КОНЕЦ «НАРОДНОЙ РАСПРАВЫ» 6 глава





сам Нечаев с той же целью, с которой впоследствии посылал свои письма из Женевы в Россию.

На следующий день после сходки у Любимова хозяина квартиры вызвали в градоначальство «и спросили, для чего и по какому случаю у него собирались в таком количестве гости. Любимов ответил, как было условлено, что один товарищ просил уступить ему квартиру для вечеринки, желая отпраздновать свои именины или рождение"67. Когда же у Любимова полюбопытствовали, кто сей «товарищ», он назвал Нечаева.

Утром 30 января 1869 года Сергей сказал Евлампию Аметистову, что его вызывают в полицию и, вероятно, арестуют. Он отправился на Гороховую, 2, в градоначальство, и имел там беседу с начальником Секретного отделения Канцелярии петербургского обер-полицмейстера Ф. А. Колышкиным. Нечаева пригласили в полицию вслед за Любимовым как организатора сходки 28 января 1869 года68. Подробности разговора, состоявшегося во владениях обер-полицмейстера, нам неизвестны. Бесспорно лишь, что Нечаева предупредили о недопустимости устройства сходок и отпустили на все четыре стороны69. Вечером Сергей появился на квартире Е. X. Томиловой, где часто собирались студенты-радикалы и уже более месяца жила младшая сестра Нечаева, Анна. Он сказал, что провел несколько часов у Колышкина и тот отпустил его на поручительство директора училищ70. «На замечание Анны или Томиловой, что ему не следует ходить на них (сходки. — Ф. Л.), он возразил, что это все равно: ему сказали, что будет он ходить или нет, арестован будет во всяком случае»71. Странное заявление полицейских — зачем тогда отпустили? Утром в квартире Томиловой вновь появился Нечаев и попросил спрятать сверток с бумагами, а вечером на студенческую сходку прибежал Евлампий Аметистов и заявил, что Нечаев арестован. На следующий день к Томиловой пришла В. Засулич и принесла конверт с двумя записками, полученными ею по городской почте. В первой записке говорилось:

«Идя по мосту, я встретил карету, в какой возят арестованных; из нее выбросили мне клочок бумаги, и я узнала голос дорогого для меня человека: если вы честный человек доставьте; это я спешу исполнить и в свою очередь прошу вас как честных людей, сию минуту уничтожить мою записку, чтобы не узнали меня по почерку. Студент».

Вторая записка была написана рукой Нечаева на клочке серой бумаги:

«Меня везут в крепость; не теряйте энергии, друзья-товарищи, хлопочите обо мне! Даст Бог — свидимся»72.


Несмотря на то, что записки вызывают серьезные подозрения, даже если не углубляться в анализ их содержания, все, кто их читал, нисколько не усомнились в правдивости написанного. При перевозке в карете арестант сидел между двух жандармов и напротив офицера или унтер-офицера. В такой обстановке ни написать записку, ни выбросить ее из наглухо зашторенного окна невозможно, как невозможно ничего прокричать. Кроме того, арестант никогда не знает, куда его везут. Но все поверили. Поразительная доверчивость объясняется вовсе не тупостью или необыкновенным простодушием всех, кто сталкивался с Нечаевым. Дело в том, что в студенческой среде 1860-х годов (и ранее) традиционно доверяли друг другу. Молодые люди не смели даже вообразить, что их товарищ может обмануть, подвести, украсть, предать. В студенческом братстве царило безграничное доверие. Этим не раз пользовался Нечаев, и не он один. Позже Орлов признался, что записки — их с Сергеем рук дело. Анне Нечаевой было все известно, но она помчалась по полицейским учреждениям искать брата и везде получала один и тот же ответ — Нечаев арестован не был. В архиве III отделения сохранилась справка, приведу из нее извлечение:

«Анна Нечаева знала о проделках своего брата и намерении его скрыться, что доказывается тем, что на следующий же день после исчезновения Нечаева, когда никому еще об этом не было известно, она пришла на его квартиру и забрала все оставленные им вещи, а затем, чтобы поддержать распушенный слух будто бы Нечаев заключен в крепость, она явилась к Обер-Полицмейстеру просить свидания с братом»73.

Записка Нечаева перекочевала от Засулич и Томиловой к Орлову, и он показал ее студенту университета Л. П. Никифорову, постоянному участнику сходок. Известие об аресте Нечаева взволновало университетских студентов, и они решили потребовать от ректора заступничества за своего однокашника. Ректор университета, профессор К. Ф. Кесслер, пообещал им «расследовать все дело и хлопотать об освобождении Нечаева. Студенты разошлись по своим аудиториям, — вспоминал Никифоров. — и в скором времени получили ответ ректора, гласивший, что никакого Нечаева в числе слушателей университета не значится и не значилось, а потому ректор отказывается хлопотать об его освобождении. Такая лживая увертка страшно нас возмутила. Знавшие, где Нечаев вешал свое пальто, побежали к его вещам, чтобы узнать номер и хотя бы этим изобличить ректора во лжи, но швейцар не допустил их, а когда нас собралось побольше, то


на вешалке уже красовался вновь наклеенный ярлык с новой фамилией»74. Требования об освобождении Нечаева растворились в других событиях. В это время столичное студенческое движение достигло наивысшего подъема.

Тем временем Нечаев прятался у кого-то из друзей, вероятно у Орлова. Около 1 февраля они отправились в Москву и остановились на квартире бывшего ученика Орлова по Ивановской школе, надзирателя Титовского арестантского дома Н. Н. Николаева75. Орлов познакомил Нечаева с заведующим книжным магазином А.Л.Черкесова П.Г.Успенским и его женой Александрой, родной сестрой В. И. Засулич. Сергей тут же в присутствии Орлова рассказал, как ловко сбежал из Петропавловской крепости. Подробности этого фантастического подвига сохранились в пересказе присяжного поверенного Д. В. Спасовича, защищавшего Успенского на «Процессе нечаевцев»: «Его сажали в промерзший каземат Петропавловской крепости; он до того окоченевал в этих стенах, покрытых льдом, что ему ножом разжимали зубы, чтобы впустить несколько капель спирта; он ушел, надев шинель какого-то генерала и очутился в Москве»76.

Из Москвы Орлов и Нечаев ездили в Иваново, там у фабриканта А. Ф. Зубкова им удалось получить 200 рублей. Офицер Владимирского губернского жандармского управления, капитан Тимофеев писал о нем: «...Зубков фабрикант с огромным состоянием, 25 лет, довольно посредственно образован, но вольного образа мыслей»77. С деньгами ивановского вольнодумца и паспортом Орлова Нечаев через Москву двинулся в Одессу78. Там он несколько дней прожил в Ольвийской гостинице79, но вдруг вновь очутился в Первопрестольной. В это же время туда, с целью оформления документов на покупку печатного станка, прибыли Ткачев и его невеста Дементьева. Неутомимый Нечаев повторил новым слушателям, как бежал из Петропавловской крепости, а потом еще от нерасторопных одесских жандармов, И в Петербурге, и в Москве ему охотно верили, а ведь Ткачев сиживал в крепости и твердо знал, что сбежать оттуда невозможно. (В рукописи воспоминаний Ралли о мнимом аресте Нечаева имеются следующие строки: «Ткачев каким-то образом узнал об этой мистификации и отнесся к ней до крайности недоброжелательно, заявляя, что он не признает для себя возможным поддерживать этот слух и потому вообще будет заявлять, что Нечаев не арестован, а просто, боясь ареста, сбежал»80. Ралли утверждал, что Нечаев с Ткачевым в Москве не встречались.) Орлов дал Сергею еще денег, а Николаев — свой заграничный паспорт. Третьего марта


ловкий беглец покинул Москву и направился в сторону русской границы. Орлов тем временем вернулся в Петербург и гам рассказал о новых подвигах своего друга81.

В Петербурге исчезновение Нечаева умеренные восприняли с радостью. Еще в начале января Енишерлов требовал «решения вопроса с Нечаевым», который может своими высказываниями всех отправить за решетку. На одной из сходок «был поставлен вопрос об устранении Нечаева. <...> Я (Енишерлов. — Ф.Л.) высказался в пользу его смерти, но меня никто не поддержал. Было решено всеми голосами против одного моего выслать его за границу. Убедить Нечаева, что его ищут арестовать, было очень легко после той сходки, где он так несдержанно выражался..."82. По утверждению Енишерлова, было решено поставить Нечаева в известность о том, что его неминуемо ожидает арест и избежать его можно только срочным отъездом за границу. Если его удастся вытолкать из России, полагал Енишерлов, то «он уж, разумеется, не вернется, будучи скомпрометированным и своим поведением на сходке, и самим своим самовольным выездом за границу»83. Далее Енишерлов подробно описал «бегство» Нечаева в чужие края:

«Так и было сделано. Тут моя иезуитчина была применена с большим успехом. Нечаев был "похищен", снабжен паспортом и деньгами, посажен на английский корабль и увезен из России.

— Никогда не забуду я этой заслуги! — говорил при прощании бедняга, кидаясь мне на шею со слезами на глазах.

Я вытер свои губы и отвечал ему: "Так лишь в несчастье познаются истинные друзья!" и у меня сильно чесались руки скинуть его с борта... Чего я тогда этого не сделал? — При нем были компрометирующие письма»84.

Подтверждений енишерловской версии «бегства» Нечаева из России не обнаружено. Но его рассказ не вступает в противоречие с другими событиями, происшедшими с Нечаевым в это же время. Любые воспоминания грешат неточностями, иногда чистым вымыслом, всегда тенденциозностью. Наш мемуарист напрасно пытался внушить, что это он выпроводил бывшего друга из России. Никем не преследуемый Нечаев бежал по собственной воле для создания автобиографии. Зачем было бы придумывать побеги от жандармов и остаться в России? Перейти на нелегальное положение и прятаться от тех, кто его еще не ловил? Желание Енишерлова совпало с планами Нечаева.

Итак, корабль покинул порт и направился к дальним берегам. На его палубе стоял худощавый молодой человек в


неопрятной, поношенной одежде. Он заметно волновался, но нет, его никто не собирался преследовать, погоню за беглецом не снаряжали. Сергей Геннадиевич Нечаев нервничал совсем по другому поводу: он опасался встречи с А. И. Герценом, Н. П. Огаревым и М. А. Бакуниным. Доплыла ли молва до Швейцарии о петербургских баталиях, о его неудачах, о «побегах»? Как себя вести? Он надеялся на поддержку легендарных патриархов русской революции, жаждал часть их авторитета перетянуть на себя, желал дружбы с ними, особенно с Герценом. В голове Нечаева роились монологи, сцены встречи со стариками: нельзя промахнуться. И он решил прибыть в Женеву посланцем от Комитета тайного могущественного революционного сообщества, посланием, призванным установить связь между молодой революционной Россией и стареющими эмигрантами.

ПРЕДШЕСТВЕННИКИ

 

Пока Нечаев пересекает моря и дальние страны, оставим ненадолго нашего героя и обратимся к тем, кто прокладывал ему путь в революционное движение. Нечаев появился не на пустом месте — познакомимся же с его предшественниками.

Роман Ф. М.Достоевского «Бесы» увидел свет в 1871 — 1872 годах на страницах московского журнала «Русский вестник». Вслед за завершением журнальной публикации роман вышел отдельной книгой. Прочитав ее, наследник престола, великий князь Александр Александрович, будущий император Александр III, высказал своему наставнику К. П. Победоносцеву пожелание узнать о мотивах, вызвавших появление странного романа. Просьба была передана Достоевскому, и он поспешил в письме наследнику престола изложить причины, побудившие его взяться за перо.

 

«Ваше императорское высочество.

Милостивый государь,

Дозвольте мне иметь честь и счастие представить вниманию Вашему труд мой. Это — почти исторический этюд, которым я желал объяснить возможность в нашем странном обществе таких чудовищных явлений, как нечаевское преступление. Взгляд мой состоит в том, что эти явления не случайность, не единичны, а потому и в романе моем совсем нет ни списанных событий, ни списанных лиц. Эти явления — прямое последствие великой оторванности всего просвещения русского от родных и самобытных начал рус-


ской жизни. Даже самые талантливые представители нашего псевдоевропейского развития давным-давно уже пришли к убеждению о совершенной преступности для нас, русских, мечтать о своей самобытности. Всего ужаснее то, что они совершенно правы; ибо, раз с гордостию назвав себя европейцем, мы тем самым отреклись быть русскими. В смущении и страхе перед тем, что мы так далеко отстали от Европы в умственном и научном развитии, мы забыли, что сами, в глубине и задачах русского духа, заключаем в себе, как русские, способность, может быть, принести новый свет миру, при условии самобытности нашего развития. Мы забыли, в восторге от собственного унижения нашего, непреложнейший закон исторический, состоящий в том, что без подобного высокомерия о собственном мировом значении, как нации, никогда мы не можем быть великою нациею и оставить по себе хоть что-нибудь самобытное для пользы всего человечества. Мы забыли, что все великие нации тем и проявили свои великие силы, что были так «высокомерны» в своем самомнении и тем-то именно и пригодились миру, тем-то и внесли в него, кажется, хоть один луч света, что оставались сами, гордо и неуклонно, всегда и высокомерно самостоятельными.

Так думать у нас теперь и высказывать такие мысли значит обречь себя на роль пария (отверженного, бесправного. — Ф. Л.). А между тем главнейшие проповедники нашей национальной несамобытности с ужасом и первые отвернулись бы от нечаевского дела. Наши Белинские и Грановские не поверили бы, если б им сказали, что они прямые отцы Нечаева. Вот эту родственность и преемственность мысли, развившейся от отцов к детям, я и хотел выразить в произведении моем. Далеко не успел, но работал совестливо.

Мне льстит и меня возвышает духом надежда, что Вы, государь, наследник одного из высочайших и тягчайших жребиев в мире, будущий вожатый и властелин земли Русской, может быть, обратите хотя малое внимание на мою попытку, слабую — я знаю это, — но добросовестную, изобразить в художественном образе одну из самых язв нашей настоящей цивилизации, цивилизации странной, неестественной и несамобытной, но до сих пор еще остающейся во главе русской жизни.

Позвольте мне, всемилостивейший государь, пребыть с чувствами беспредельного уважения и благодарности Вашим вернейшим и преданнейшим слугою.

10 февраля 1873 г.

Федор Достоевский»1.


Комментарий к этому очень непростому письму требует специального исследования, здесь необходимо отметить лишь следующее.

«Высокомерие — надменное, презрительное отношение к окружающим, чрезмерная гордость, чванство». «Самомнение — слишком высокое мнение о себе, о своих достоинствах, заслугах» («Словарь современного русского литературного языка»).

Мог ли великий мыслитель писать так о своем народе, мог ли глубоко верующий христианин желать своему народу чрезмерной гордыни и чванства? Под «высокомерием» и «самомнением» Достоевский понимал — самоуважение, необходимое любой нации, а эти слова употребил как более сильные, обращающие на себя особое внимание. Он полагал, что нация, обладающая такими качествами, как самоуважение, собственное достоинство, способна отторгнуть нечаевщину, оградить себя от бесовщины, вседозволенности.

Не все те, кого великий писатель относил к западникам, были действительно западниками или оставались ими всю жизнь. Сам Федор Михайлович начинал с увлечений западничеством, уж кто — кто, а он превосходно знал, как со временем абсолютно искренне изменяются на противоположные взгляды и даже убеждения. Западники потому и появились, что существовали славянофилы, и наоборот. Вину за возникновение Нечаевых надлежит искать и в тех и в других. Быть может, именно поэтому Достоевский не написал наследнику русского престола об одной из главнейших причин, заставившей его взяться за «Бесов», — своей причастности к появлению нечаевщины, в чем он не раз имел случай признаться. «Бесы» — это покаяние Достоевского. Как бывший петрашевец, как человек, сформировавшийся в 1840-е годы и «во дни молодости» придерживавшийся левых радикальных убеждений, он первый понял, что ростки нечаевщины появились на почве освободительного движения еще в кружках его современников, а возможно, и раньше. Именно в письме великому князю Александру Александровичу Достоевский впервые высказал лишь на первый взгляд парадоксальную мысль о том, что «прямые отцы» нечаевщины — «Белинские и Грановские».

Федор Михайлович вовсе не питал неприязни к «прямым отцам». Через несколько дней после смерти Белинского он сказал своему приятелю С.Д.Яновскому: «Батенька, великое горе свершилось, — умер Белинский»2. Если о Белинском ко времени работы над «Бесами» Достоевский переме-


нил свое мнение, то в «Дневнике писателя» за 1876 год о втором «прямом отце» он писал: «Грановский был самый чистейший из тогдашних людей; это было нечто безупречное и прекрасное»3. Дело не в симпатиях Достоевского, а в его убеждениях. В отношении Белинского неприязнь Федора Михайловича объясняется циничным атеизмом великого критика; возможно, бывшему петрашевцу не давало покоя то обстоятельство, что его приговорили к смерти за публичное чтение письма Белинского к Гоголю.

Элементы будущей нечаевщины присутствуют среди декабристов. А. А. Бестужев и К. Ф. Рылеев преувеличивали число заговорщиков в объяснениях с членами Северного общества перед выступлением 14 декабря 1825 года. После разгрома декабристов лишь в 1830-е годы появились кружки, в которых молодые люди объединялись для совместного изучения трудов европейских философов, презираемых императором Николаем I. Как только монарх узнавал о пробуждении мысли, действия его делались решительными и молниеносными. Так, по его указанию были закрыты журналы: в 1832 году — «Европеец» И. В. Киреевского, в 1834-м — «Московский телеграф» Н. А. Полевого, в 1836 году — «Телескоп» Н. И. Надеждина. Около «Телескопа» в Москве образовался литературно-философский кружок западнического направления. В него входили М. А. Бакунин, Т. Н. Грановский, Н. И. Надеждин, В.Г.Белинский, К.С.Аксаков, М. Н. Катков, Я. М. Неверов, С. М. Строев, В. И. Красов и другие, во главе кружка стоял Н.В.Станкевич, оказавший существенное влияние на развитие общественной мысли в России. Молодые люди самостоятельно изучали ненавидимую монархом философию.

Кафедру философии в Московском университете Николай I повелел закрыть в 1826 году навсегда. Однако профессор физики, минералогии и сельского хозяйства М. Г. Павлов, отрывая часы от своих предметов, читал студентам «введение к философии»4. Студент Станкевич квартировал в доме Павлова5 и пользовался его особым расположением. Профессор побудил студентов к самостоятельному изучению философии, но не дал им углубленных знаний и не познакомил с новейшими учениями. «Чего не сделал Павлов, — вспоминал А. И. Герцен. — сделал один из его учеников — Станкевич. Станкевич, тоже один из праздных людей, ничего не совершивших, был первый последователь Гегеля в кругу московской молодежи. Он изучил немецкую философию глубоко и эстетически; одаренный необыкновенными способностями, он увлек большой круг друзей в


свое любимое занятие. Круг этот чрезвычайно заметен: из него вышла фаланга ученых, литераторов и профессоров, в числе которых были Белинский, Бакунин, Грановский.

<...> Болезненный и тихий по характеру, поэт и мечтатель, Станкевич, естественно, должен был больше любить созерцание и отвлеченное мышление, чем вопросы жизни и чисто практические; его аристократический идеализм ему шел, это был "победный венок", выступивший на его бледном предсмертном челе юноши. Другие были слишком здоровы и слишком мало поэты, чтобы надолго остаться в спекулятивном мышлении без перехода к жизни. Исключительное умозрительное направление совершенно противоположно русскому характеру, и мы скоро увидим, как русский дух переработал Гегелевское учение, и как наша живая натура, несмотря на все пострижения в философские монахи, берет свое»6.

Западнический кружок, из которого вышли «Белинские и Грановские», воспитал виднейших славянофилов Аксакова, Каткова и не только их. Молодые люди изучали отвлеченные философские построения великих немцев и пытались перенести их на русскую почву. До кончины Н. В. Станкевича, последовавшей в 1840 году, участники кружка, высоко чтя ум и дарования своего молодого руководителя, вели жаркие споры, но «Бакунин не доходил при Станкевиче до крайне безжизненных и бездушных выводов мысли, а Белинский еще воздерживал при нем (Станкевиче. — Ф. Л.) свои буйные хулы»7. Кружок Станкевича не был конспиративной заговорщической группой, и поэтому элементы нечаевщины в нем не присутствовали. Достоевский во фразе о «прямых отцах» Нечаева бесспорно прав в том смысле, что в этом гнезде вырос один из главнейших идеологов грядущей нечаевшины. Бакунин первый в России начал манипулировать философскими абстракциями и экспериментировать с теориями насильственного свержения существующей власти. Станкевич и его ближайшие друзья, люди умные, талантливые и высоконравственные, не могли и предполагать, к чему приведут их увлечения философией Гегеля.

Среди «прямых отцов» Нечаева Достоевский не назвал ни Бакунина, ни других революционеров. Он пожелал обратить внимание наследника престола на то, что не только бунтари могут воспитать бунтаря. Если Бакунин «прямой отец» Нечаева, то что ж тут удивительного? Достоевский утверждал, что на почве невинных или почти невинных чисто философских построений могут взрасти Нечаевы. Но на плечах именно Бакунина Нечаев въехал в революционное дви-


жение, именно Бакунин особенно близок к Нечаеву по пристрастию к разрушению и вседозволенности, не случайно они так молниеносно сблизились в 1869—1870 годах, не случайно Бакунин более всех поддержал Нечаева, сделался его «крестным отцом».

Михаил Александрович Бакунин родился 18 мая 1814 года в имении Прямухино Новоторжковского уезда Тверской губернии в семье, принадлежавшей старинному дворянскому роду. В 1828 году Михаил поступил в столичное Артиллерийское училище, из которого в 1835 году был отчислен в армию и вскоре в чине прапорщика вышел в отставку. Поселившись в Москве, регулярно посещал квартиру Станкевича и в его отсутствие фактически руководил кружком, 4 октября 1840 года Михаил Александрович отправился в Европу для пополнения образования с целью получения в России «профессорского места». В Берлине он познакомился с молодыми немецкими философами, делавшими из учения Гегеля весьма революционные выводы. Увлекающийся Бакунин быстро поменял взгляды, да так, что опередил своих новых друзей в политическом радикализме. В октябре 1842 года он опубликовал в «Немецком еженедельнике» статью «Реакция в Германии. Заметки француза», заканчивающуюся фразой: «Дайте же нам довериться вечному духу, который только потому разрушает и уничтожает, что он есть неисчерпаемый и вечно созидательный источник всякой жизни. Страсть к разрушению есть вместе с тем и творческая страсть!»8 Статья была подписана вымышленным именем (Жюль Элизар), но вскоре авторство Бакунина ни для кого не оставалось тайной. После столь крамольной статьи возвращаться в Россию означало тотчас оказаться в Восточной Сибири. Бакунин решил, не спрашивая разрешения русских мастей, остаться в Европе, за что в декабре 1844 года Правительствующий сенат заочно приговорил его к лишению всех прав состояния, конфискации имущества и ссылке в Сибирь в каторжные работы.

Потянулись годы скитаний, постоянных занятий философией и ожиданий «своего часа». Бакунин подкарауливал революции в России, Франции, Германии, где угодно, лишь бы революции. У него чесались руки, ему не терпелось проверить на людях свои интерпретации чужих теорий. Из опасения быть выданным русскому правительству Бакунин бежал из Швейцарии, из Франции его выставили, в 1848 году он принял участие в Славянском съезде, проходившем в Праге и вылившемся в восстание. Бакунин оказался одним из его вождей и после подавления восстания скрылся в Гер-


мании. Там он выпустил воззвание к славянам, призывая их отдаться всеславянской революции в согласии с демократическими силами государств Западной Европы. Кочуя из одной страны в другую, Бакунин вербовал ратников для организации революции в Богемии (там, ему казалось, она вот-вот вспыхнет), но его планы разрушило восстание в Дрездене, разразившееся весной 1849 года. Бакунин устремился в Саксонию, чтобы возглавить мятежников. В ночь на 10 мая его арестовали и заключили в Кенигштейнский тюремный замок. 14 января 1850 года саксонский суд приговорил русского бунтаря к смертной казни через повешение, в апреле 1850 года казнь заменили пожизненным заключением. Через полтора месяца Бакунина передали австрийским властям. 14 июля 1850 года его поместили в Пражскую крепость, 14 марта 1851 года перевели в Ольмюц и приковали цепью к стене тюремной камеры. В Австрии Бакунина вновь судили и после вынесения смертного приговора виселицу заменили пожизненным заключением. Вследствие непродолжительных хлопот русского правительства в мае 1851 года австрийские власти согласились на отправку узника в Россию. Николай I полагал с его помощью обнаружить все нити мучившего его "польского заговора". Бакунин, узнав, что вскоре окажется в руках русской полиции, дважды пытался уморить себя голодом. Он не сомневался, что в России его непременно будут пытать, а потом повесят. Опаснейшего преступника везли в Россию в австрийских кандалах с соблюдением строжайшей секретности: ожидали возможной попытки освобождения, слухи о ней действительно распространились в Австрии и царстве Польском. 11 мая 1851 года Бакунина, закованного в ручные и ножные кандалы, по распоряжению монарха доставили в Секретный дом Алексеевского равелина Петропавловской крепости в Петербурге. Великий князь Александр Николаевич, будущий император Александр II, начертал на донесении начальника Штаба Корпуса жандармов, генерала Л. В.Дубельта всего одно слово: «Наконец!»9

Бакунин сидел в «отдельном покое» Алексеевского равелина почти три месяца, никем не посещаемый, предоставленный полному одиночеству. В конце августа к нему явился главноуправляющий III отделением Собственной Его Императорского Величества канцелярии генерал-адъютант граф А. Ф. Орлов и передал волю монарха — писать «полную исповедь». Бакунин готовил себя к пыткам, допросам, оскорблениям, порке, казни, но не к подобному предложению. С равелином и условиями содержания в нем арестан-


тов читателю предстоит познакомиться позже. Это была самая страшная, самая жестокая тюрьма империи — каменный саркофаг, в котором медленно угасал попавший в него узник, тишина, холод, безделье, отсутствие будущего. Замелькала смутная надежда — а вдруг удастся выкарабкаться из равелина, и Бакунин дал согласие. В письме от 8 декабря 1860 года Герцену из Иркутска он объяснил свой поступок следующим образом: «Я подумал немного и размыслил, что перед juri, при открытом судопроизводстве, я должен был бы выдержать роль до конца, но что в четырех стенах, во власти медведя, я мог бы без стыда смягчить формы, и потому потребовал месяц времени, согласился и написал в самом деле род исповеди, нечто вроде «Dichtung und Wahrhein» («Вымысел и правда». — Ф. Л.)»10.

«Исповедь»11, написанную Бакуниным, нашли в архиве III отделения в 1917 году, но вскоре подлинник и писарская копия, изготовленная для Николая I, были похищены историком профессором Л. К. Ильинским. Мотивы его поступка остались невыясненными, возможно, не хотел подпустить конкурентов, желавших опередить его с публикацией «Исповеди». Документы удалось возвратить в архивохранилище лишь в результате обыска, произведенного в квартире любителя бакунинских автографов12.

О праве первой публикации «Исповеди» разгорелся спор между редакциями журналов «Былое» и «Голос минувшего», но свет она увидела в Государственном издательстве лишь в 1921 году. И сразу же появилась масса исследований. Одни считали «Исповедь» искренней и объясняли ее появление разочарованием Бакунина в революции, другие полагали, что автор вознамерился обмануть монарха и, получив из его рук свободу, с еще большим рвением предаться революции; одни осуждали его поступок, другие оправдывали.

«Исповедь» написана в покаянном, уничижительном тоне. Она содержит изложение критических взглядов автора на государственное устройство и революционное движение. Пытавшиеся оправдать Бакунина ссылались на его письма к родным, которые ему удалось передать сестре при свидании. Да, он писал в них, как тягостно одиночное заключение в Секретном доме, как раздражают и разлагают его безделье и бессилие изменить что-либо в своем положении. Он писал, что остался пламенным приверженцем свободы. Эти письма и последующая жизнь Бакунина свидетельствуют о том, что в «Исповеди» искренним он не был. Допустимо ли это с целью получения свободы для борьбы за торжество более справедливого государственного устройства, пусть решит


читатель. В. Н.Фигнер, многолетняя узница Шлиссельбургской крепости, не нашла достаточных аргументов для оправдания Бакунина.

«Исповедь» произвела на Николая I впечатление неблагоприятное, писарская копия, по которой он читал текст, испещрена ироническими замечаниями. Однако облегчение в положении Бакунина все же наступило — ему разрешили свидания с родными и позволили обменяться с ними несколькими письмами. 5 марта 1854 года его перевели в Шлиссельбургскую крепость, шла Крымская кампания, и царь опасался нападения союзного флота на Петербург. Кончилась война, умер Николай I, престол унаследовал его сын. 14 февраля 1857 года Бакунин отправил Александру I] верноподданническое письмо с мольбами об облегчении участи, приведу из него извлечения:



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-09-22 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: