Как она и думала, Аника ждала ее в темноте, простертая на подушках. На подносе с курительными принадлежностями слабо мерцала лампочка, наполовину завешенная серебряной бабочкой - точно лампадка у гроба.
- Это я, - сказала Моника, - лежи.
После серебристых летних сумерек маленькая комната, вся пропитанная тяжелым дымом опиума, с опущенными шторами и задернутыми портьерами, показалась ей желанной, как склеп.
Но Аника уже повернула выключатель. Красный фонарь осветил лежащую курительницу в ритуальном костюме. Лицо скрипачки было мертвенно-бледно, кости, обтянутые кожей. Она хрипло сказала:
- Ты попала неудачно! Пасты нет!
- А я думала…
- Нет! Тот тип, который должен был мне ее принести - настоящую, прямо из Лондона, - попался вчера в "Сапфире". Можешь себе представить! Не из-за опиума - никто и не знал, что он у него есть. Из-за кокаина! Все забрали.
Она злобно усмехнулась и заговорила быстро, с лихорадочной поспешностью всех кокаинистов.
- Какие идиоты все эти парламентские ослы с их законами! Курам на смех! Наркотики!.. Болваны они! Дядюшка Гютье - блюститель нравственности! Как это тебе нравится? А если я хочу отравляться? Уж если бороться с наркотиками, так пусть начинают с алкоголя. Но этого они не посмеют. Небось, кабатчики ведь тоже избиратели.
Слава богу, "снег" у меня еще есть. Мне продала женщина, которая арендует уборную в "Пеликане". Полную коробку. Смотри!
Она, смеясь, показала на маленькую эмалевую коробочку.
- И потом, я знаю, где его можно достать. У аптекаря в Жавелле, понимаешь. Но пасты - никак. У тебя не осталось?
- Есть немного на дне банки.
- Дай сюда. Лень? Ладно, оставь! Будем курить дроп. Я уже все старые трубки пообчистила. Но вот та, большая из слоновой кости, еще полная.
|
Она закашлялась, потом повторила тем же хриплым голосом:
- Дроп, он крепче. Больше одурманивает.
Ей, как пьянице, нужно было все крепкое.
Аника вздохнула:
- Да, если бы этого не было в жизни… Ну, иди, ложись.
- Дай раздеться.
Моника по привычке разделась в темноте и надела широкий китайский халат. Потом легла на свое место, растянувшись около подноса, и машинально повернула бабочку на лампе.
Аника воспользовалась передышкой, набила себе нос кокаином и раздраженно крикнула:
- Ты долго мне еще будешь свет в глаза пускать!
Моника подумала: ну и нанюхалась, матушка!
Болтливое возбуждение от кокаина, несмотря на уговоры Аники, ее не пленяло. Она предпочитала безмолвный экстаз опиума.
Отказавшись от понюшки, она насадила на иголку скатанный шарик черной пасты, составляющий на сегодня все ее угощение. Ничего!.. Можно наверстать потом!
Но дроп был слишком тверд и, тая, не удерживался на острие. Ей все-таки удалось наконец растопить одну каплю и приготовить трубку.
Тогда, поднеся чубук к губам, Моника жадно втянула дым. Он был так жгуч, что она его выпустила сейчас же. Обычно, когда опиум был свеж, она задерживала пьянящий яд, наслаждаясь всем телом.
Моника положила трубку и опустилась на подушку. Запах опиума, которым было пропитано ателье, его тяжелый, проникающий аромат одурманивал, лишая сознания.
Аника воскликнула с удовольствием:
- Однако, голубушка!
- Не кричи! - взмолилась Моника. - От твоего голоса точно поезд грохочет над головой.
Всякий шум казался ей нестерпимым, чудовищным. Но вскоре звуковые волны отхлынули, отодвинулись стены. Все отходило далеко-далеко, и хриплый голос Аники постепенно переходил в шепот. Исчезло время. Качающие волны наполнили пространство. Несказанное чувство одновременно и пустоты, и полноты наполнило душу Моники.
|
- Послушай, - словно из другого мира тараторил далекий голос, - здорово это на тебя действует! А если бы ты еще кокаинчику нюхнула! Я уже третий грамм со вчерашнего вечера кончаю, понимаешь. Ей богу, это самое лучшее лекарство от морской болезни. Жизнь! Меня от нее тошнит. Хорошая понюшка, хорошая трубка, и все как рукой сняло! Есть такие врачи, которые при сильных болях не дают морфия, пугают, что можно привыкнуть. Что же, и подохнуть нельзя спокойно? По какому праву эти негодяи меня смеют приговаривать к жизни?! Моя шкура, не их! Потому-то и процветают их лавочки. Подумаешь! Любви, во-первых, не существует, это только слухи такие распустили! Есть дураки, которые перегрызают друг другу глотку из ревности… Наслаждение! Подите вы в… Бездонный колодец, да только пустой! Искусство? О, моя скрипка, где ты?.. Талант? Он у меня, может быть, и был. Да, да, "великая артистка" - это мы слыхали. Давно это было… А потом… У Шопена тоже был талант. Только он хоть ноты умел кропать. Все же осталось после кое-что. А я все выпустила в трубу! Чужую музыку исполняла. Неудачница! Даже ребенка не умела родить! Черту я нужна!
Она нервно открыла коробочку и взяла новую понюшку.
- Бери! - властно приказала она Монике. - Лучшее лекарство! Когда оно есть, наплевать на все.
- Нет, - сказала Моника, - я все же предпочитаю твой паршивый дроп.
|
Первое сильное ощущение рассеялось. Она опять стала приготовлять шарики, но выкурить трубку в один раз ей больше не удавалось. Тогда, бросив ее, по совету Аники, она вдохнула раз за разом несколько понюшек кокаину.
Но вместо ожидаемого успокоения большая доза "снега" возбудила ее еще больше. В один миг одеревенели нос, лоб и виски. Анестезия наступила так внезапно, что она почувствовала себя каким-то автоматом и, как Аника, начала говорить, говорить в пространство, сама себя не слыша. Острота всех восприятий сразу пропала. Механически размахивая руками, она бесконечно болтала. И всю ночь, лежа у подноса, они кричали, словно глухие, не слушая, перебивая друг друга. На рассвете лампочка погасла. Моника очнулась - оледенелая уже в полдень. В ателье царил мрак. Аника спала, такая бледная, что она испугалась - точно мертвая - и потрогала холодную руку… Но плоская грудь равномерно дышала… Моника, не тревожа ее, ушла.
Днем, совсем разбитая, она все-таки побрела в Водевиль. Шла вторая репетиция с декорациями, и из администрации протелефонировали еще утром, что Эдгар Лэр желает видеть лично мадемуазель Лербье. Подходя к сцене, она остановилась в смущении. На сцене ссорились. Лэр орал:
- Академия!.. Плевать мне на нее! Ваша пьеса от этого не лучше! Все такая же дрянь! Понимаете вы?! Единственно, что ее спасает, это постановка.
- Но, милостивый государь!..
Она узнала раздраженный голос Дюссоля, тотчас же покрытый рычанием актера:
- А-а-а!
При ее появлении они замолчали.
Лэр решительно нахлобучил шляпу и, размахивая тростью, ринулся со сцены. Фернанд Дюссоль глядел на него в недоумении. Режиссер и директор, волнуясь, побежали вслед, хватая его за фалды. Но оскорбленный Лэр не желал ничего слушать. Все трое скрылись за дверью.
Фернанд Дюссоль кинулся к Монике и, потрясая седой гривой и горя негодованием, рассказал ей в чем дело. Измученный на репетициях сумасбродством Лэра, он, во избежание скандала, принужден был отложить свои замечания до того момента, когда пьеса будет уже готова к спектаклю. Так требовал Лэр, не допускающий в своих постановках никаких указаний, особенно авторских…
- Но, маэстро, как же вы согласились, вы - знаменитость?
- Надо было или снять "Сарданапала", а Бартолэ умолял меня этого не делать - тридцать тысяч неустойки этой скотине, специально приглашенной! Или же лезть в драку! А я, право…
- Да, - сказала Моника, - вам в драку…
На сцене вновь появился Эдгар Лэр, Бартолэ тащил его за рукав.
Она взглянула на знаменитого поэта, маленького и тщедушного, и на актера-геркулеса. Он сам был Сарданапалом и царственно возвращался в свои владения. Кирпичный фон, к счастью, занял внимание. Лэр объяснил, что при белом одеянии он желает черного фона.
- А вы не думаете, что это будет немного резко? - возразила Моника.
Фернанд Дюссоль имел несчастье с ней согласиться. Монарх презрительно посмотрел на него сверху вниз, потом повернулся к Монике и заявил тоном, не допускающим возражения:
- Я сказал: черный!
Она поклонилась, сочувственно пожала руку дрожащему от бессильной злобы Фернанду Дюссолю и ушла. Вредная штука - сумасшествие на свободе! Моника пожалела, что пошла в этот зверинец. Актерская истерика, свидетельницей которой она была сегодня, подчеркнула ее собственную трагикомедию. Как надоело ей самой играть в ней роль! Весь комизм жизни предстал сейчас перед ней в настоящем свете - в черном, как сказал тот…
Следующие дни до репетиции в костюмах были самыми ужасными днями ее жизни - не то тяжелым сном, не то бесконечным зевком в ожидании ночи, когда она отравлялась сразу и кокаином и опиумом. Аппетит пропал, во рту точно насыпана зола… Что такое ее кажущийся триумф! Одно сплошное падение! Теперь, разбитая, она снова оказалась на том же месте, где была в тот день, когда в вестибюль на авеню Анри-Мартин доставили на носилках тело раздавленной тети Сильвестры. Теперь ее собственное тело лежит разбитое под скалой. Ледяная волна в бешенстве бурлит у ног, над головой - черная бездна…
Не заставь ее Чербальева, она бы так и не пошла на первое представление "Сарданапала", не аплодировала бы машинально вместе с восторженным залом успеху Лэра, рычащего на террасе ассирийского дворца.
Зачем пошла? Зачем уступила? Да что там! Не первый же это компромисс с совестью.
Сидя на террасе кафе "Наполитен" с бароном Пломбино, Рансомом и мадам Бардино, она ела мороженое. За соседним столиком какой-то человек, привлекший ее внимание, после некоторого колебания, поклонился. Моника старалась вспомнить - кто это?
Кровожадный взгляд, глаза, как у кошки, рыжая борода… Нет, забыла! Он сосредоточенно посасывал свою коротенькую трубку. Незаметно вошли Фернанд Дюссоль с женой и сели рядом с незнакомцем. Моника почувствовала, что говорят о ней. Дюссоль приветливо поклонился. Из симпатии к одному и из любопытства к другому ей захотелось подойти. Она встала и поздравила с успехом старого поэта и его жену. После первого приветствия Дюссоль познакомил:
- Режи Буассело, Моника Лербье.
- Мы знакомы, - сказала Моника, сердечно пожимая неловко протянутую, узловатую руку.
- Вы читали "Искренние сердца"? - спросила г-жа Дюссоль.
Буассело пробурчал:
- Пятое издание. Мир тесен, как известно, мадам.
Моника пошутила:
- Уж не так тесен, если за целые четыре года не имела удовольствия вас встретить, - и объяснила Дюссолям: - мы познакомились у Виньябо… давно.
Она заметила удивление писателя. Он незаметно, застенчиво ее разглядывал. Неужели же она так изменилась? Ей вспомнился взгляд Бланшэ на прошлой неделе. Буассело тоже не мог прийти в себя от изумления.
- Да… давно, - пробормотал он смущенно.
- Так что вы меня почти не узнали.
- Вы остриглись, но все-таки я вас первый узнал, ответил писатель.
- Но с трудом?
Он не ответил. Да, в ней уже не осталось ничего от той блестящей девушки, которую он помнил. Перед ним сидела женщина, смятая жизнью, несчастная, замкнувшаяся в своей скорлупе. Бабочка превратилась в гусеницу. Сколько невыплаканных слез в когда-то синих, а теперь посеревших, как дождливое небо, глазах!
Буассело докурил свою трубку. Разговорились. Дюссоли ушли, но разговор продолжался. И даже - к ее удивлению - им стало лучше вдвоем.
Моника с удовольствием узнавала ту резкость мыслей и грубоватую искренность, которые ее когда-то поразили, но не возмутили.
- Вы, - сказал Буассело, глядя ей прямо в глаза, - вы делаете глупости. Вы курите?
- Вы тоже!
- Мы курим разный табак. Мой возбуждает, ваш - одурманивает.
- И это заметно? - спросила она, поглядев в зеркало на свое осунувшееся под румянами лицо.
- Очень даже, - пробурчал он. - Вид у вас отвратительный. Щеки впали. А глаза!.. Опиум и кокаин! Я сразу догадался. Этого не скроешь.
Она ответила серьезно:
- Нет, можно скрыть.
- Что?
- Время!
Он возмутился:
- Очень вам это нужно! И вы еще воображаете себя очень умной. На свете есть масса других вещей, кроме созерцания собственного пупа и слез над крохотными личными несчастьями. Да знаете ли вы что такое горе? Вот я вам скажу. Сегодня утром я зашел на кухню отдать кое-какие распоряжения моей прислуге и застал ее разговаривающей с женщиной, разносящей по домам хлеб. Высокая такая старуха, с суровым лицом.
Вскоре после этого Юлия приносит мне утренний завтрак и говорит: "Вы, барин, разносчицу хлеба видели?" - "Да, видел, у нее препротивная рожа". - "О, барин, это с горя! Ей еще и сорока пяти лет нету, а на вид ей все шестьдесят пять!" - "Да что же с ней такое?" - "Она беженка с севера. Есть же такие несчастные люди! Послушайте-ка, что с ними война сделала.
Она жила в деревне около Лилля. С большим трудом скопили они с мужем деньжонок, выстроили крохотный домишко. Открыли лавочку, торговля пошла, этим и жили с детьми - с двумя сыновьями и дочерью.
Началась война. Отца с сыновьями призвали на фронт. Стали наступать немцы. Она с больной дочкой сбежала. Через месяц сообщают о смерти одного из братьев. Это так подействовало на больную, что через неделю девушка умерла - красивая молодая девушка, единственное утешение матери.
Потом старуха узнает, что их домишко разнесли снарядами англичане, камня на камне не осталось и, наконец, тяжело ранили на фронте второго сына. После перемирия они все трое в Париже работают, как волы, в ожидании возмещения убытков. А об этих возмещениях до сих пор ни слуху, ни духу.
Отец и сын на фабрике. Вы думаете этим кончается все? Нет! Сын заболел, харкает кровью, тоже перестал работать. А в прошлом году дошла очередь и до отца. Ему отрезало руку и проломило череп. Пришлось делать трепанацию. Работать он тоже больше не может. Вздуло после операции глаз. Смотрит так странно, точно с ума сошел.
Сегодня ночью он, плача, сказал этой несчастной: "Ты тоже страдаешь, глядя на меня! Каково же мне!" Теперь старуха работает одна за всех".
- Ужасно! - воскликнула потрясенная Моника.
- И вы думаете, что после этого можно еще жалеть таких, как вы. У вас нет цели жизни, вот вам - утешайте чужое горе. Адрес я вам дам. Я себе простить не мог после рассказа Юлии, как я просмотрел, сколько в этой женщине скрыто покорности судьбе - жертвы! Я жалел, что не пожал ей руку, не попросил у нее прощения за то зло, которое причинили ей человеческие глупость и злоба.
Он замолчал.
- Вы правы, - прошептала Моника, - все мы эгоисты, я не забуду вашего урока.
Моника сочувственно посмотрела на Буассело, и он заговорил опять:
- Если вы не способны пойти в сестры милосердия, так хоть работайте! Вот посмотрите на меня! Писательство - путь, не усыпанный розами. Ничего, я все же тяну лямку, гружусь…
Она возразила:
- Хорошо, дайте мне ваше перо, а я вам отдам мои кисти.
- Бросьте! Без комплиментов, пожалуйста! У меня, может быть, не больше таланта, чем у вас! Но я верю в пользу работы для работы. Не всем дано быть Гюго или Делакруа. И вовсе недурно быть…
- Кем?
- Кем? Не знаю…
Он подумал, назвал несколько имен, определил каждого одним резким, критическим словом. Они сходились во вкусах. Моника, развлекаясь беседой с писателем об искусстве и литературе, спрашивала себя в то же время, почему так странно растет их взаимная симпатия? Он был некрасив еще больше, чем в их первую встречу, у Виньябо. Резкость в суждениях и его грубость не отталкивали ее сейчас. Что же это? Смутное влечение к человеку, связанное с неизгладимыми воспоминаниями? Бессознательная связь с дорогим сердцу прошлым? Но тогда она с тем же удовольствием продолжала бы разговор и с Бланшэ, когда тот подошел к ней в Лувре!.. "Нет, меня влечет эта прямота, - подумала она, слушая его резкий голос. - Он честный человек". Наивность души, скрытая грубоватой личиной, сила чувств, звучащая в острых словах, поражали Монику в Буассело редкой для нее и ценной новизной.
Несколько раз она отмахивалась от укоризненных жестов мадам Бардино.
- Сейчас приду.
Но минуты летели, а они все еще разговаривали.
- Прощай, изменница, - крикнула ей Понетта, уходя.
Она очень скучала с сонным Рансомом и обозлившимся Пломбино. Когда Моника их бросила, они снова заговорили о своих нескончаемых делах… Понетта находила, что у Моники положительно не все дома! С такой дурой ничего не выйдет! Пренебрегать миллионами, когда можно их взять, не давая ничего взамен! Предпочесть барону этого рыжего невежу!
Все трое с достоинством прошли мимо их стола. Умолкший Буассело проводил их глазами. Как всегда сгорбленный, точно под тяжестью своего прошлого, последним вышел Пломбино. Моника весело крикнула им вслед:
- Счастливого пути!
Буассело ее передразнил:
- Однако же этот толстяк… гиппопотам, как вы его называете… Он, кажется, очень уязвлен.
- Бедный!..
Она в нескольких словах рассказала ему о несчастной страсти Пломбино, рассказала, почему он сделался одним из самых крупных благотворителей Нансеновского комитета.
- Барон филантроп, - сказала она иронически. - Вы над ним не издевайтесь…
- Барон? - воскликнул Буассело с деланным изумлением. - Барон? Что это за птица?
Она рассмеялась. Ей, как и ему, казались нелепыми эти титулы псевдодворянства, льстящие только самому пустому тщеславию. Ловушка для дураков - добыча спекулянтов на человеческой глупости!
- И подумать, - сказал Буассело, - что однажды пробушевала ночь четвертого августа! Революция, где ты?
Кафе опустело. Лакеи составляли стулья.
- Час! - сказала Моника. - Уже поздно!
- Правда, - удивился Буассело, - как пролетело время!..
На углу Оперы он стал поспешно прощаться. Моника хотела уже сесть в такси, но вдруг он спросил:
- Вы где живете? В какой части города?
- На улице Боэти, разве вы не знаете?
Он пробурчал:
- Для вас ведь вовсе не обязательно жить возле магазина!
Она почему-то улыбнулась, вспомнив о своей холостяцкой квартире на Монмартре, и сказала:
- Да, но я живу на антресолях над магазином. И надеюсь, что вы доставите мне на днях удовольствие и придете с нашим другом Виньябо завтракать.
Буассело был польщен. Небанальна и проста, несмотря на известность. Да, с ней приятно встретиться еще!.. Он дружески пожал ей руку.
- Значит, решено? Да, а ваш адрес?
- 27, улица Вожирар.
- До свидания! Я вам черкну…
Автомобиль тронулся. Она наклонилась и проводила глазами медленно удаляющуюся, приземистую фигуру.
Славный он, этот Буассело…
Часть третья
После вечера в "Наполитене" они виделись еще раза три или четыре, но этого было достаточно… Смутный проблеск желания разгорелся пылающим пожаром.
Во-первых, завтрак вместе с Виньябо в очаровательной квартирке на антресолях на улице Боэти…
В глазах Буассело Моника, в скромной и элегантной обстановке, каждая мелочь которой подчеркивала ее индивидуальный вкус, предстала в новом свете. Современная фея - в созданном ее фантазией дворце…
Она влекла его не только своей элегантностью и плотской соблазнительностью, к которым суровый писатель все же имел тяготение, как ни старался это скрывать.
Он вышел из простой среды, но, несмотря на кажущееся пренебрежение к внешности, в нем оставались от трудного начала его карьеры - от дней, проведенных среди богемы Монмартра и в ателье Монпарнаса, - далеко не удовлетворенные аппетиты.
Моника импонировала ему окружающей ее роскошью и не изведанной еще им утонченностью. Пленял также ее тонкий ум и культура, проявляющиеся даже в случайных разговорах.
Хотя Режи Буассело и находил, что женщина должна быть только красивой самкой, индивидуальность Моники влекла его как очаровательное достоинство. Ее профессия, такая далекая от его собственной, ее успехи - все это ставило их на равную ногу и способствовало сближению.
Как декораторша - она интересовала, будь писательницей - только раздражала бы.
Уважая в ней равную и притом в той области, где развитие их талантов не мешало друг другу, Буассело скоро превратился в ежедневного гостя - друга Режи. Она открыла ему всю душу. Он скоро узнал о ней все - и жалость перешла в нежность.
Они не выходили вместе уже целую неделю, и однажды вечером были приглашены обедать к художнику Риньяку, на авеню Фроше. По обыкновению Буассело пешком провожал Монику домой. В тот вечер неизбежное свершилось.
Ему не пришлось объясняться ей в любви. Его молчание и внезапное смущение говорили красноречивее слов. Монику, захваченную таким же внезапным влечением, невольно притягивала эта новая душа под суровой маской и нежное сердце. Она ласково звала его "мой медведь" и говорила себе: "это ребенок", но с удовольствием представляла его могучую мускулатуру.
В тот вечер, проходя по улице Пигаль мимо закрытых ставен своей холостяцкой квартиры, Моника замедлила шаг.
Он знал, что у нее было в этой части города помещение, где она предавалась своему пороку: курению. В глазах Буассело это являлось ее единственным ужасающим недостатком. Остальное - ее образ жизни - его не интересовало. И даже в надежде кое-чем поживиться, он его одобрял.
Заметив ее взгляд, брошенный на окна, он сразу догадался и со смешком сказал:
- Ага! Это здесь?
Ему одновременно хотелось и остановиться, и бежать без оглядки. Опиум и все его последствия - искусственное возбуждение, холодный разврат, эти жалкие наслаждения в сравнении со здоровой красотой естественных ласк - были ему противны. Но представилась Моника, раздетая, доступная…
Он колебался. Ноги точно налились свинцом. Они молча переглянулись, и вдруг без единого слова он, как собачонка, пошел за ней следом.
Войдя в комнату, слабо освещенную затянутой люстрой, и вдыхая тяжелый запах оставшегося дыма, Буассело, злясь на самого себя, почувствовал смутное, но непреодолимое желание…
- Катафалк! - проворчал он, показывая на черные с позолотой обои, на диван, покрытый точно погребальным покровом, и на поднос с принадлежностями для курения.
- Одну маленькую трубочку! Только одну!..
Но он отказался и от трубки, и от предложенного кимоно. Моника спокойно переоделась за высокими лаковыми ширмами.
Он все же потрогал легкий халат.
Сколько мужчин и женщин им пользовались…
Эта мысль не то вызывала отвращение, не то возбуждала. Нет! Скорее отвращение!.. Он злобно ждал Монику. Она показалась из-за ширм в халате цвета спелой сливы, расшитом белыми ибисами, клюющими розы. Но под мягкой материей он ясно различал каждое движение ее гибкого тела и, раздраженный, молча наблюдал за ее размеренными, сосредоточенными движениями. Он ненавидел в эту минуту Монику за ее отчужденный вид, за бесчувственное выражение китайского идола на лице, с которым она вдыхала дым первой трубки. Она вдруг запрокинулась в таком странном экстазе, что ему почудилось в этих опьяненных глазах виденья всех ее былых наслаждений. В нем поднялась глухая ненависть. Он грубо вырвал у нее иглу, швырнул ее на поднос и сшиб его со столика тяжелым кулаком. Покатились трубки, лампочка погасла. Моника только успела прошептать:
- Что вы делаете…
Он кинулся к ней с ругательствами:
- Сумасшедшая! И вам не стыдно! Вы, верно, приняли меня за одного из ваших кобелей…
Но равнодушная к оскорблениям и почти счастливая таким проявлением ревности и желания, Моника зажала ему рот рукой. Он удивленно замолчал, целуя ее душистые пальцы. Она обняла его, притягивая к себе другой рукой. Под полураскрывшимся халатом взволнованно поднималась белая грудь, и Буассело, как зверь, потерял над собой власть… Головокружительные мгновенья… не отрывая губ, они слились сплетенными телами.
Это было глубокое чувственное потрясение. Страсть вырвалась наружу неожиданно для них обоих, и в особенности для Моники.
Она не стала ждать на другой день от Режи планов на будущее и решила сама:
- Что если нам нанять дом Риньяка в Розейе, на берегу Уазы? Мы бы провели там недельки две… Клэр отлично справится в это время и без меня, а ты спокойно будешь работать над своей новой книгой…
- Прекрасно!
И тотчас же все было решено. Моника увезла "своего медведя" после долгих секретных переговоров с Клэр.
- Главное, чтобы он сейчас не догадался!..
"Ее медведь"!.. Со вчерашнего дня она произносила это слово с благодарностью и чувством власти над ним, и сама казалась себе новой Моникой. Неожиданность происшедшего одним могучим ударом вывела ее из мрачного оцепенения и пробудила новые силы жизни.
Она, равнодушная ко всем, любила… Она любила человека нормального, достойного, гордого. Она любила его физически и духовно, и снова стояла на твердой почве. Любовь - единственное творящее начало жизни…
Две недели в Розейе пролетели как сплошной сказочный сон.
Маленький чистенький домик, затерянный в полях, деревенский садик, уютно скрытый густой живой изгородью.
Катания на ялике между островками, зеленая утренняя свежесть, теплое дыхание голубых ночей, ночное счастье вдвоем!.. И над этой божественной радостью, в ее волшебном меняющемся покрывале тьмы и света огромный золотой месяц рассыпал свои ласкающие лучи… медовый месяц их любви…
Вылизанный, вымытый, заласканный "медведь" превратился в барашка. Моника, пастушка, в слиянии с природой обрела свою утерянную детскую душу.
Завтраки в деревенских харчевнях, скромные обеды у себя, веселые рыбные ловли, когда всю его добычу представлял выловленный чей-то старый сапог, а ее - водоросли, игры, оставленные Риньяком на даче: крокет и бадминтон, - все восторгало их как открытие неведомых радостей. С каждым часом они познавали друг друга все глубже и глубже.
И наконец, вернувшись в Париж, она радовалась, как ребенок, сюрпризу, приготовленному Клэр для Режи.
Он возвращался злой, отравленный мыслью об их неизбежной разлуке. Он жил со старушкой матерью в маленькой квартирке и не хотел огорчить ее уходом. Где теперь встречаться?..
Ему были отвратительны пошлые комнаты гостиницы, а еще больше квартира - курильня, свидетельница ее прошлого, того прошлого, о котором он, гораздо сильнее влюбленный, чем думал сам, не мог вспоминать без злобы. Холостяцкая квартира-катафалк, нет, спасибо!
Он категорически отказался поселиться на антресолях, на улице Боэти, находя неприличным такое афиширование их связи. К тому же он был беден и не хотел ничем пользоваться от любовницы.
Ей с трудом удалось уговорить его в день возвращения поехать еще раз на улицу Пигаль. Потом можно будет поискать, присмотреть что-нибудь… Он согласился, бессильный перед наслаждением, ставшим уже для него неотъемлемой необходимостью. Моника заранее предвкушала сюрприз.
Когда, пройдя через совершенно неузнаваемую переднюю, они вошли в большую комнату, где не осталось и следов от ночного китайского стиля, он не мог удержаться от восклицания:
- Удивительно! Ты нашла другую квартиру? Разве в этом этаже была еще одна?
- Нет, та же, только по моим указаниям Клэр все изменила. Тебе нравится?
Растроганный, глядел он на это превращение, сделанное для него одним взмахом палочки феи. Прочь скверные, нашептывающие мысли! В поступке Моники он видел любящую покорность, желание зачеркнуть все прошлое…
"Прочь воспоминания!" - говорили стены, покрытые холстом цвета охры. На оранжевом фоне резким квадратом выделялись развешенные картины - морские виды Риньяка и Маркэ. "Здесь любят и забывают все" - говорили и узкий диван для двоих, глубокие кресла, обтянутые голубым бархатом, низкие столы, заваленные излюбленными книгами, этажерки, заставленные цветами. Мариланд в дельфийской вазочке ожидал прикосновения пальцев хозяина. Целая коллекция коротеньких трубок - на выбор - в бокале из оникса… И "медведь", каким он оставался по существу, растрогался до глубины души.
Действительно, по какому праву он смел бы упрекать Монику за поступки, касающиеся только ее? Осуждать ее прошлое? Жить моментом! Вот истинная мудрость! Он притянул ее к себе и долгим поцелуем прильнул к ее глазам. Она улыбалась, всем телом отдаваясь ласке… Он смотрел на нее, как триумфатор. Моника открыла глаза, в них горел призывный огонь - безграничная вера, горячая мольба…
Всем существом Моника тянулась к обновлению.
В эту минуту все пело о воскресении, она отдавала себя всю и навсегда. В торжественном молчании этого мига рождалась новая Моника. Неодолимая сила страсти соединила их тела в одном тесном объятии. Сбросив одежду одним движением, они упали на брачное ложе…
После бурной ночи Буассело, склонившись, смотрел на спящую Монику. Как хотелось ему через это близкое тело, принадлежавшее ему даже в разъединяющем забвении сна, проникнуть до дна загадочной глубины ее души.
Закинув руки, вся розовая в бронзовых волнах волос, Моника дышала спокойно и ровно.
Разбуженная пристальным взглядом, она улыбнулась и открыла глаза. Они лежали рядом, нагие под простыней, которую она под утро натянула. Яркий свет пробивался через спущенные портьеры. Солнечный луч ткал золотые узоры по голубому бархату.
- Как хорошо! - прошептала Моника и, обняв его за шею, притянула к губам любимые губы.
Потом, лениво оттолкнув его, прошептала:
- Ты за мной шпионил… гадкий!
- Я любовался тобой.