МОЛОДОСТЬ, ДЕНЬ, СТАРОСТЬ И НОЧЬ 4 глава




Им не нужно акушерских щипцов,

Ничтожное для меня так же велико, как и все остальное.

(Что может быть меньше и что может быть больше, чем простое прикосновение руки?)

 

Логика и проповеди никогда не убеждают людей,

Сырость ночная глубже проникает мне в душу.

 

(Убеждает лишь то, что очевидно для всех, Чего не отрицает никто.)

 

Я верю, что из этих комьев земли выйдут и любовники и светила.

И что святая святых есть тело мужское и женское,

Что цвет и вершина всей жизни — то чувство, какое они питают друг к другу,

Что они должны излить это чувство на всех, покуда оно не станет всесветным,

Покуда мы все до единого не станем в такой же мере дороги и милы друг для друга.

 

 

 

Я верю, что листик травы не меньше поденщины звезд,

И что не хуже их муравей, и песчинка, и яйцо королька,

И что древесная лягушка — шедевр, выше которого нет,

И что ежевика достойна быть украшением небесных гостиных,

И что малейший сустав моих пальцев посрамляет всякую машину,

И что корова, понуро жующая жвачку, превосходит любую статую,

И что мышь — это чудо, которое может одно сразить секстильоны неверных.

 

Во мне и гнейс, и уголь, и длинные нити мха, и плоды, и зерна, и коренья, годные в пищу,

Четвероногими весь я доверху набит, птицами весь я начинен,

И хоть я неспроста отдалился от них,

Но стоит мне захотеть, я могу позвать их обратно.

 

Пускай они таятся или убегают,

Пускай огнедышащим горы шлют против меня свой старый огонь,

Пускай мастодонт укрывается под своими истлевшими костями,

Пускай вещи принимают многообразные формы и удаляются от меня на целые мили,

Пускай океан застывает зыбями и гиганты-чудовища лежат в глубине,

Пускай птица сарыч гнездится под самым небом,

Пускай лось убегает в отдаленную чащу, пускай змея ускользает в лианы,

Пускай пингвин с клювом-бритвой уносится к северу на Лабрадор,—

Я быстро иду по пятам, я взбираюсь на вершину к гнезду в расселине камня.

 

 

 

Я думаю, я мог бы жить с животными, они так спокойны и замкнуты в себе,

Я стою и смотрю на них долго-долго.

 

Они не скорбят, не жалуются на свой злополучный удел,

Они не плачут бессонными ночами о своих грехах,

Они не изводят меня, обсуждая свой долг перед богом,

Разочарованных нет между ними, нет одержимых бессмысленной страстью к стяжанию,

Никто ни перед кем не преклоняет коленей, не чтит подобных себе, тех, что жили за тысячу лет;

И нет между ними почтенных, и нет на целой земле горемык.

 

Этим они указуют, что они мне сродни, и я готов принять их,

Знаменья есть у них, что они — это я.

 

Хотел бы я знать, откуда у них эти знаменья,

Может быть, я уронил их нечаянно, проходя по той же дороге в громадной дали времен?

Все время идя вперед, и тогда, и теперь, и вовеки,

Собирая по дороге все больше и больше,

Бесконечный, всех видов и родов, благосклонный не только к тем, кто получает от меня сувениры,

Выхвачу того, кто полюбится мне, и вот иду с ним, как с братом родным.

 

Гигантская красота жеребца, он горяч и отвечает на ласку.

Лоб у него высок, между ушами широко,

Лоснятся его тонкие ноги, хвост пылится у него по земле,

Глаза так и сверкают озорством, уши изящно выточены подвижные и гибкие.

 

Ноздри у него раздуваются, когда мои ноги обнимают его,

Его стройное тело дрожит от счастья, когда мы мчимся кругом и назад.

 

Но минута, и я отпускаю тебя, жеребец.

К чему мне твоя быстрая иноходь, ведь я быстрее тебя,

Даже когда я сижу или стою, я обгоняю тебя.

 

 

 

Пространство и Время! Теперь-то я вижу, что я не ошибся,

Когда лениво шагал по траве,

Когда одиноко лежал на кровати,

Когда бродил по прибрежью под бледнеющими звездами утра.

 

Мои цепи и балласты спадают с меня, локтями я упираюсь в морские пучины,

Я обнимаю сиерры, я ладонями покрываю всю сушу,

Я иду, и все, что вижу, со мною.

 

У городских четырехугольных домов, в бревенчатых срубах, поселившись в лесу с дровосеками,

Вдоль дорог, изборожденных колеями, у застав, вдоль высохших рытвин и обмелевших ручьев,

Пропалывая лук на гряде или копая пастернак и морковь, пересекая саванны, идя по звериным следам,

Выходя на разведку, добывая золотую руду, опоясывая деревья круговыми надрезами на новом участке земли,

Проваливаясь по щиколотку в горячем песке, таща бечевой мою лодку вниз по течению обмелевшей реки,

Где пантера снует над головою по сучьям, где охотника бешено бодает олень,

Где гремучая змея на скале нежит под солнцем свое вялое длинное тело, где выдра глотает рыбу,

Где аллигатор спит у реки, весь в затверделых прыщах,

Где рыщет черный медведь в поисках корней или меда, где бобр бьет по болоту веслообразным хвостом,

Над растущим сахаром, над желтыми цветами хлопка, над рисом в низменных, залитых водою полях,

Над островерхой фермой, над зубчатыми кучами шлака, над хилою травою в канавах,—

Над западным персимоном, над кукурузой с продолговатыми листьями, над нежными голубыми цветочками льна,

Над белой и бурой гречихой (там я жужжу, как пчела),

Над темною зеленью ржи, когда от легкого ветра по ней бегут светлые струйки и тени,

Взбираясь на горные кручи, осторожно подтягиваясь, хватаясь за низкие, тощие сучья,

Шагая по тропинке, протоптанной в травах и прорубленной в чаще кустарника,

Где перепелка кричит на опушке у пшеничного поля,

Где в вечер Седьмого месяца носится в воздухе летучая мышь, где большой золотой жук падает на землю во тьме,

Где из-под старого дерева выбивается ключ и сбегает в долину,

Где быки и коровы стоят и сгоняют мух, без устали подрагивая шкурой,

Где в кухне просушивается ткань для сыров, где таганы раскорячились на очаге, где паутина свисает гирляндами с балок,

Где звякают тяжелые молоты, где типографская машина вращает цилиндры,

Где человеческое сердце в муках судорог бьется за ребрами,

Где воздушный шар, подобный груше, взлетает вверх (он поднимает меня, я смотрю вниз),

Где шлюпка привязана к судну крепкими морскими узлами, где солнечный зной, как наседка, греет зеленоватые яйца, зарытые в неровный песок.

Где плавает самка кита с детенышем, не отстающим от нее ни на миг,

Где пароход развевает вслед за собой длинное знамя дыма,

Где плавник акулы торчит из воды, словно черная щепка,

Где мечется полуобугленный бриг по незнакомым волнам,

Где ракушки приросли к его тенистой палубе, где в трюме гниют мертвецы;

Где несут во главе полков усеянный звездами флаг,

Приближаясь к Манхаттену по длинному узкому острову,

Под Ниагарой, что, падая, лежит, как вуаль, у меня на лице,

На ступеньке у двери, на крепкой колоде, которая стоит на дворе, чтобы всадник мог сесть на коня,

На скачках, или на веселых пикниках, или отплясывая джигу, или играя в бейсбол,

На холостых попойках с похабными шутками, с крепким словом, со смехом, с матросскими плясками,

У яблочного пресса, пробуя сладкую бурую гущу, потягивая сок через соломинку,

На сборе плодов, где за каждое красное яблоко, которое я нахожу, мне хочется получить поцелуй,

На военных смотрах, на прогулках у самого моря, на дружеских встречах, на уборке маиса, на постройке домов,

Где дрозд-пересмешник разливается сладкими трелями, плачет, визжит и гогочет,

Где стог стоит на гумне, где разостлано сено, где племенная корова ждет под навесом,

Где бык идет совершить свою мужскую работу и жеребец — свою, где за курицей шагает петух,

Где телки пасутся, где гуси хватают короткими хватками пищу,

Где закатные тени тянутся по бескрайней, безлюдной прерии,

Где стада бизонов покрывают собой квадратные мили земли,

Где пташка колибри сверкает, где шея долговечного лебедя изгибается и извивается,

Где смеющаяся чайка летает у берега и смеется почти человеческим смехом,

Где ульи выстроились в ряд на бурой скамейке в саду, скрытой буйной травою,

Где куропатки, с воротниками на шее, уселись в кружок на земле, головами наружу,

Где погребальные дроги въезжают в сводчатые ворота кладбища,

Где зимние волки лают среди снежных просторов и обледенелых деревьев,

Где цапля в желтой короне пробирается ночью к каемке болот и глотает маленьких крабов,

Где всплески пловцов и ныряльщиков охлаждают горячий полдень,

Где кати-дид играет свою хроматическую гамму над ручьем на ветвях орешника,

По арбузным грядам, по грядам огурцов с серебряными нитями листьев,

По солончаку, по апельсинной аллее или под остроконечными елями,

Через гимнастический зал, через салун с глухо занавешенными окнами, через контору или через зал для собраний,

Довольный родным и довольный чужим, довольный новым и старым,

Радуясь встрече с некрасивою женщиною так же, как с красивою женщиною,

Радуясь, что вот вижу квакершу, как она шляпку сняла и говорит мелодично,

Довольный пением хора в только что выбеленной церкви,

Довольный вдохновенною речью вспотевшего методистского пастора, сильно взволнованный общей молитвой на воздухе,

Глядя все утро в витрины Бродвея, носом прижимаясь к зеркальному стеклу,

А после полудня шатаясь весь день по проселкам пли по берегу моря с закинутой в небо головой,

Обхватив рукою товарища, а другою — другого, а сам посредине,

Возвращаясь домой с молчаливым и смуглым бушбоем (в сумерках он едет за мной на коне),

Вдали от людских поселений, идя по звериным следам или по следам мокасинов,

У больничной койки, подавая лихорадящим больным лимонад,

Над покойником, лежащим в гробу, когда все вокруг тихо, всматриваясь в него со свечой,

Отплывая в каждую гавань за товарами и приключениями,

Торопливо шагая среди шумной толпы, такой же ветреный и горячий, как все,

Готовый в ярости пырнуть врага ножом,

В полночь, лежа без мыслей в одинокой каморке на заднем дворе,

Блуждая по старым холмам Иудеи бок о бок с прекрасным и кротким богом,

Пролетая в мировой пустоте, пролетая в небесах между звезд,

Пролетая среди семи сателлитов, сквозь широкое кольцо диаметром в восемьдесят тысяч миль,

Пролетая меж хвостатых метеоров и, подобно им, оставляя за собою вереницу огненных шаров,

Нося с собою месяц-младенца, который во чреве несет свою полнолунную мать,

Бушуя, любя и радуясь, предостерегая, задумывая, пятясь, выползая, появляясь и вновь исчезая,

День и ночь я блуждаю такими тропами.

 

Я посещаю сады планет и смотрю, хороши ли плоды.

Я смотрю на квинтильоны созревших и квинтильоны незрелых.

 

Я летаю такими полетами текущей и глотающей души,

До той глубины, где проходит мой путь, никакой лот не достанет.

 

Я глотаю и дух и материю,

Нет такого сторожа, который мог бы прогнать меня, нет такого закона, который мог бы препятствовать мне.

 

Я бросаю якорь с моего корабля лишь на короткое время,

Мои посланные спешат от меня на разведки или возвращаются ко мне с донесениями.

 

С острой рогатиной я иду на охоту за тюленем и белым медведем, прыгая через глубокие трещины, я хватаюсь за ломкие синие льдины,

 

Я взбираюсь на переднюю мачту,

Влезаю в бочонок для вахты,

Мы плывем по северному морю, много света кругом,

Воздух прозрачен, я смотрю на изумительную красоту,

Необъятные ледяные громады плывут мимо меня, и я плыву мимо них, все отчетливо видно вокруг,

Вдали беловерхие горы, навстречу им летят мои мечты,

Мы приближаемся к полю сражения, скоро мы вступим в бой,

Мы проходим мимо аванпостов огромного лагеря, мы проходим осторожно и медленно,

Или мы входим в большой и разрушенный город,

Развалины зданий и кварталы домов больше всех живых городов на земле.

 

Я вольный стрелок, мой бивак у чужих костров.

Я гоню из постели мужа, я сам остаюсь с новобрачной и всю ночь прижимаю ее к своим бедрам и к губам.

 

Мой голос есть голос жены, ее крик у перил на лестнице,

Труп моего мужа несут ко мне, с него каплет вода, он — утопленник.

 

Я понимаю широкие сердца героев,

Нынешнюю храбрость и храбрость всех времен,

Вот шкипер увидел разбитое судно, в нем люди, оно без руля,

Смерть в бурю гналась за ним, как охотник,

Шкипер пустился за судном, не отставая от него ни на шаг, днем и ночью верный ему,

И мелом написал на борту: «Крепитесь, мы вас не покинем».

Как он носился за ними, и лавировал вслед за ними, и упорно добивался своего,

Как он спас наконец дрейфовавших людей,

Что за вид был у исхудалых женщин в обвисающих платьях, когда их увозили на шлюпках от разверстых перед ними могил,

Что за вид у молчаливых младенцев со стариковскими лицами, и у спасенных больных, и у небритых мужчин с пересохшими ртами,

Я это глотаю, мне это по вкусу, мне нравится это, я это впитал в себя,

Я сам этот шкипер, я страдал вместе с ними.

 

Гордое спокойствие мучеников,

Женщина старых времен, уличенная ведьма, горит на сухом костре, а дети ее стоят и глядят на нее,

Загнанный раб, весь в поту, изнемогший от бега, пал на плетень отдышаться,

Судороги колют его ноги и шею иголками, смертоносная дробь и ружейные пули,

Этот человек — я, и его чувства — мои.

 

Я — этот загнанный раб, это я от собак отбиваюсь ногами,

Вся преисподняя следом за мною, щелкают, щелкают выстрелы,

Я за плетень ухватился, мои струпья содраны, кровь сочится и каплет,

Я падаю на камни в бурьян,

Лошади там заупрямились, верховые кричат, понукают их,

Уши мои — как две раны от этого крика,

И вот меня бьют с размаху по голове кнутовищами.

 

Мучения — это всего лишь одна из моих одежд,

У раненого я не пытаю о ране, я сам становлюсь тогда раненым,

Мои синяки багровеют, пока я стою и смотрю, опираясь на легкую трость.

Я раздавленный пожарный, у меня сломаны ребра,

Я был погребен под обломками рухнувших стен,

Я дышал огнем и дымом, я слышал, как кричат мои товарищи,

Я слышал, как высоко надо мною стучали их кирки и лопаты,

Они убрали упавшие балки и бережно поднимают меня,

 

И вот я лежу на свежем воздухе, ночью, в кровавой рубахе, никто не шумит, чтобы не тревожить меня.

Я не чувствую боли, я изнемог, но счастлив,

Бледные, прекрасные лица окружают меня, медные каски уже сняты с голов,

Толпа, что стоит на коленях, тускнеет, когда факелы гаснут.

 

Отошедшие в прошлое и мертвецы воскресают,

Они — мой циферблат, они движутся, как часовые стрелки, я — часы.

 

Я — старый артиллерист, я рассказываю о бомбардировке моего форта,

Я опять там.

 

Опять барабанный бой,

Опять атака пушек и мортир,

Опять я прислушиваюсь к ответной пальбе.

 

Я сам в этом деле, я вижу и слышу все:

Вопли, проклятия, рев, крики радости, когда ядро попало в цель,

Проходят медлительные лазаретные фуры, оставляя за собой красный след,

Саперы смотрят, нет ли каких повреждений, и приводят в порядок, что можно,

Падение гранаты через расщепленную крышу, веерообразный взрыв,

Свист летящих в вышину рук, ног, голов, дерева, камня, железа.

 

Опять мой генерал умирает, опять у него изо рта вырываются клокочущие хриплые звуки, он яростно машет рукою

И выдыхает запекшимся горлом: «Думайте не обо мне... но об... окопах...»

 

 

 

Теперь расскажу, что я мальчиком слышал в Техасе. (Нет, не о паденье Аламо:

Некому рассказать о паденье Аламо,

Все были убиты в Аламо,

Все сто пятьдесят человек стали немыми в Аламо.)

Это повесть о хладнокровном убийстве четырехсот двенадцати молодых людей.

Отступая, они образовали каре, их амуниция служила им брустверами,

И когда они попали в окружение, они отняли у врага девятьсот жизней, в девятикратном размере заставили они его расплатиться вперед, их самих было в девять раз меньше,

Их полковник был ранен, у них не осталось патронов,

Они сдались на почетных условиях, получили бумагу с печатью, сдали оружье и как военнопленные были отправлены в тыл.

 

Это были лучшие из техасских ковбоев,

Первые в стрельбе, в пенье песен, в разгуле, в любовных делах,

Буйные, рослые, щедрые, красивые, гордые, любящие,

Бородатые, обожженные солнцем, в охотннцкой привольной. одежде,

И ни одному из них не было за тридцать.

 

На второй день, в воскресенье, их вывели повзводно и стали убивать одного за другим; стояло красивое весеннее утро,

Работа началась в пять часов и к восьми была кончена.

Им скомандовали: «На колени!»—ни один не подчинился команде,

Иные безумно и бесцельно рванулись вперед, иные оцепенели и стояли навытяжку,

Иные упали тут же с простреленным виском или сердцем, живые и мертвые в куче,

Недобитые раненые скребли землю ногтями, вновь приводимые смотрели на них,

Полумертвые пытались уползти,

Их прикончили штыком или прикладом.

Подросток, еще не достигший семнадцати, так обхватил одного из убийц, что понадобилось еще двое убийц, чтобы спасти того.

Мальчик изодрал их одежду и облил всех троих своею кровью.

 

В одиннадцать часов началось сожжение трупов.

 

Таков рассказ об убийстве четырехсот двенадцати молодых людей.

 

 

 

Хочешь послушать, как дрались в старину на морях?

Хочешь узнать, кто выиграл сражение при свете луны и звезд?

Послушай же старинную быль, что рассказывал мне отец моей бабки — моряк.

 

Враг у нас был не трус, даю тебе честное слово (так говорил он),

Несокрушимой и хмурой английской породы, нет и не было упрямее их, и но будет вовек;

Когда вечер спустился на воду, он подошел к нам вплотную и начал бешено палить вдоль бортов.

Мы сцепились с ним, у нас перепутались реи, дула наших орудий касались орудий врага.

Мой капитан крепко принайтовал нас своими руками.

 

В подводной части мы получили пробоины восемнадцатифунтовыми ядрами.

На нижнем деке у нас после первого залпа сразу взорвались два орудия большого калибра, убило всех, кто стоял вокруг, и взрывом разнесло все наверху.

 

Мы дрались на закате, мы дрались в темноте,

Вечер, десять часов, полная луна уж довольно высоко, в наших пробоинах течь все растет, и доносят, что вода поднялась на пять футов,

Комендант выпускает арестованных, посаженных в трюм под кормой, пусть спасаются, если удастся.

 

Часовые у склада снарядов теперь уже не подпускают никого,

Они видят столько чужих, что не знают, кому доверять.

 

На нашем фрегате пожар,

Враг спрашивает, сдаемся ли мы,

Спустили ли мы штандарт и кончен ли бой.

 

Тут я смеюсь, довольный, потому что слышу голос моего капитана.

«Мы не спускали штандарта, — кричит он спокойно,— мы лишь теперь начинаем сражаться».

 

У нас только три неразбитых орудия.

За одним стоит сам капитан и наводит его на грот-мачту врага,

Два другие богаты картечью и порохом, и они приводят к молчанию мушкеты врага и подметают его палубы дочиста.

 

Этой маленькой батарее вторят одни только марсы, и больше всего грот-марс,

Они геройски держатся до конца всего боя.

 

Нет ни минуты передышки,

Течь опережает работу насосов, огонь подбирается к пороховому складу.

 

Один из насосов сбит ядром, и все думают, что мы уже тонем.

 

Невозмутимый стоит маленький капитан,

Он не суетится, голос его не становится ни громче, ни тише,

Его глаза дают нам больше света, чем фонари у орудий.

 

К двенадцати часам, при сиянии луны, они сдаются нам.

 

 

 

Широко разлеглась молчаливая полночь.

Два огромных корпуса недвижны на груди темноты,

Наше судно, все продырявленное, тихо погружается в воду, мы готовимся перейти на захваченный нами фрегат.

Капитан, стоящий на шканцах, хладнокровно отдает команду, лицо у него бело, как мел,

А невдалеке труп ребенка, который был прислужником в каюте,

Мертвое лицо старика морехода с длинными седыми волосами и тщательно завитыми баками,

Пламя, что, наперекор всем усилиям, по-прежнему пылает внизу и на палубе,

Хриплые голоса двух или трех офицеров, еще способных сражаться,

Бесформенные груды трупов и отдельные трупы, клочья мяса на мачтах и реях,

Обрывки такелажа, повисшие снасти, легкое содрогание от ласки волн,

Черные бесстрастные орудия, там и сям пороховые тюки, сильный запах,

Редкие крупные звезды вверху, мерцающие молчаливо и скорбно,

Легкие дуновения бриза, ароматы осоки и прибрежных полей, поручения, которые дают умирающие тем, кто остаются в живых,

Свист ножа в руках хирурга, вгрызающиеся зубья его пилы,

Хрип и сопение раненых, клекот хлынувшей крови, дикий короткий визг и длинный, нудный, постепенно смолкающий стон,—

С этими так, эти безвозвратно погибли.

 

 

 

Эй, лодыри, там на часах! за оружие!

Врываются толпою в побежденную дверь! О, я сошел с ума!

Я воплощаю в себе всех страдальцев и всех отверженных,

Я вижу себя в тюрьме в облике другого человека,

Я чувствую тупую, безысходную боль,

 

Это из-за меня тюремщики вскидывают на плечо карабины и стоят на часах,

Это меня по утрам выпускают из камеры, а на ночь сажают за железный засов.

К каждому мятежнику, которого гонят в тюрьму в кандалах, я прикован рука к руке и шагаю с ним рядом.

(Я самый угрюмый и самый молчаливый из них, у меня пот на искаженных губах).

И вместе с каждым воришкой, которого хватают за кражу, хватают и меня, и судят меня вместе с ним, и выносят мне такой же приговор.

 

И о каждым холерным больным, который сейчас умрет, я лежу и умираю заодно,

Лицо мое стало серым, как пепел, жилы мои вздулись узлами, люди убегают от меня.

 

Попрошайки в меня воплощаются, я воплощаюсь в них,

Я конфузливо протягиваю шляпу, я сижу и прошу подаяния.

 

 

 

Довольно! довольно! довольно!

Что-то ошеломило меня. Погодите немного, постойте!

Словно меня ударили по голове кулаком.

Дайте мне очнуться немного от моего столбняка, от моих снов и дремотных видений,

Я вижу, что чуть было не сделал обычной ошибки.

 

Как же мог я забыть про обидчиков и их оскорбления!

Как же мог я забыть про вечно бегущие слезы и тяжкие удары дубин!

Как же мог я глядеть, словно чужими глазами, как распинают меня на кресте и венчают кровавым венком!

 

Теперь я очнулся,

Я заглажу свой промах,

В каждой могиле умножается то, что было вверено ей,

Трупы встают, исцеляются раны, путы спадают с меня.

 

Я бодрее шагаю вперед вместе с другими простыми людьми, и нет нашей колонне конца,

В глубь страны мы идем и по взморью, мы переходим границы,

Наша воля скоро станет всесветной,

Цветы, что у нас на шляпе,— порождение тысячелетии.

 

Приветствую вас, ученики! Теперь вы можете выйти вперед!

Продолжайте записывать то, что я говорю, продолжайте задавать мне вопросы.

 

 

 

Дружелюбный и кроткий дикарь, кто же он?

Ждет ли он цивилизации или уже превзошел ее и теперь господствует над ней?

 

Может быть, он с Юго-Запада и взращен под открытым небом?

Или, может быть, он канадец?

Может быть, он с Миссисипи? Из Айовы, Орегона, Калифорнии?

Или горец? или житель лесов? или прерий? или с моря матрос?

 

Куда бы он ни пришел, мужчины и женщины принимают его как желанного гостя,

Всем хочется, чтобы он полюбил их, притронулся к ним, разговаривал с ними, остался бы с ними жить.

 

Поступки, беззаконные, как снежные хлопья, и слова, простые, как трава, непричесанность, смех и наивность,

Медленный шаг, лицо — как у всех, заурядные манеры и излияния токов,

Они, преобразуясь, исходят с концов его пальцев,

Они идут от него с запахом его тела и дыхания, они истекают из взора его глаз.

 

 

 

Сусальное солнце, проваливай,— не нуждаюсь в твоем обманчивом блеске,

Ты лишь верхи озаряешь, а я добираюсь до самых глубин.

 

Земля! ты будто за подачкою смотришь мне в руки,

Скажи, старая карга, что тебе нужно?

 

Мужчина или женщина, я мог бы сказать вам, как я люблю вас, но я не умею,

Я мог бы сказать, что во мне и что в вас, но я не умею,

Я мог бы сказать, как томлюсь я от горя и какими пульсами бьются мои ночи и дни.

 

Видите, я не читаю вам лекций, я не подаю скудной милостыни:

Когда я даю, я даю себя.

 

Эй ты, импотент с развинченными коленями,

Открой замотанную тряпками глотку, я вдуну в тебя новую силу,

Шире держи ладони и вздерни клапаны у себя на карманах,

От моих подарков отказаться нельзя, я даю их насильно, у меня большие запасы, с избытком,

И я отдаю все, что имею.

 

Я не спрашиваю, кто ты, это для меня все равно,

Ведь ты ничто, и у тебя нет ничего, пока ты не станешь тем, что я вложу в тебя.

 

Меня тянет к рабу на хлопковых полях и к тому, кто чистит отхожие места,

Я целую его, как родного, в правую щеку,

И в сердце своем я клянусь, что никогда не отрину его.

 

Женщины, пригодные к зачатию, отныне станут рожать от меня более крупных и смышленых детей

(То, что я вливаю в них сегодня, станет самой горделивой республикой).

 

Если кто умирает, я спешу туда и крепко нажимаю ручку двери,

Отверните одеяло и простыни к ногам,

А врач и священник пусть уходят домой.

 

Я хватаю умирающего и поднимаю его с несокрушимым упорством,

Ты, отчаявшийся, вот моя шея,

Клянусь, ты останешься жив! всей тяжестью повисни на мне.

 

Мощным дыханьем я надуваю тебя и заставляю тебя всплыть на поверхность,

Каждую комнату в доме я наполняю войсками,

Теми, кто любит меня, теми, кто побеждает могилы.

 

Спи,— я и они будем всю ночь на страже,

Ни сомнение, ни хворь пальцем не тронут тебя,

Я обнял тебя, и отныне ты мой,

И, вставши завтра утром, ты увидишь, что все так и есть, как я говорил тебе.

 

 

 

Я тот, кто приносит облегчение больным, когда они, задыхаясь, лежат на спине,

А сильным, твердо стоящим мужчинам я приношу еще более нужную помощь.

 

Я слышал, что было говорено о вселенной,

Слышал и слышал о множестве тысяч лет.

Это, пожалуй, неплохо,— но разве это все?

Я прихожу, увеличивая и находя соответствия,

Я с самого начала даю большую цену, чем старые сквалыги-торгаши,

Я сам принимаю размеры Иеговы,

Я литографирую Кроноса, его сына Зевса и его внука Геракла,

Я скупаю изображения Озириса, Изиды, Ваала, Брамы и Будды,

В мой портфель я сую Манито, и Аллаха на бумажном листе, и гравюру распятия.

Вместе с Одином, с безобразным Мекситли и с каждым идолом, с каждым фетишем,

Платя за этих богов и пророков столько, сколько они стоят, и ни одного цента больше,

Соглашаясь, что они были живы и сделали то, что надлежало им сделать в свой срок

(Да, они принесли кое-что для неоперенных птенцов, которые должны теперь сами встать, полететь и запеть).

Принимая черновые наброски всевозможных богов, чтобы заполнить их лучше собою,

Щедро раздавая их каждому, и мужчине и женщине,

Открывая столько же или больше божественности в плотнике, который ставит сруб,

Требуя, чтобы перед ним преклонялись больше, чем перед всеми богами, когда он, засучив рукава, орудует молотком и стамеской,

Не споря, что бог посылал откровения, считая, что ничтожный дымок или волос у меня на руке непостижимы, как любое из них,

Пожарные, качающие воду насосом или взбирающиеся по лестнице, приставленной к дому, для меня не менее величавы, чем боги античных сражений,



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-03-27 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: