– Завтра я жду Семенова на бульваре Мальзерб.
После этого вечера прошло семь недель. Двойник Гарина был убит на Крестовском острове. Семенов явился на бульвар Мальзерб без чертежей и аппарата. Роллинг едва не проломил ему голову чернильницей. Гарина, или его двойника, видели вчера в Париже.
На следующий день, как обычно, к часу дня Зоя заехала на бульвар Мальзерб. Роллинг сел рядом с ней в закрытый лимузин, оперся подбородком о трость и сказал сквозь зубы:
– Гарин в Париже.
Зоя откинулась на подушки. Роллинг невесело посмотрел на нее.
– Семенову давно нужно было отрубить голову на гильотине, он неряха, дешевый убийца, наглец и дурак, – сказал Роллинг. – Я доверился ему и оказался в смешном положении. Нужно предполагать, что здесь он втянет меня в скверную историю…
Роллинг передал Зое весь разговор с Семеновым. Похитить чертежи и аппарат не удалось, потому что бездельники, нанятые Семеновым, убили не Гарина, а его двойника. Появление двойника в особенности смущало Роллинга. Он понял, что противник ловок. Гарин либо знал о готовящемся покушении, либо предвидел, что покушения все равно не избежать, и запутал следы, подсунув похожего на себя человека. Все это было очень неясно. Но самое непонятное было – за каким чертом ему понадобилось оказаться в Париже?
Лимузин двигался среди множества автомобилей по Елисейским полям. День был теплый, парной, в легкой нежно-голубой мгле вырисовывались крылатые кони и стеклянный купол Большого салона, полукруглые крыши высоких домов, маркизы[13] над окнами, пышные кущи каштанов.
В автомобилях сидели – кто развалился, кто задрал ногу на колено, кто сосал набалдашник – по преимуществу скоробогатые коротенькие молодчики в весенних шляпах, в веселеньких галстучках. Они везли завтракать в Булонский лес премиленьких девушек, которых для развлечения иностранцев радушно предоставлял им Париж.
|
На площади Этуаль лимузин Зои Монроз нагнал наемную машину, в ней сидели Семенов и человек с желтым, жирным лицом и пыльными усами. Оба они, подавшись вперед, с каким-то даже исступлением следили за маленьким зеленым автомобилем, загибавшим по площади к остановке подземной дороги.
Семенов указывал на него своему шоферу, но пробраться было трудно сквозь поток машин. Наконец пробрались, и полным ходом они двинули наперерез зелененькому автомобильчику. Но он уже остановился у метрополитена. Из него выскочил человек среднего роста, в широком коверкотовом пальто и скрылся под землей.
Все это произошло в две-три минуты на глазах у Роллинга и Зои. Она крикнула шоферу, чтобы он свернул к метро. Они остановились почти одновременно с машиной Семенова. Жестикулируя тростью, он подбежал к лимузину, открыл хрустальную дверцу и сказал в ужасном возбуждении:
– Это был Гарин. Ушел. Все равно. Сегодня пойду к нему на Батиньоль, предложу мировую. Роллинг, нужно сговориться: сколько вы ассигнуете на приобретение аппарата? Можете быть покойны – я стану действовать в рамках закона. Кстати, позвольте вам представить Стася Тыклинского. Это вполне приличный человек.
Не дожидаясь разрешения, он кликнул Тыклинского. Тот подскочил к богатому лимузину, сорвал шляпу, кланялся и целовал ручку пани Монроз.
Роллинг, не подавая руки ни тому, ни другому, блестел глазами из глубины лимузина, как пума из клетки. Оставаться на виду у всех на площади было неразумно. Зоя предложила ехать завтракать на левый берег в мало посещаемый в это время года ресторан «Лаперуза».
|
Тыклинский поминутно раскланивался, расправлял висячие усы, влажно поглядывал на Зою Монроз и ел со сдержанной жадностью. Роллинг угрюмо сидел спиной к окну. Семенов развязно болтал. Зоя казалась спокойной, очаровательно улыбалась, глазами показывала метрдотелю, чтобы он почаще подливал гостям в рюмки. Когда подали шампанское, она попросила Тыклинского приступить к рассказу.
Он сорвал с шеи салфетку:
– Для пана Роллинга мы не щадили своих жизней. Мы перешли советскую границу под Сестрорецком.
– Кто это – мы? – спросил Роллинг.
– Я и, если угодно пану, мой подручный, один русский из Варшавы, офицер армии Балаховича… Человек весьма жестокий… Будь он проклят, как и все русские, пся крев, он больше мне навредил, чем помог. Моя задача была проследить, где Гарин производит опыты. Я побывал в разрушенном доме, – пани и пан знают, конечно, что в этом доме проклятый байстрюк чуть было не разрезал меня пополам своим аппаратом. Там, в подвале, я нашел стальную полосу, – пани Зоя получила ее от меня и могла убедиться в моем усердии. Гарин переменил место опытов. Я не спал дни и ночи, желая оправдать доверие пани Зои и пана Роллинга. Я застудил себе легкие в болотах на Крестовском острове, и я достиг цели. Я проследил Гарина. Двадцать седьмого апреля ночью мы с помощником проникли на его дачу, привязали Гарина к железной кровати и произвели самый тщательный обыск… Ничего… Надо сойти с ума, – никаких признаков аппарата… Но я-то знал, что он прячет его на даче… Тогда мой помощник немножко резко обошелся с Гариным… Пани и пан поймут наше волнение… Я не говорю, чтобы мы поступили по указанию пана Роллинга… Нет, мой помощник слишком погорячился…
|
Роллинг глядел в тарелку. Длинная рука Зои Монроз, лежавшая на скатерти, быстро перебирала пальцами, сверкала отполированными ногтями, бриллиантами, изумрудами, сапфирами перстней. Тыклинский вдохновился, глядя на эту бесценную руку.
– Пани и пан уже знают, как я спустя сутки встретил Гарина на почтамте. Матерь божья, кто же не испугается, столкнувшись нос к носу с живым покойником. А тут еще проклятая милиция кинулась за мною в погоню. Мы стали жертвой обмана, проклятый Гарин подсунул вместо себя кого-то другого. Я решил снова обыскать дачу: там должно было быть подземелье. В ту же ночь я пошел туда один, усыпил сторожа. Влез в окно… Пусть пан Роллинг не поймет меня как-нибудь криво… Когда Тыклинский жертвует жизнью, он жертвует ею для идеи… Мне ничего не стоило выскочить обратно в окошко, когда я услыхал на даче такой стук и треск, что у любого волосы стали бы дыбом… Да, пан Роллинг, в эту минуту я понял, что Господь руководил вами, когда вы послали меня вырвать у русских страшное оружие, которое они могут обратить против всего цивилизованного мира. Это была историческая минута, пани Зоя, клянусь вам шляхетской честью. Я бросился, как зверь, на кухню, откуда раздавался шум. Я увидел Гарина, – он наваливал в одну кучу у стены столы, мешки и ящики. Увидев меня, он схватил кожаный чемодан, давно мне знакомый, где он обычно держал модель аппарата, и выскочил в соседнюю комнату. Я выхватил револьвер и кинулся за ним. Он уже открывал окно, намереваясь выпрыгнуть на улицу. Я выстрелил, он с чемоданом в одной руке, с револьвером в другой отбежал в конец комнаты, загородился кроватью и стал стрелять. Это была настоящая дуэль, пани Зоя. Пуля пробила мне фуражку. Вдруг он закрыл рот и нос какой-то тряпкой, протянул ко мне металлическую трубку, – раздался выстрел, не громче звука шампанской пробки, и в ту же секунду тысячи маленьких когтей влезли мне в нос, в горло, в грудь, стали раздирать меня, глаза залились слезами от нестерпимой боли, я начал чихать, кашлять, внутренности мои выворачивало, и, простите, пани Зоя, поднялась такая рвота, что я повалился на пол.
– Ди-фенил-флор-арсин в смеси с фосгеном, по пятидесяти процентов каждого, – дешевая штука, мы вооружаем теперь полицию этими гранатками, – сказал Роллинг.
– Так… Пан говорит истину, – это была газовая гранатка… К счастью, сквозняк быстро унес газ. Я пришел в сознание и, полуживой, добрался до дому. Я был отравлен, разбит, агенты искали меня по городу, оставалось только бежать из Ленинграда, что мы и сделали с великими опасностями и трудами.
Тыклинский развел руками и поник, отдаваясь на милость. Зоя спросила:
– Вы уверены, что Гарин также бежал из России?
– Он должен был скрыться. После этой истории ему все равно пришлось бы давать объяснения уголовному розыску.
– Но почему он выбрал именно Париж?
– Ему нужны угольные пирамидки. Его аппарат без них все равно, что незаряженное ружье. Гарин – физик. Он ничего не смыслит в химии. По его заказу над этими пирамидками работал я, впоследствии тот, кто поплатился за это жизнью на Крестовском острове. Но у Гарина есть еще один компаньон здесь, в Париже, – ему он и послал телеграмму на бульвар Батиньоль. Гарин приехал сюда, чтобы следить за опытами над пирамидками.
– Какие сведения вы собрали о сообщнике инженера Гарина? – спросил Роллинг.
– Он живет в плохонькой гостинице, на бульваре Батиньоль, – мы были там вчера, нам кое-что рассказал привратник, – ответил Семенов. – Этот человек является домой только ночевать. Вещей у него никаких нет. Он выходит из дому в парусиновом балахоне, какой в Париже носят медики, лаборанты и студенты-химики. Видимо, он работает где-то там же, неподалеку.
– Наружность? Черт вас возьми, какое мне дело до его парусинового балахона! Описал вам привратник его наружность? – крикнул Роллинг.
Семенов и Тыклинский переглянулись. Поляк прижал руку к сердцу.
– Если пану угодно, мы сегодня же доставим сведения о наружности этого господина.
Роллинг долго молчал, брови его сдвинулись.
– Какие основания у вас утверждать, что тот, кого вы видели вчера в кафе на Батиньоль, и человек, удравший под землю на площади Этуаль, одно и то же лицо, именно инженер Гарин? Вы уже ошиблись однажды в Ленинграде. Что?
Поляк и Семенов опять переглянулись. Тыклинский с высшей деликатностью улыбнулся:
– Не будет же пан Роллинг утверждать, что у Гарина в каждом городе двойники…
Роллинг упрямо мотнул головой. Зоя Монроз сидела, закутав руки горностаевым мехом, равнодушно глядела в окно.
Семенов сказал:
– Тыклинский слишком хорошо знает Гарина, ошибки быть не может. Сейчас важно выяснить другое, Роллинг. Предоставляете вы нам одним обделать это дело, – в одно прекрасное утро притащить на бульвар Мальзерб аппарат и чертежи, – или будете работать вместе с нами?
– Ни в коем случае! – неожиданно проговорила Зоя, продолжая глядеть в окно. – Мистер Роллинг весьма интересуется опытами инженера Гарина, мистеру Роллингу весьма желательно приобрести право собственности на это изобретение, мистер Роллинг всегда работает в рамках строгой законности; если бы мистер Роллинг поверил хотя бы одному слову из того, что здесь рассказывал Тыклинский, то, разумеется, не замедлил бы позвонить комиссару полиции, чтобы отдать в руки властей подобного негодяя и преступника. Но так как мистер Роллинг отлично понимает, что Тыклинский выдумал всю эту историю в целях выманить как можно больше денег, то он добродушно позволяет и в дальнейшем оказывать ему незначительные услуги.
Первый раз за весь завтрак Роллинг улыбнулся, вынул из жилетного кармана золотую зубочистку и вонзил ее между зубами. У Тыклинского на больших зализах побагровевшего лба выступил пот, щеки отвисли. Роллинг сказал:
– Ваша задача: дать мне точные и обстоятельные сведения по пунктам, которые будут вам сообщены сегодня в три часа на бульваре Мальзерб. От вас требуется работа приличных сыщиков – и только. Ни одного шага, ни одного слова без моих приказаний.
Белый, хрустальный, сияющий поезд линии Норд-Зюйд – подземной дороги – мчался с тихим грохотом по темным подземельям под Парижем. В загибающихся туннелях проносилась мимо паутина электрических проводов, ниши в толще цемента, где прижимался озаряемый летящими огнями рабочий, желтые на черном буквы «Дюбонэ», «Дюбонэ», «Дюбонэ» – отвратительного напитка, вбиваемого рекламами в сознание парижан.
Мгновенная остановка. Вокзал, залитый подземным светом. Цветные прямоугольники реклам: «Дивное мыло», «Могучие подтяжки», «Вакса с головой льва», «Автомобильные шины», «Красный дьявол», резиновые накладки для каблуков, дешевая распродажа в универсальных домах – «Лувр», «Прекрасная цветочница», «Галерея Лафайетт».
Шумная, смеющаяся толпа хорошеньких женщин, мидинеток, рассыльных мальчиков, иностранцев, молодых людей в обтянутых пиджачках, рабочих в потных рубашках, заправленных под кумачовый кушак, – теснясь, придвигается к поезду. Мгновенно раздвигаются стеклянные двери… «О-о-о-о», – проносится вздох, и водоворот шляпок, вытаращенных глаз, разинутых ртов, красных, веселых, рассерженных лиц устремляется во внутрь. Кондуктора в кирпичных куртках, схватившись за поручни, вдавливают животом публику в вагоны. С треском захлопываются двери; короткий свист. Поезд огненной лентой ныряет под черный свод подземелья.
Семенов и Тыклинский сидели на боковой скамеечке вагона Норд-Зюйд, спиной к двери. Поляк горячился:
– Прошу пана заметить – лишь приличие удержало меня от скандала… Сто раз я мог вспылить… Не ел я завтраков у миллиардеров! Чихал я на эти завтраки… Могу не хуже сам заказать у «Лаперуза» и не буду выслушивать оскорблений уличной девки… Предложить Тыклинскому роль сыщика!.. Сучья дочь, шлюха!
– Э, бросьте, пан Стась, вы не знаете Зои, – она баба славная, хороший товарищ. Ну, погорячилась…
– Видимо, пани Зоя привыкла иметь дело со сволочью, вашими эмигрантами… Но я – поляк, прошу пана заметить, – Тыклинский страшно выпятил усы, – я не позволю со мной говорить в подобном роде…
– Ну, хорошо, усами потряс, облегчил душу, – после некоторого молчания сказал ему Семенов, – теперь слушай, Стась, внимательно: нам дают хорошие деньги, от нас в конце концов ни черта не требуют. Работа безопасная, даже приятная: шляйся по кабачкам да по кофейным… Я, например, очень удовлетворен сегодняшним разговором… Ты говоришь – сыщики… Ерунда! А я говорю – нам предложена благороднейшая роль контрразведчиков.
У дверей, позади скамьи, где разговаривали Тыклинский и Семенов, стоял, опираясь локтем о медную штангу, тот, кто однажды на бульваре Профсоюзов в разговоре с Шельгой назвал себя Пьянковым-Питкевичем. Воротник его коверкота был поднят, скрывая нижнюю часть лица, шляпа надвинута на глаза. Стоя небрежно и лениво, касаясь рта костяным набалдашником трости, он внимательно выслушал весь разговор Семенова и Тыклинского, вежливо посторонился, когда они сорвались с места, и вышел из вагона двумя станциями позже – на Монмартре. В ближайшем почтовом отделении он подал телеграмму:
«Ленинград. Угрозыск. Шельге. Четырехпалый здесь. События угрожающие».
Выйдя из почтамта, он свернул в боковую узкую уличку, ведущую исхоженными ступенями на вершину Монмартра, внимательно оглянулся по сторонам и зашел в темный кабачок. Спросил газету, рюмку портвейна и принялся за чтение.
Через несколько минут с улицы быстро вошел худощавый человек в парусиновом балахоне, с непокрытой светловолосой головой.
– Здравствуй, Гарин, – сказал он тому, кто читал газету, – можешь меня поздравить… Удача…
Гарин стремительно поднялся, стиснул ему руки:
– Виктор…
– Да, да. Я страшно доволен… Я буду настаивать, чтобы мы взяли патент.
– Ни в коем случае… Идем.
Они вышли из кабачка, поднялись по ступенчатой уличке, свернули направо и долго шли мимо грязных домов предместья, мимо огороженных колючей проволокой пустырей, где трепалось жалкое белье на веревках, мимо кустарных заводиков и мастерских.
День кончался. Навстречу попадались кучки усталых рабочих. Здесь, на горах, казалось, жило иное племя людей, иные были у них лица, – твердые, худощавые, сильные. Казалось, французская нация, спасаясь от ожирения, и дегенерации, поднялась на высоты над Парижем и здесь спокойно и сурово ожидает часа, когда можно будет очистить от скверны низовой город и снова повернуть кораблик Лютеции[14] в солнечный океан.
– Сюда, – сказал Виктор, отворяя американским ключом дверь низенького каменного сарая.
Гарин и Виктор Ленуар подошли к небольшому кирпичному горну под колпаком. Рядом на столе лежали рядками пирамидки. На горне стояло на ребре толстое бронзовое кольцо с двенадцатью фарфоровыми чашечками, расположенными по его окружности. Ленуар зажег свечу и со странной усмешкой взглянул на Гарина.
– Петр Петрович, мы знакомы с вами лет пятнадцать, – так? Съели не один пуд соли. Вы могли убедиться, что я человек честный. Когда я удрал из Советской России – вы мне помогли… Из этого я заключаю, что вы относитесь ко мне неплохо. Скажите – какого черта вы скрываете от меня аппарат? Я же знаю, что без меня, без этих пирамидок – вы беспомощны… Давайте по-товарищески…
Внимательно рассматривая бронзовое кольцо с фарфоровыми чашечками, Гарин спросил:
– Вы хотите, чтобы я открыл тайну?
– Да.
– Вы хотите стать участником в деле?
– Да.
– Если понадобится, а я предполагаю, что в дальнейшем понадобится, вы должны будете пойти на все для успеха дела…
Не сводя с него глаз, Ленуар присел на край горна, углы рта его задрожали.
– Да, – твердо сказал он, – согласен.
Он потянул из кармана халата тряпочку и вытер лоб.
– Я вас не вынуждаю, Петр Петрович. Я завел этот разговор потому, что вы самый близкий мне человек, как это ни странно… Я был на первом курсе, вы – на втором. Еще с тех пор, ну, как это сказать, я преклонялся, что ли, перед вами… Вы страшно талантливы… блестящи… Вы страшно смелы. Ваш ум – аналитический, дерзкий, страшный. Вы страшный человек. Вы жестки, Петр Петрович, как всякий крупный талант, вы недогадливы к людям. Вы спросили – готов ли я на все, чтобы работать с вами… Конечно, ну, конечно… Какой же может быть разговор? Терять мне нечего. Без вас – будничная работа, будни до конца жизни. С вами – праздник или гибель… Согласен ли я на все?.. Смешно… Что же – это «все»? Украсть, убить?
Он остановился. Гарин глазами сказал «да», Ленуар усмехнулся.
– Я знаю французские уголовные законы… Согласен ли я подвергнуть себя опасности их применения? – согласен… Между прочим, я видел знаменитую газовую атаку германцев двадцать второго апреля пятнадцатого года. Из-под земли поднялось густое облако и поползло на нас желто-зелеными волнами, как мираж, – во сне этого не увидишь. Тысячи людей бежали по полям, в нестерпимом ужасе, бросая оружие. Облако настигало их. У тех, кто успел выскочить, были темные, багровые лица, вывалившиеся языки, выжженные глаза… Какой вздор «моральные понятия»… Ого, мы – не дети после войны.
– Одним словом, – насмешливо сказал Гарин, – вы, наконец, поняли, что буржуазная мораль – один из самых ловких арапских номеров, и дураки те, кто из-за нее глотает зеленый газ. По правде сказать, я мало задумывался над этими проблемами… Итак… Я добровольно принимаю вас товарищем в дело. Вы беспрекословно подчинитесь моим распоряжениям. Но есть одно условие…
– Хорошо, согласен на всякое условие.
– Вы знаете, Виктор, что в Париж я попал с подложным паспортом, каждую ночь я меняю гостиницу. Иногда мне приходится брать уличную девку, чтобы не возбуждать подозрения. Вчера я узнал, что за мною следят. Поручена эта слежка русским. Видимо, меня принимают за большевистского агента. Мне нужно навести сыщиков на ложный след.
– Что я должен делать?
– Загримироваться мной. Если вас схватят, вы предъявите ваши документы. Я хочу раздвоиться. Мы с вами одного роста. Вы покрасите волосы, приклеите фальшивую бородку, мы купим одинаковые платья. Затем сегодня же вечером вы переедете из вашей гостиницы в другую часть города, где вас не знают, – скажем – в Латинский квартал. По рукам?
Ленуар соскочил с горна, крепко пожал Гарину руку. Затем он принялся объяснять, как ему удалось приготовить пирамидки из смеси алюминия и окиси железа (термита) с твердым маслом и желтым фосфором.
Поставив на фарфоровые чашечки кольца двенадцать пирамидок, он зажег их при помощи шнурка. Столб ослепительного пламени поднялся над горном. Пришлось отойти в глубь сарая, – так нестерпимы были свет и жар.
– Превосходно, – сказал Гарин, – надеюсь – никакой копоти?
– Сгорание полное, при этой страшной температуре. Материалы химически очищены.
– Хорошо. На этих днях вы увидите чудеса, – сказал Гарин, – идем обедать. За вещами в гостиницу пошлем посыльного. Переночуем на левом берегу. А завтра в Париже окажется двое Гариных… У вас имеется второй ключ от сарая?
Здесь не было ни блестящего потока автомобилей, ни праздных людей, свертывающих себе шею, глядя на окна магазинов, ни головокружительных женщин, ни индустриальных королей.
Штабели свежих досок, горы булыжника, посреди улицы отвалы синей глины и, разложенные сбоку тротуара, как разрезанный гигантский червяк, звенья канализационных труб.
Спартаковец Тарашкин шел не спеша на острова, в клуб. Он находился в самом приятном расположении духа. Внешнему наблюдателю он показался бы даже мрачным на первый взгляд, но это происходило оттого, что Тарашкин был человек основательный, уравновешенный и веселое настроение у него не выражалось каким-либо внешним признаком, если не считать легкого посвистывания да спокойной походочки.
Не доходя шагов ста до трамвая, он услышал возню и писк между штабелями торцов. Все происходящее в городе, разумеется, непосредственно касалось Тарашкина.
Он заглянул за штабели и увидел трех мальчиков, в штанах клешем и в толстых куртках: они, сердито сопя, колотили четвертого мальчика, меньше их ростом, – босого, без шапки, одетого в ватную кофту, такую рваную, что можно было удивиться. Он молча защищался. Худенькое лицо его было исцарапано, маленький рот плотно сжат, карие глаза – как у волчонка.
Тарашкин сейчас же схватил двух мальчишек и за шиворот поднял на воздух, третьему дал ногой леща, – мальчишка взвыл и скрылся за торцами.
Другие двое, болтаясь в воздухе, начали грозиться ужасными словами. Но Тарашкин тряхнул их посильней, и они успокоились.
– Это я не раз вижу на улице, – сказал Тарашкин, заглядывая в их сопящие рыльца, – маленьких обижать, шкеты! Чтобы этого у меня больше не было. Поняли?
Вынужденные ответить в положительном смысле, мальчишки сказали угрюмо:
– Поняли.
Тогда он их отпустил, и они, ворча, что, мол, попадись нам теперь, удалились, – руки в карманы.
Избитый маленький мальчик тоже попытался было скрыться, но только повертелся на одном месте, слабо застонал и сел, уйдя с головой в рваную кофту.
Тарашкин наклонился над ним. Мальчик плакал.
– Эх, ты, – сказал Тарашкин, – ты где живешь-то?
– Нигде, – из-под кофты ответил мальчик.
– То есть как это – нигде? Мамка у тебя есть?
– Нету.
– И отца нет? Так. Беспризорный ребенок. Очень хорошо.
Тарашкин стоял некоторое время, распустив морщины на носу. Мальчик, как муха, жужжал под кофтой.
– Есть хочешь? – спросил Тарашкин сердито.
– Хочу.
– Ну ладно, пойдем со мной в клуб.
Мальчик попытался было встать, но не держали ноги. Тарашкин взял его на руки, – в мальчишке не было и пуда весу, – и понес к трамваю. Ехали долго. Во время пересадки Тарашкин купил булку, мальчишка с судорогой вонзил в нее зубы. До гребной школы дошли пешком. Впуская мальчика за калитку, Тарашкин сказал:
– Смотри только, чтобы не воровать.
– Не, я хлеб только ворую.
Мальчик сонно глядел на воду, играющую солнечными зайчиками на лакированных лодках, на серебристо-зеленую иву, опрокинувшую в реке свою красу, на двухвесельные, четырехвесельные гички с мускулистыми и загорелыми гребцами. Худенькое личико его было равнодушное и усталое. Когда Тарашкин отвернулся, он залез под деревянный помост, соединяющий широкие ворота клуба с бонами, и, должно быть, сейчас же уснул, свернувшись.
Вечером Тарашкин вытащил его из-под мостков, велел вымыть в речке лицо и руки и повел ужинать. Мальчика посадили за стол с гребцами. Тарашкин сказал товарищам:
– Этого ребенка можно далее при клубе оставить, не объест, к воде приучим, нам расторопный мальчонка нужен.
Товарищи согласились: пускай живет. Мальчик спокойно все это слушал, степенно ел. Поужинав, молча полез с лавки. Его ничто не удивляло, – видел и не такие виды.
Тарашкин повел его на боны, велел сесть и начал разговор.
– Как тебя зовут?
– Иваном.
– Ты откуда?
– Из Сибири. С Амура, с верху.
– Давно оттуда?
– Вчера приехал.
– Как же ты приехал?
– Где пешком плелся, где под вагоном в ящиках.
– Зачем тебя в Ленинград занесло?
– Ну, это мое дело, – ответил мальчик и отвернулся, – значит надо, если приехал.
– Расскажи, я тебе ничего не сделаю.
Мальчик не ответил и опять понемногу стал уходить головой в кофту. В этот вечер Тарашкин ничего от него не добился.
Двойка – двухвесельная распашная гичка из красного дерева, изящная, как скрипка, – узкой полоской едва двигалась по зеркальной реке. Оба весла плашмя скользили по воде. Шельга и Тарашкин в белых трусиках, по пояс голые, с шершавыми от солнца спинами и плечами, сидели неподвижно, подняв колени.
Рулевой, серьезный парень в морском картузе и в шарфе, обмотанном вокруг шеи, глядел на секундомер.
– Гроза будет, – сказал Шельга.
На реке было жарко, ни один лист не шевелился на пышно-лесистом берегу. Деревья казались преувеличенно вытянутыми. Небо до того насыщено солнцем, что голубовато-хрустальный свет его словно валился грудами кристаллов. Ломило глаза, сжимало виски.
– Весла на воду! – скомандовал рулевой.
Гребцы разом пригнулись к раздвинутым коленям и, закинув, погрузив весла, откинулись, почти легли, вытянув ноги, откатываясь на сиденьях.
– Ать-два!
Весла выгнулись, гичка, как лезвие, скользнула по реке.
– Ать-два, ать-два, ать-два! – командовал рулевой.
Мерно и быстро, в такт ударам сердца – вдыханию и выдыханию – сжимались, нависая над коленями, тела гребцов, распрямлялись, как пружины. Мерно, в ритм потоку крови, в горячем напряжении работали мускулы.
Гичка летела мимо прогулочных лодок, где люди в подтяжках беспомощно барахтали веслами. Гребя, Шельга и Тарашкин прямо глядели перед собой, – на переносицу рулевого, держа глазами линию равновесия. С прогулочных лодок успевали только крикнуть вслед:
– Ишь, черти!.. Вот дунули!..
Вышли на взморье. Опять на одну минуту неподвижно легли на воде. Вытерли пот с лица. «Ать-два!» Повернули обратно мимо яхт-клуба, где мертвыми полотнищами в хрустальном зное висели огромные паруса гоночных яхт ленинградских профсоюзов. Играла музыка на веранде яхт-клуба. Не колыхались протянутые вдоль берега легкие пестрые значки и флаги. Со шлюпок в середину реки бросались коричневые люди, взметая брызги.
Проскользнув между купальщиками, гичка пошла по Невке, пролетела под мостом, несколько секунд висела на руле у четырехвесельного аутригера[15] из клуба «Стрела», обогнала его (рулевой через плечо спросил: «Может, на буксир хотите?»), вошла в узкую, с пышными берегами, Крестовку, где в зеленой тени серебристых ив скользили красные платочки и голые колени женской учебной команды, и стала у бонов гребной школы.
Шельга и Тарашкин выскочили на боны, осторожно положили на покатый помост длинные весла, нагнулись над гичкой и по команде рулевого выдернули ее из воды, подняли на руках и внесли в широкие ворота, в сарай. Затем пошли под душ. Растерлись докрасна и, как полагается, выпили по стакану чаю с лимоном. После этого они почувствовали себя только что рожденными в этом прекрасном мире, который стоит того, чтобы принялись, наконец, за его благоустройство.
На открытой веранде, на высоте второго этажа (где пили чай), Тарашкин рассказал про вчерашнего мальчика:
– Расторопный, умница, ну, прелесть. – Он перегнулся через перила и крикнул: – Иван, поди-ка сюда.
Сейчас же по лестнице затопали босые ноги. Иван появился на веранде. Рваную кофту он снял. (По санитарным соображениям ее сожгли на кухне.) На нем были гребные трусики и на голом теле суконный жилет, невероятно ветхий, весь перевязанный веревочками.
– Вот, – сказал Тарашкин, указывая пальцем на мальчика, – сколько его ни уговариваю снять жилетку – нипочем не хочет. Как ты купаться будешь, я тебя спрашиваю? И была бы жилетка хорошая, а то – грязь.
– Я купаться не могу, – сказал Иван.
– Тебя в бане надо мыть, ты весь черный, чумазый.
– Не могу я в бане мыться. Во, по сих пор – могу. – Иван показал на пупок, помялся и придвинулся поближе к двери.
Тарашкин, деря ногтями икры, на которых по загару оставались белые следы, крякнул с досады:
– Что хочешь с ним, то и делай.
– Ты что же, – спросил Шельга, – воды боишься?
Мальчик посмотрел на него без улыбки:
– Нет, не боюсь.
– Чего же не хочешь купаться?
Мальчик опустил голову, упрямо поджал губы.
– Боишься жилетку снимать, боишься – украдут? – спросил Шельга.
Мальчик дернул плечиком, усмехнулся.
– Ну, вот что, Иван, не хочешь купаться – дело твое. Но жилетку мы допустить не можем. Бери мою жилетку, раздевайся.
Шельга начал расстегивать на себе жилет. Иван попятился. Зрачки его беспокойно забегали. Один раз, умоляя, он взглянул на Тарашкина и все придвигался бочком к стеклянной двери, раскрытой на внутреннюю темную лестницу.
– Э, так мы играть не уговаривались. – Шельга встал, запер дверь, вынул ключ и сел прямо против двери. – Ну, снимай.