь.

Сон, как это обычно и бывает, растаял почти без следа в странной дымке беспамятства, оставив только больную голову и дурное настроение. После Ходынки ни единой ноченьки не поспал нормально, всё кошмары замучили. Две недели уж в Старо‑Екатерининской больнице, а всё никак не пройдут.

И эта вина… застонав еле слышно, вспоминаю Ваньку. Почему‑то во сне в его гибели виновен я. Ванька Прокудин, Сашка Дрын, Аким Ягупов. Трое… трое дружков моих погибло на Ходынке! Во сне я знаю точно, я виновен! А наяву…

Скрипнула соседняя кровать, и Мишка Понамарёнок, опираясь на костыль, пересел ко мне.

– Снова?

– Угу, – Не вставая, повернул голову и уткнулся мокрым от слёз лицом в штанину его больничной пижамы. Почти тут же отвернул голову, чтой‑то стыдно стало от слёз.

Мишку успели выдернуть из толпы, передали в сторонку на руках, поверх голов. Ногу только повредил, и дохтур говорит, что хромым навсегда останётся дружок мой. Связку, сказал, на левой ступне, порвали. Но Мишка не унывает – говорит, что для портняжки это не страшно, всё равно сидя работают. А что ходить будет с палочкой, так оно и ничё, зато в солдатчину не возмут!

Кошмары ему не сняться‑то, отчего Пономарёнок почему‑то виноватится. Глупо, но я‑то чем лучше? Во снах голова Ванькина раз за разом под моими ногами раскалывается.

Повезло нам, что в больничке друг дружку встретили. Как вцепилися! Не оторвать. Дохтура здеся хорошие, добрые – сжалились, уложили на соседние койки. А не будь Мишки, так мог бы и того… с ума спятить.

Мало мне кошмаров Ходынских, так ещё и Тот‑кто‑внутри ворохнулся. Знал он, зараза такая, что будет. Не знаю откель, но знал! Такая ненависть поднялась, ажно в беспамятство тогда снова впал.

А там и понял, что никакого Того‑кто‑внутри и нетути. Я это, самый что ни на есть я. Сам себя ненавижу, так получается.

Потом только разобрался малёхо, что виноватить нужно не себя, а того, кто меня попаданцем сделал. Память подсказывает, что дело это налажено так, что проще только баклуши бить[49]. Тыщщами людей куда хошь отправляют! Хучь поодиночке, хучь кораблями цельными. А мне вот не заладилося, криворукий отправляльщик попался.

Должен был ого‑го! Как все попаданцы порядочные. А хренушки. Даже память теперь, ну чисто книжка старая, которую никуда, кроме как на растопку. Размалёванна вся господскими детьми, изорвана и запачкана. А теперя ишшо и кухарка листы выдрала и сложила около печки – чтоб не возиться, значица.

Пойди теперя разбери, что где. Каких листов вообче нет, какие запачканы. Ентот… паззл! Понятно, что деталей в ём не хватает, а каких и сколько, поди разбери. Складываются вот наугад осколочки памяти, ан цельного лубка[50] не получается пока. Такие вот только вот картинки с жёлтыми жилетами и дубинками. Нет бы что полезное!

И ето… вроде как и разобрался, что нет никакого Того‑кто‑внутри, что ентно я сам и есть, ан лучше не стало. Ране‑то как? Знаешь, что кто‑то взрослый тебе подсказывает иногда что дельное, что ты не один. Вроде как дядюшка голос подаёт. А теперя хренушки. Будто сродственника потерял.

 

Заснуть так и не удалося, да и не хотелося, ежели честно. Да и что спать‑то? Спи да ешь, ешь да спи. Если бы не нога поломанная да рёбра, да кошмары енти по ночам, так чисто рай. Спи себе на койке на чистой простыне, а не на тряпье на нарах из горбыля занозистого. И народишку в палате всего‑то чуть больше двадцати душ, а не тридцать с гаком, как в ночлежке. Чисто ентот… санаторий! Только кровью да ранами гнилыми пахнет, но портяношный дух хужей, вот ей‑ей!

Да и в колидор в ночлежке выйдешь, где сквозняки, оно не лучшей получается. Хитровцы, они ведь как многие… того. С нужниками там так худо, что почти никак. Так што под стенами и серють многие, а сцут так и вовсе все.

Выгоняют иногда «золоторотцев» чистить, за водку‑то, а толку!? Народу‑то ого сколько! И кажный второй не отпетый, так отпитый, нормально не втолокуешь – где льзя, а где нельзя.

В животе забурчало и я подхватил костыль, встав в койки. Тяжеловато оно вставать‑то. Нужно чтоб как солдатик, не разгибаясь, рёбра‑то поломаты, весь полотном потому перетянут, чисто барышня в корсете. Туды‑сюды наклониться – сразу ой, колет в грудях.

– Пойду до нужника прогуляюсь, – Докладал вставшему было Мишке, чтоб за мной не увязалси.

Сделал своё дело и сижу, чисто господин какой, на стульчаке мраморном. Руку к газетке, положенной нарочито для того самого, тяну. Оторвать, помять… прочитать.

– Современных укреплённых пунктов в Азербайджане не имеется, но зато почти во всех значительных городах…

Читаю свободно, только некоторые буквы кажутся лишними. Задумался и зачитался так сильно, что ажно задница затекла и замёрзла. Помыл руки в рукомойнике и побрёл назад задумчивый, костылём по полами постукивая.

Вот что хошь делай, а по всему выходит – я не научился читать, а всегда умел. Ну, когда от беспамятства очухался, так и сразу.

Это што такое получается? Умел, но не мог? Чешу затылок, значитца, вспоминаючи… Так оно и выходит‑то! Попадалися вывески какие, а я пялился на них баран‑бараном. А сейчас вроде как задвижку печную перед глазами убрали, и видно всё. Ну то исть не видно, а…

Запутавшись окончательно, плюнул на всю эту… херомантию? А нет! Мистику, во!

Сидели с Мишкой до самого завтрака, да в шашки играли. Умственная игра! Здеся, в больничке, есть шашки и домино для выздоравливающих. Жаль, карты запрещают! Мне дяденьки разбойники такие трюки шулерские показывали антиресные, а опробовать‑то не на ком.

Я было подумал сунуться к взрослым, но там свои дела, мущщинские. Цигарки махорочные смолят одна за одной, так что только туман дымный, даже открытые окна не помогают. И разговоры такие, всё больше о бабах да о семьях, ну и зачем я там?

Так‑то, если помочь повернуться или цыгарку скрутить, так я завсегда. Что могу, то и помогу. А лезть не нужно.

 

Зазвенел колокол и все ходячие потянулися на завтрак по колидорам. Мы с Пономарёнком могли бы и в палате есть, да зачем санитаров лишний раз трудить? Всё равно шкандыбаем потихонечку по больничке. Да и есть приятней там, где едой пахнет, а не гноищем, говнищем и махрой.

Доковыляли, друг дружку поддерживая, да уселися рядышком, с краю стола.

– Как баре, а?! – Мишка одними глазами показал на санитаров, разносящих еду.

– Баре, – Хмыкнул сидящий неподалёку плотный мужик, извощик по виду, – вы ещё по малолетству в трактире‑то небось и не бывали? Эх вы, мальки‑пескарики!

Каша молошная, ситный с маслом, канпот. Ну господа как есть! Смолотил быстро, даже не заметил как.

– Скусно! – Облизываю ложку после каши и кладу назад, тут же задумываясь: а может не «скусно», а «вкусно»? Копаюся в памяти, но чтой‑то не выходит толком. Вроде как могу и по‑господски говорить, но как‑то иньше – не так, как говорят ныне. По‑господски, но по неправильному господски.

– Что задумался‑то? – Пихает в бок Пономарёнок, не выпуская из рук кусок намазанного маслом самонастоящего ситного.

– Так, ерунда всякая.

Потом об ентом додумаю!

 

К полудню ближе к Мишке пришёл мастер евойный с супругой. С гостинцами, значица. В саму больничку их не пустили – не положено, а во дворик – всегда пожалуйста! Дворик, ён для этого и нужен. Воздухом чтоб подышать да с родными видеться, другим больным и поранетым не мешая.

Маленький ён, дворик‑то, а больных и родственников‑свойственников много, ажно тесно малость. Локтями не пихаемся, но на этом и всё. Чего уж тут, больничка‑то наша для чёрного люда построена, а не для господ! Да и Ходынка ента, будь она неладна. Ажно в колидорах поначалу кровати стояли, а палатах так и вовсе – не пройти.

Потом кого домой выписали, а кого и того… на кладбище. Отмучилися, значица.

Федул Иваныч бледный, под глазами круги, сам на себя не похож. Сунул Мишке узелок с гостинцами, а у самого чуть не слёзы из глаз, так жалко ученика.

Ну так он человек совестливый и хороший – по‑настоящему хороший, а не как у попов – чтоб в церкву ходил да в кружку для пожертвований денюжку кидал. Даром что ученики плачёные, как к родным к ним. А тут такое! Знамо – винит себя, что отпустил! Хучь и сказал ему Мишка, что они всё едино сбежали бы, ан всё равно. Хороший человек.

– Как вам здесь? – Бледно улыбнулся портной, – Что врачи говорят?

– Я хромой останусь, – Пономарёнок улыбается слишком сильно, губы растягивая, и тут же частить начинает:

– Но то ерунда, Федул Иваныч! Жив, руки целы, глаза зорки – так уже рад до беспамятству! Проживу!

Мастер улыбается через силу и кивает.

– Ну а ты? – Ён смотрит на меня, – Давай я с врачом переговорю, тебя потом на выздоровление к себе…

– Не надо, дяденька Федул Иваныч! – Я ажно руками отмахиваюся, – Сразу всплывёт, что я бегунок от мастера, а ён такого наговорил полиции, что мало не преступником окажуся!

– Я думаю, что после такой трагедии полиция пойдёт навстречу, – Мастер настроен решительно, аждно напружинился весь.

– Федул Иваныч! Сбегу! Вот ей‑ей сбегу! Ну что полиция сделает‑то? По закону они должны мастеру меня вернуть, понимаете? А я туда не хочу, вот хучь убейте! Пусть сто глаз соседских присматривать будет за мной, ан всё равно – тошно жить‑то будет под взглядами ненавистными.

– А Хитровка, – Перевожу дух, – то знамо дело, не мёд и мёд, но я‑то не с нищими гужуюся и не с разбойниками. Земляки мои костромские на заработках, ну и я при них. На еду и ночлег заработать – ну вот легко получается, ей‑ей! А тама и осмотрюсь, можа приткнусь куда получше.

– Без документов‑то? – Видно, что Федул Иваныч возражает уже скорее для порядку, – Не тяжко так жить?

– А! – Машу рукой, – Позже сделаю, есть возможности. Многие так живут, безпашпортными, и ништо!

– А нога? Здоровье‑то что?

– Хорошо всё! Через две недели должны гипс снять, – Стучу себя по уложенной в камень ноге, – и вроде как всё хорошо. Дохтура говорят даже, что и хромоты может не остаться.

– Но это, канешно, именно что может, – Кошуся на Мишку краем глаз, – но ходить нормально смогу, уже хорошо.

– И то верно, – Бледно улыбается мастер, – но смотри, если передумаешь, то буду рад видеть тебя.

Посидели, значица, да и попрощалися с мастером. А сами, значица, в палату не торопимся. На тёплышке‑то оно получше, чем в промахоренной палате.

Говорим о всяком‑разном, да я кошуся на соседнюю скамеечку, где два болящих с шахматами разложились. Пожилые такие мущщины, на крысок учёных похожи, что на ярмарках трюки разные выделывают. Из бывших канцеляристов, сошки мелкой из духовного сословия – издали то видно. На Хитровке таких полнёхонько – спиваются, да и на дно. Всякого люда хватает, из всех сословий, насмотрелси!

Енти до самого дна не дошли ещё, но рядышком, значица. Иначе не здеся бы лечились, а среди господ. Ну или что вернее – дома. Кошуся, значица, потому, что понятна мне игра. Слабо играют, до уровня третьего юношеского не дотягивают. Два хода ещё, и линейный мат[51] тому, что слева.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-07-20 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: