Февраля 2009 года, пятница 3 глава




Ленка, привет! Извини, что вчера не перезвонила. У меня в подъезде молодожены начали лаяться. Я под их дверью стояла полчаса и тушила скандал. Вручную! Я какая-то тухлая стала, раньше бы через пять этажей все решила, не выходя из квартиры. Вообще не представляла раньше, как мирские тетки с детьми могут дома сидеть. С одной стороны, со скуки опухаешь – дни одинаковые, как пододеяльники. А с другой – дел до фигища, я даже волосы ведьмовством крашу, на парикмахершу времени нет. Хорошо, что Анька взрослая. Будь она младенцем – я бы уже удавилась. Анька из школы таскает пятерки, я хвалю. А нашему она не хочет учиться. Я не знаю, может, у нее ведьмовство с матерью ассоциируется, и поэтому она так тупит. Стараюсь не злиться, но выходит не очень. На участках хрен знает что. Я тебе рассказывала про чужие следы? Вчера и сегодня снова появились. Причем на Марфиной территории и у меня. Одинаковые, тютелька в тютельку. Старый сказал, чтобы я в Контору не обращалась, а то меня штрафанут за то, что кто-то исправляет мои косяки. Обещал, что сам уладит. С ученичеством у Темки не получается. То ли я плохой препод, то ли он этого не хочет. Мне кажется, ему сложно принять, что он в нашем мире теперь работает, т. е. как на стороне врага. Наверное, мозги нереально перестроить, чтобы себя предателем не считать. Я не знаю, как ему сказать про это. Сил нет ни на что. Мирские в таких случаях ссылаются на авитаминоз. Лечить надо шоппингом. У Темки на работе с деньгами пока еще не труба, но оч. похоже (кажется, он попал на бабки, а от меня скрывает). Так что сижу и испытываю резкий дефицит новых туфель в организме. Как ты там устроилась? Если чего-то надо привезти или прислать, скажи, я придумаю оказию. Ленка, я понимаю, что тебе про ведьмовство, наверное, неудобно думать. Я вообще не представляю, как это, когда ведьмовать хочется, а нельзя. Савва сказал, что тебе срок скостят наполовину, скорее всего. Так что через год уже будем снова прыгать. Помни об этом и не кисни, пожалуйста. Оч. тебя люблю. Фотка вышивки прикольная. Если ты ее не бросила – щелкни еще. Я, правда, не оч. разобралась, что там изображено. Тыква или кошка? Гунька до сих пор в Нижнем кукует? Почему ему диплом завернули? Там в комиссии козлы или это Севастьяныч свинью подкладывает? Краем уха слышала, что Старый с Гунькой разругался в лоскуты из-за темы диплома и ориентации (профессиональной). У Севастьяныча про такое не спросишь, неудобно. Ты можешь Пашку развести на разговор? Не знаю, обрадуешься или нет, но Сеньку-Стрижа вообще запупырили на пять лет. Куда – не знаю, но могу узнать, если оч. хочешь. Привет Клаксону. Надеюсь, у него все ок. Передай ему, что, если будет хулиганить и тебя не слушаться, я приеду и ему перья повыщипываю. Целую нежно, твоя Дуська-ГадюкаС уважением, Евгения Шереметьева6 марта 2009 года, пятница

Не колыбельная Лето. Безденежье. Пыльные заросли.
Тень на полметра от детской коляски.
Белый асфальт распоролся от старости.
Липнет к ногам тополиная смазка.

Книжка в поддоне. Закладка из листика.
Тянется время к обеду и бедности.
Старая яблоня. Тень на пол-личика
Детского. Спящего. С челкою медною.

Только не плакать. Ни хором, ни в розницу.
Палец сжимается детскими пальцами.
Губы искусаны – больно дотронуться.
Громко не плакать. Опять просыпается.

10.02.05 На кухонном подоконнике в граненом стакане расцвел квадратный корень. Все три недели, с того момента, как я его из дома бывшей Марфы забрала, он делал вид, что у нас не приживается, и распускаться не собирался! А тут, здрасте пожалуйста – два цветка и пять бутонов, один другого прозрачнее. Он, бедолага, с самого Нового года у Марфы без всякой поливки и любви незамеченным прожил, весь помутнел, скукожился, грани стер… Мы после Казни квартиру зачищали наспех, вот и проворонили его! А когда я в гости пришла и в ванную сунулась руки помыть, цветок ко мне из-под стиральной машины сам выкатился. Квадратный корень можно найти во многих мирских квартирах. Он хорошо прячется: запнется под шкаф или ножку дивана, сольется с ней, перекрасив свою прозрачность в цвет плинтуса, и лежит спокойно. Но если его вовремя не найти, то застекленеет намертво. Высушенный квадратный корень внешне напоминает графинную пробку. А в цвету он прекрасен и величав. Каждый бутон – как подвеска хрустальной люстры. Даже звенит, если подуть. Через пару дней цветы еще и пахнуть начнут – каждый хрустальный бутончик своим запахом. Нежным, как духи в маленьком флаконе. Цветок качнулся упругим маятником, распустил прозрачные лепестки по ободку стакана и замер, отражая всей своей сутью синие мартовские сумерки, с нарочито крупными, будто второпях нарезанными снежинками. Красавец, умница моя, цвети дальше… Я в кухню из ванной выскочила в одном полотенце: Аня же у нас вообще не кричит. Чаще смотрит так, что листки отрывного календаря сами в трубочку сворачиваются. В общем, я фиг знает чего себе навоображала. Испугалась. А тут всего-навсего квадратный корень зацвел не в срок. Твою же мать! Я сегодня и без того на взводе: ночью поедем с Темкой в институт Шварца, ученичество регистрировать. На семь – девять лет, как в среднестатистическом неудачном браке. Или это за убийство с отягчающими теперь столько дают? Главное, на Аньку сейчас не наорать. Ребенок меня порадовать хотел. Она этот несчастный цветок сама отогревала. Уж не знаю, почему: то ли догадалась, откуда я его приволокла, то ли просто цветы любит. – Ну посмотри скорее! – Анютка почти подпрыгивает у подоконника. Не хуже, чем балеринка у станка. Спина прямая, а волосы убраны не двумя крысиными хвостами, а вполне профессиональным пучком. – Женька, ну ты видишь? Видишь, да? – Молодец, мерзавец. Отлично расцвел. Ань, ты прическу новую сделала? Тебе идет! – В праздник надо быть красивой, – высокомерно заявляет мне эта мамзель и поджимает губы недовольным бутоном. – Да ты понимаешь, ученичество – это не сильно радостная вещь. Ее не принято отмечать. – Почему? – Анька смотрит – как бормашиной сверлит. Хорошая Отладчица за такой взгляд много чего бы отдала. Я не знаю, кем Аня хочет стать, но я бы ее все-таки в Смотровые не стала определять. – Потому что в ученики берут неурожденных… Знаешь, что такое «урожденный»? – морщусь я, забывая про то, что курить хочется. Мне интересно что-нибудь Аньке объяснять. Если бы еще практику можно было поставить! Хоть на крошечное, самое бытовое ведьмовство? Хотя, может, у нас квадратный корень не сам по себе распустился, а Анюткиными стараниями? Я бы спросила, но не стану. Хочу верить, что наша… что Аня все-таки умеет работу работать, просто мне не показывает. – Ну? – Анька поворачивается ко мне спиной и начинает шебуршать в холодильнике. Сейчас выгребет оттуда болгарский перец и плавленый сыр, напластает их на горбушку черного хлеба и сгрызет под мою болтовню. А потом ужинать не будет, паразитка! – Вот мы, Сторожевые, пока первую жизнь живем, то прикидываем, кем нам быть: Смотровым, Отладчиком. И можем всю первую жизнь выбирать, не торопиться. А в ученики идут только мирские. Иногда добровольно. Я запинаюсь. Обычно сами мирские такой судьбы себе не особенно хотят, но другого выхода нет. Это вроде программы защиты свидетелей: увидел человек нечто, что ему не полагалось, или полез, куда не надо. Ему можно промыть память, взять в ученики, либо… А в Темные времена нежелательных свидетелей ликвидировали преждевременной естественной смертью. При тогдашней технике безопасности это легко было. Вот интересно, мы бы могли мирских убирать, если бы нам такое разрешили? А вообще, чисто теоретически, что можно чувствовать, когда зло творишь? Такой же приход, как при добром ведьмовстве, или, наоборот, что-то вроде ломки или похмелья? – Ну ты уснула, что ли? – Я не уснула, я курить хочу… – Ну кури! – морщится Анька. – Форточку свою нарисуй и кури. Я черчу в воздухе прямоугольник. Это «форточка» называется. Через нее неприятные запахи и сигаретный дым уходят. Такую игруху хорошо вешать в плацкартном вагоне. Или в лифте с утра пораньше, когда там духи с перегаром смешиваются. Ой! Все-таки дура я: надо было Анютке предложить, пускай бы сама воздух освежила. – Короче, когда мирской становится учеником, у него жизнь очень сильно меняется. Как будто одна заканчивается, а другая начинается. – Он при этом умирает? – интересуется Анька, размазывая по следующему ломтю плавленый сыр. – Нет, ну что ты! Это как… Ну не знаю, как замуж, например, выйти, – осторожничаю я. Про «замуж» детке вроде рано. – Ага, я поняла. Это как у меня. Жизнь – раз! – и изменилась. А я живу. – Ну да. – Я поглаживаю столешницу. Аньку бы надо гладить, если по-хорошему. Обнять там или к себе прижать, но… Она из-под моей руки всегда выскальзывает. Сперва застывает на секунду, как ледяная делается, а потом утекает водой. – Сперва я была маленькая и ходила в садик. Это раз. А потом я пошла в школу, и в ней стало все по-другому. Это было два. А теперь я хожу в новую школу, и в ней тоже по-другому. Я никуда не умирала, а у меня целых три жизни уже! – Вот с учениками все то же самое. Поэтому имей в виду, что ни я, ни папа, никто сегодня ничего такого не будет отмечать. И поздравлять его не надо. Пожалуйста. – А при чем тут папа? Он что, девочка? Восьмое марта – это женский праздник! Мать честная! Детка вообще про сегодняшнюю ночь ничего не знала! Она мирское торжество имела в виду, то, которое послезавтра. А я взяла и ей сдуру брякнула про все наши сегодняшние расклады. Ну молодца я, ничего не скажешь! – Восьмое марта будет послезавтра! – тараторю я. – Если ты хочешь, мы с тобой его отметим. Можем, я не знаю, куда-нибудь сходить. В «Детский мир» хочешь? Ты наденешь красивое платье, я тоже что-нибудь надену, мы возьмем папу и… – Хорошо, – серьезно кивает Аня. Мою скомканную тягомотину про учеников она с интересом слушала, а вот про праздник ей скучно. – Женька, у нас в лицее завтра концерт. Ты помнишь? Начало в двенадцать! Я тебе дневник показывала! Ну показывала. Я сперва чуть дуба не дала: потому как, когда я в Смольном училась, у нас оценки по двенадцатибалльной шкале выставлялись. И эти Анькины четверки с пятерками для нас тогдашних – позор и катастрофа. В общем, Артемчик дневник подписывает. На нашу образовательную реформу у меня никаких нервов не хватит. – Жень, я у тебя книжку взяла почитать. – Анька снова мажет себе бутерброд. И куда в нее все только лезет, она же тощая, как ножка у торшера! – «Княжну Джаваху». – Она с ятями! Ты не поймешь! – Я мысленно костерю себя за раздолбайство: незачем держать сберегательную книжку на самом видном месте! Нам сейчас аванс по пятым числам выдают, а я в Чарскую со вчерашнего утра не заглядывала. – Анют, ты только не удивляйся, но в ней могут появиться деньги. – Уже появились. Там было семь тысяч пятьсот рублей. Ну так и есть, аванс начислили. Как всегда, без премиальных. – Женька, можно я их себе оставлю? У меня еще никогда столько не было. – И Анютка приседает в настоящем, глубоком реверансе. Ничуть не хуже, чем в Смольном.
Дверь моей комнаты щелкает сухо и ловко, как курок. Я сную от окна к кровати и обратно, обходя узор на ковре. Там желтые пятна и лиловые ромбы. На ромбы наступать можно, они похожи на тротуарную плитку. На пятна – нет. Эта почти игра. Как будто, если я собьюсь с собственного следа, меня затянет, как в болото, в тяжелый сырой страх. В тот, от которого во рту появляется вкус гнилой воды, а руки деревенеют – словно я долго пыталась выбраться на сушу. Я гоняю в голове одни и те же мысли. Это как перед собственной свадьбой и собственными похоронами одновременно. Ученичество. Не смертельный, но все равно приговор. В полдесятого в институте Шварца начинаются лекции у ночного отделения. Деканат и ректорат открываются тогда же. Лучше приехать сразу, чтобы не мучиться. Не передумать. Я много чего могу, у меня профессия такая. И опыт нехилый – сто двадцать два года как один день. Плюс полтора месяца неловкой жизни, кое-как замаскированной под обычную семейную. Я умею разводить руками чужую боль и соседскую беду, могу развернуть руль чьей-то машины на заметенном шоссе, находясь чуть ли не в километре от них обоих. Меня научили смотреть на бытовые проблемы с высоты птичьего полета и принимать серьезные печали довольно близко к сердцу – на расстоянии вытянутой руки. У меня защищенная категория, три благодарности от Конторы и хорошие показатели по району. Я боюсь разговаривать с восьмилетней девочкой, которая живет со мной в одной квартире. Я не знаю, имею ли я право брать в ученики человека, который по документам считается моим официальным мужем. – Папа на работе. Отправьте ему смс! – звучит за стенкой Анькин голос. – Жень! – Я сплю! – Я зачем-то забираюсь в неубранную с утра кровать. – Женька спит! – эхом вторят за стеной. Наверное, Темкина мама опять звонит. Если я не подпишу ученичество, то Темка снова заживет мирской жизнью. Память ему почистят там же, в Шварце. А на меня навесят штраф, лишат благодеяний… Он же моим любовником был, хорошим, забавным и заботливым. Но временным, сезонным. А сейчас вот получается, что надолго. Такой семейный опыт, больше похожий на тюремный срок. – Я еще что-нибудь папе могу передать, хотите? Ну ладно. А вы знаете, что мне сегодня на уроке поставили пять, потому что я быстрее всех остальных все решила? – Анькин голос похож на маленькую, звонкую, очень неотвратимую дрель. Ювелирную. Если бы она называла Темку Темкой, все было бы гораздо легче. Это, кажется, единственный вопрос, который мы с ним еще не обсуждали. Все остальное проговорено. У нас теперь такие долгие дурацкие ночи – на унылом кухонном диванчике. Не мебель, а символ быта, о который разбивается среднестатистическая любовная лодка. Здесь мы проговариваем пачки сигарет, литры кофе и бутылки вискаря. Мы знаем друг о друге дикое количество вещей и понятия не имеем, как жить дальше. – Женька, ты спишь? – Сплю! – Женька, блузку не забудь погладить! И чашки свои у меня в комнате не оставляй больше никогда! Понятно? – Никогда! – огрызаюсь я, вместо того чтобы выпалить: «Да катись ты лесом!» Если бы не Анька, все было бы в пятьсот миллионов раз легче.
У клавиатуры дурацкие кнопки. Если набирать текст быстро, то часть букв обязательно не пропечатается. Будто комп чует, что я волнуюсь, и глотает слова вместе со мной. «Тмчик, ты там кк?» «Все ок», – выплывает ответ в окошке скайпа. Тут еще сбоку камера и микрофон с динамиком. Но их я врубаю, только когда вызваниваю Ленку из ее ссылки. С глухим Темчиком такой вариант не прокатит. Поэтому письменно. Не разговариваем, а показания даем. Шлем друг другу шифровки. На экране беззвучно течет московское время: семнадцать часов тридцать семь минут. «Темчик. Есть впрос». «Спрашивай». В довесок мне приходит смайл – желтая мордочка с прищуренным глазом. Я не люблю эти значки. Вечное подмигивание, неутомимое биение игрушечного сердца. Как сигналы в космос. Мы окончим разговор, а где-то в бесконечном Интернет-пространстве зависнут эти неотвратимо жизнерадостные или пожизненно рыдающие рожицы, которых никто никогда не увидит. Мне за них страшно – как за игрушечный кораблик, отправленный в море, «аж до самого горизонта». Со словами все то же самое. «Темчик, двай расстанемся». Я вбиваю пропущенную «а» в слово «давай», а потом удаляю сообщение, вместо того чтобы отправить. «Тема, я тебя лю». Снова стираю, даже не дописав. «Мне страшнннно». Ага, так страшно, что аж пальцы дрожат и выбивают лишнее. «Артем». «Что, Женя». Он откликается сразу. Без вопросительного знака. Без интонаций. Он теперь часто говорит без интонаций, видимо из-за глухоты. Можно просто свернуть диалог и ничего не объяснять. Скажу, что уснула. Снова смайл. Желтая рожа в черных очках и с автоматом в крошечных лапах. «Темка, ты охтился на ведьм. Ты же мог мня убить. Пчему ты этого не сделал?» Набиваю фразу и на ощупь тянусь к сигаретам – будто боюсь, что без моего присмотра сообщение отправится само по себе. Закуриваю и удаляю. Табак крошится во рту, фильтр обиженно тлеет. Это та правда, которую я не хочу знать: почему Зайцев Артем Викторович, тысяча девятьсот семьдесят четвертого года рождения, прописка московская, вероисповедание православное, школьное прозвище Скиф, рост сто восемьдесят семь сантиметров, телосложение плотное, на шее родинка с левой стороны… Почему взрослый, вменяемый и, в принципе, вполне добродушный человек три месяца назад своими руками убивал женщин и мужчин? И детей, в принципе, тоже – Гуньке тогда на вид шестнадцать было. Мне на вид было двадцать пять, он забирал меня с работы и привозил вот в эту квартиру, дарил катехизисно шипастые букеты роз и поил приторным, похожим на ледяной мармелад, шампанским. Он караулил в темном углу, он выслеживал и оглушал со спины. Он носил с собой зажигалку и пропитанную бензином тряпку. Он целовал меня в макушку и кормил с ладони мягким сыром. Он подстраховывал девицу, которая чуть не удушила Аньку бусами, а теперь отвозит Аньку по утрам в лицей и покупает ей платья, глянцевые журналы и дурацкие брелоки. Он стрелял в упор серебряными пулями – только для того, чтобы понять, где и как мы будем воскрешать жертву. Я называю этого человека «Темчик» и реально каждый вечер жду его домой с работы. Как правило – еще и с ужином наперевес. «Артем. Почму тебя зовут Скиф? Ты не пхож на кочевника». «Это марка велика. Такой складной по типу „Камы“. На них все в детстве гоняли, помнишь? У тебя какой был». «Дореволюционные марки вспомнить не могу. Вроде Руссобалт. В 1924 у меня был Харьков, птом Пионер, кажется. После войны я на трофейном ездила, названия не помню. А Скиф – это хорошо. Тольк мне на Салюте удобнее было, хотя там сидушка жестче». «Ух ты! А у тебя красные катафоты были?» Московское время семнадцать часов сорок одна минута. Темка приедет в восемь. Надо к его приходу заварить чай – черный, без всякой травы. По-мирскому. «Нет, белые и оранжевые». Я все-таки ставлю смайл в конце ответа.
Бывают такие яркие сны, про которые забываешь сразу, как тебя разбудят. Остается лишь солнечное ощущение, теплый след в воспоминаниях, на вкус напоминающий молочную ириску, втихаря схомяченную под одеялом. Именно это я сейчас и чувствую – нежную сладость на языке, чувство свободы во всем остальном организме. Жаль только, что такая красотища длится секунды полторы – до повторного воя телефонной сирены. – Алло? – сиплю я, вглядываясь в окружающие сумерки. Опять в койке вырубилась. На экране ноута все следы преступления: там прыгают три разномастных вопросительных смайла от Темчика и мое лаконичное «мсссчччччччччччччччччч» – во сне ладонью на клавиши нажала. – Дуська, есть пара минут? – интересуется женский голос. Невнятно, но вполне благовоспитанно мычу в ответ. – Ты дома сейчас? – Дома. Сплю. Девятый час вечера, нехило я так задрыхла. У меня же Темчик! Ужин! Обход на два района! Блузка Анькина! Целебная маска на морду! И платье надо выбрать на сегодняшнюю ночь – чтобы строго, но при этом сногсшибательно. – Спасибо, что разбудила! – говорю я непонятно кому. – Дуська, у меня свинарник на участке, третьей будешь? Свидетелей не хватает, Старый сказал, чтобы тебе… Я шарахаюсь от собственного мобильника, кошусь на экран. «Танька Р.», то есть – Рыжая. – Дусь, адрес запоминай, – категорично рубит Татьяна. – Едешь туда, где я живу… в той жизни жила, но выходишь из последнего вагона, потом налево и направо. Мы с Танькой с осени не виделись, она за это время успела перелинять, причем внепланово, как раз по Темкиной вине. Характер, естественно, ни фига не изменился: конспираторшей была, конспираторшей и возродилась. Имена, адреса, явки и прочие пароли по телефону ни за какие коврижки не озвучит. Зря, что ли, Рыжую в свое время трижды арестовывали за шпионаж и один раз расстреляли как врага народа. – …большой серый дом, там перейдешь дорогу… А вообще, лучше в собаку перекинься. Как из метро выйдешь, то сразу унюхаешь, домчишь за пять минут. Ужин, блузка, питательная маска… Вот сейчас все брошу и помчусь на другой конец Москвы леший знает с какой целью! – Сюда уже крысы конторские мчат. Жми! – Рыжая отключается. Хваткая она баба. Там, где другие будут молоть чепуху и сеять вечное добро, Рыжая просчитает ситуацию на семь шагов вперед. Опыт сказывается, неповторимый лагерный. Я включаю свет и начинаю метаться – строго по инструкции. Пыль. Тлен. Плесень. Травки разные. Документы на район. Помада, сигареты. Горсть мертвой ягоды вероники, проездной. Мобильник. Мирской паспорт, кошелек. Неразменные рубли. Сумку уложить как следует, чтобы ничего не вылетело и не помялось, когда буду перекидываться в собаку. Лучше ту серую замшевую взять, у нее два кармана на молнии. Выскакиваю за сумкой. И замираю: в Анькиной комнате неторопливо звучат голоса. – А Вадик пошел Инне Павловне жаловаться, а она ему не поверила и у меня спросила: «Аня, это правда?» – Угу. – Пап, а ты знаешь, что потом было? – Угу. – А вот и не знаешь. Потому что Инна Павловна сказала, что мы оба неправы… Я подкрадываюсь к детской: Анютка на визг петель не обращает никакого внимания, а Темчик оборачивается – заметил, как ручка шевельнулась. Он, как оглох, сразу такой наблюдательный стал. И хозяйственный: наша мадемуазель сидит в кресле, распластав на коленях мою книжку, а Темчик рядом топорщится – с утюгом наперевес. Интересно, откуда в доме взялась гладильная доска? – Женька, а ты зачем проснулась? Я папу уже ужином накормила – я ему хлопья с молоком сделала, а папа мне тортик принес! По-моему, Анька еле сдерживается, чтобы не показать мне язык. Темчик внимательно смотрит на утюг и переключает на нем какую-то кнопку. Над доской немедленно возникает облачко пара. Это ни разу не ведьмовство, а спецэффект с термоподогревом. Я в таких вещах никогда не разбиралась. – Передай папе, что я поехала на работу! – чеканю я. Ключи от квартиры, перчатки, фляжка ржавой воды. Молодильное яблоко. Лучше даже два. Что у Таньки стряслось? Судя по голосу, неприятное, но любопытное. Именно под таким предлогом меня легче всего выманить из дому. Если вернусь до одиннадцати, то зайду в универсам, у нас зубная паста заканчивается. Если вообще не вернусь – они справятся без меня. Бумажные салфетки, пудреница, набор осиновых колышков.
Пока я – в собачьем обличье – мчалась от нужной станции метро по продиктованному маршруту, к подушечкам лап налип снег. И теперь, после обратной переброски, сапоги у меня забрызганы целиком и полностью. На пальто тоже какие-то бурые разводы и сомнительные пятна – словно машина из лужи окатила. Надо было сперва отряхнуться, а уже потом принимать человеческий вид. – Над карманом еще грязюка! – сообщает вместо приветствия Рыжая, не вставая со скамейки. Я ее по запаху легко вычислила: домчалась до нужного двора, разглядела нахохленный силуэт у ворот типовой школы-«самолетика». – Ворот застегни, а то горло торчит. Я задубела вся. – А конторские где? – За Табельным полетели. Аргумент-то отрицательный, – хмыкает Татьяна, поднимая воротник толстенной черной куртки. Хороший куртец, от приличной фирмы, теплый. Только на Таньке он смотрится как ватник. Особенно в сочетании с высокими армейскими ботинками и темным беретом на коротких волосах. – Обновилась нормально? – Я прекращаю безнадежную борьбу с грязью. – Как огурчик. Мне Кот мозги новые поставил, свежей закваски, хожу вся такая умная, даже не знаю, зачем мне такое счастье. – Танька уморительно чешет в затылке, прямо сквозь берет. – Курить будешь? – Буду. Я не удивлюсь, если Рыжая до сих пор дымит «Беломором», в ее мужиковато-военный стиль такое вписывается. Однако из кармана псевдотелогрейки выпархивает узенькая пачка дамского курева, пахнущего больше духами, чем дымом. Снег возле скамейки утыкан похожими бычками – не иначе Таня смолит по две сигареты подряд, от одной ей никотина мало. – Старый приехал, заценил бодягу, велел конторских звать. Ну заодно в бланке расписался. – Танькино непривычно молодое лицо хмурится, делается суровым, как у советской героической статуи. – Уничтожать-то при трех свидетелях можно, а в протоколе пятеро должны быть. Я тебя сдернула, Ленке звоню, а она, оказывается, в Нижнем. – Два года дали, – поясняю я. – Это разве срок? Ну я спросила, кто теперь у Ленки на участке работает, она дела передавала, должна знать – кому. Позвонила этой Тамаре, вроде нормальная. Приехала, закорючку поставила и упорхнула. Район свежий, типа ей обжиться надо. – Понятно… – кривлюсь я. Может, неизвестная Смотровая по имени Тамара – вполне вменяемая барышня. Просто Ленка мне подруга, а потому я к ее сменщице не могу объективно относиться. Любая ведьма на новом участке первые вечера безотлучно сидит, старается не уезжать далеко. Какие могут быть претензии? А все равно злюсь. – А твоя мала́я как? – Танька встает со скамейки, начинает постукивать ботинками. – Я с ней в Инкубаторе общалась, забавная деваха. – Анютка? – Я не сразу соотношу эти характеристики с Анькиной вечно недовольной мордочкой. – Ну… ничего так. – По матери скучает? – Вроде да. – После того как Анька получила фотографию Марфы, больше мы на эту тему не заговаривали. – Бедолага. Дусь, ты ей привет передавай, от тети Таты. Может, помнит еще меня. – Передам… – За последний час я благополучно забыла об Анькином существовании. И о том, что я на нее и Темчика обиделась. – Тань, а где свинарник-то? – А ты чего, сама не чуешь? – Татьяна кивает на огроменный сугроб, наметенный между школьным забором и ближайшим гаражом. – Там все, внутри… Начинаю всматриваться в ничем не примечательный снежный завал. Вон сигаретная пачка из него торчит, билеты автобусные. Внутри обломки детского совочка спрятались и какая-то маленькая пластиковая игрушка – не машинка и не солдатик. Больше похоже на капсулку из шоколадного яйца, с сюрпризом внутри. Еще в сугробе под слоями снега таятся две размокшие карамельки и рваный гондон. Все. – Хороший сугроб – ни шприцов, ни бутылок. – Мастерство не проспишь! – Танька самодовольно качает головой. – А я второй месяц категорию подтвердить не могу, аттестат куда-то пролюбился. Теперь хожу то в Шварца, то в Контору, восстанавливаю. Пока не восстановлю, зарплату не поднимут. – Жуть какая! – отзываюсь я, не сводя глаз с сугроба. Танька же мне явно не про фантики хотела сказать. Тут еще что-то есть: опасное, требующее особого вмешательства. Ибо под термином «свинарник» у нас подразумевают именно не сильно приятные явления, нарушающие порядок и спокойствие на территории. – Тань, так это что… аргумент? – А ты как думала? Крылатки тут зря, по-твоему, пасутся? Во дворе и по ту сторону школьного забора слишком уж активно шныряют тени. Я в снегу штук пять насчитала и еще трех на ближайшей березе. А главная кошавка – черная, крупная, почти круглая из-за теплого меха – щурится на меня с крыши гаража. Чирикает что-то возмущенное, встряхивая роскошные крылья. В снег мелкими брызгами оседают темно-зеленые перышки. – Цирля? – А кто еще? Старый ее с собой привез, а она обратно в машину не полезла. В крышу впечаталась и сидит. Севастьяныч сказал, что сама потом домой вернется. – Куть-куть… – От меня еще собакой до сих пор пахнет, Цирля вряд ли подойдет. – А я думала, Гунька крылатку с собой забрал. Он с ней разговаривать мог. – Да леший их со Старым разберет. – Танька пожимает плечами – словно сигнал подает. Крылатки разражаются одинаковым, надсадным и протяжным мявом. Сугроб меняется на глазах – так, словно на него выплеснули ведро горячей воды. Снежная неровная корка проваливается, растворяется в дрожащем жарком воздухе, во все стороны летят колючие льдинки, мелкие брызги и даже крошечные пузырьки. Сквозь островки снега проглядывает земля – мокрая, липкая, словно вскопанная лопатой. Будто здесь взрыхлили круглую клумбу, диаметром полметра. Или открыли канализационный люк, а под крышкой обнаружился засыпанный сточный колодец. Я присаживаюсь на корточки, всматриваюсь в жирно блестящую землю. В центре проталины лежит голубая пластмассовая расческа. Банальный гребешок на длинной ручке. Двух зубцов не хватает, на кромке процарапаны какие-то мелкие буквы. А сбоку цена выбита – «11 коп». И пентаграммка – советский знак качества. – Мать моя женщина! Тань, это оно? – Мряяяяяяу! Мяяяяяяяя! – Оно самое. Руки! Без конторских не надо. – Меня перехватывают за запястье. Угрюмый кошачий мяв звучит пронзительно и строго – почти костельным хором. Как «Аве, Мария» или даже что-то заупокойное. – Замолчали живо! – Таня показывает ближайшей крылатке немаленьких размеров кулак. – Цирля, уйми своих мамзелей… – Мееееее… Мрууууу… – огрызается Цирля, слетая с крыши гаража. Теперь бывший сугроб окружен крылатыми кошками: они скребут лапами оплывающий снег, топорщат мех и перья, нетерпеливо порхают, огибая по воздуху проталину так, словно она накрыта огромным прозрачным стаканом. Сквозь нежданно весенние запахи пробивается другой, сильный и тревожный – немного ацетонный, немного прогорклый. Расческа светлеет, становится желто-прозрачной. Оттиснутый ценник рассасывается, рукоятка вытягивается, на ней проклевывается стилизованный рыбий хвост. По пластмассе неспешно бегут трещинки, превращающиеся в простенький узор. На месте отломанных зубцов вырастают новые. – Ручка! Смотри, опять! – Расческа снова меняет размеры и длину. Крылатки уже не мечутся, они сидят вокруг проталины и ласково урчат, чуя подступающее тепло. Меня обдает жаром – будто рядом что-то бесшумно взорвалось. Снова сработал аргумент, началось следующее преобразование. Расческа стала серебряной – вычурной, украшенной затейливой резьбой. Недостающий зубчик проклюнулся на своем месте. На длинной ручке можно разглядеть тщательно отчеканенный сюжет – дуб в цепях, русалку на ветвях, усатую кошачью голову. – Мряу, мряу, мяяяяя! – Мама… – Дуська, руки убрала, урою! – На моих плечах две крупные ладони. – Не трогай! Я падаю на бок, в сырой снег. Лекарственно-гаражный запах усиливается, в нем можно различить спирт и керосин и что-то вязкое, гниловатое. Так пахнет застоявшаяся вода в вазах с цветами. – Мрээээ… мяяяяя… мяяур! – Цыц! – орет мне в ухо Татьяна. А я ведь молчу. Я просто пытаюсь продвинуться вперед, дотронуться до аргумента, своими руками почувствовать, как он снова сменит форму, цвет, материал… – Сгоришь же! Там сто градусов, как в кипятке! – Танька Рыжая сама тянется все ближе. – Я в перчатках! – Ты овца! – Мяяяяр! Мяяя… Каррр! – Темнеть начал, смотри скорее! – Обе в сторону! Быстро! Ползком! – сквозь кошачий вой и наш шепот пробивается еще один голос. Громкий, твердый. – Быстрей, я сказал! Меня – и вцепившуюся мне в плечи Таньку – пробуют куда-то утянуть. А мне не надо, чтобы меня трогали, мне не хочется чувствовать этот дурацкий мокрый снег. Я сейчас не здесь и не с вами.
Я маленькая, мне восемь лет. Мне тепло и уютно, и жар не машинным маслом пахнет, а печеными яблоками, горячим шоколадом и кренделем с сахарной пудрой. А еще – мамиными духами, фиалковыми, в таком высоком флакончике синего стекла, она мне его обещала отдать, когда я вырасту, и ленты мне надушить тоже обещала. Ваш снег – неправильный и липкий, он забивается в рот и лезет в уши. Мой снег – хороший, добрый. Он летит в темноте, подсвеченной уличными керосиновыми фонарями. А я стою у окна, на цыпочках, прижав нос к заиндевелому стеклу. Я проскребла себе маленькое окошечко и теперь в него подглядываю. А за спиной тяжелая портьера, темно-зеленая с золотой каемкой, бархатная, на ощупь – почти как мой игрушечный мишка. Портьера держит запахи. И поэтому мне в лицо морозом и зимой пахнет, а в спину – вкусным, сказочным, домашним – пирогами с капустой и вареньем, которые на каждые праздники печет кухарка Луша. Сегодня Рождество, поэтому теплый запах сильнее обычного, это он забивается мне в нос и щекочет лицо. Он, только он. А не этот ваш снег! И говорит со мной сейчас мама, зовет меня так, как никто никогда больше не звал – ни в замужествах, ни в Шварце, ни в жизни нынешней. Меня тогда звали Долли, тихо и ласково, раскатывая нежное «эль» трелью колокольчика… – Нахлебалась! – Опоздал! – Готова! Вырубается сейчас… По щекам течет растаявший снег и елозят незнакомые пальцы, снуют от висков к подбородку и обратно. Зачем так? Мама никогда такого не делала… Мне. Плохо. Мама…
Зубы ритмично постукивают о край жестяной кружки-крышки – у конторского Отладчика оказался с собой термос. А там – горячий чай, с лимоном и капелюшкой коньяка. Не зерничный, а черный байховый. Я сижу на облюбованной Танькой скамейке, обхватив обеими ладонями теплую жесть. Впереди темнеют аттракционы детской площадки – горка, карусель и скрипучие, мягко покачивающиеся в темноте качели. В том дворе, где я три недели назад потеряла сознание, кроме этого всего была еще песочница с навесом-грибком. Остальное – без изменений. Та же дурацкая слабость в руках. Тот же вкус мокрой ваты во рту. Тот же похмельный озноб. Только теперь меня еще и тошнит. Докатилась. Допрыгалась. Трясу башкой и пробую подняться. Сидящая рядом Танька отнимает у меня кружку: – Не трепещи, все нормуль уже. Я оборачиваюсь. За нашими спинами медленно и очень мирно стелется жиденький белый пар. У развороченного, забрызганного чем-то темным сугроба стоит парень в оранжевой спецовке. Это Отладчик-Табельщик Серега по прозвищу Король, младший брат Гришки Мышкина, того, который единственный из всех российских Сторожевых прозвища не носит. В руках у Сереги огроменный фонарь, на голове – строительная каска. Если кто из мирских глянет в окно, примет Мышкина за аварийного водопроводчика, который в срочном порядке чинит прорванную трубу. А порхающих над его головой крылаток мирские точно видят как стаю ворон. Ну если в мокрой темноте кто-то сможет разглядеть такое количество черных кошек. Рыжая звонко ставит термос на край скамьи: – Давай руками шевели, согнуть попробуй. Я дрыгаю конечностями, бездарно изображаю огромного комара-карамору. Танька довольна результатом: – О, молодчага! Перед глазами ничего не двоится? – Нет. – Теперь вставай. Ножками, ножками… Не боись, здесь все свои. Земля подрагивает – так, словно неподалеку включили молчаливую асфальтодробилку. Я цепляюсь ладонью за подставленный Танькин локоть, послушно марширую от скамейки до детских качелей и обратно, потом снова усаживаюсь, так, чтобы было видно Серегу и неожиданно образовавшуюся возле гаража траншею. – Это… чего? – Я не сразу вспоминаю нужные слова. Вроде на русском говорю, а вот фразу без запинки произнести не получается: – Какое? Кто? – Аргумент вскрылся, – тихо и немного торжественно отзывается Татьяна. При свете аварийного белого фонаря у нее почти детское лицо. Если бы не сощуренные глаза, то на маску было бы похоже. – Девочки, спички есть? – кричит Мышкин, спрыгивая в траншею. Она глубокая – Серега провалился почти по плечи. – Зажигалку дать могу! – отвечает Танька. – Спасибо, не надо! Мне сухое дерево нужно! – У меня колышки есть в сумке! Осиновые! – Слова встали на свое место, а голова перестала ныть. Танька с моей сумкой наперевес быстро шагает к свету фонаря. Мышкин подсвечивает себе факелом, сделанным из осинового колышка. Огонь подрагивает в остатках отступающего белого пара. – Всему району внушила, что трубу прорвало. А будут возбухать – еще и запах от канализации приделаю. – Тань, что это было? – С тобой – передоз, ты эмоций нахваталась, а аргумент – все, разрядился в пепел. – Красиво было? – Я не видела. Серега тебя в сторону поволок, я за ним, а тут и рвануло. – Расческа рванула? – Копилка. – Кто? – Ну расческа, расческа. Аргумент такой. Она на воспоминаниях работает. Выдергивает положительные, лакирует их – так, чтобы только хорошие помнить… – А, la tirelire![2] – слабо радуюсь я. – Я их со времен Шварца не видела. – Ну вот, расческа сдетонировала, тебя задело слегонца, потому что не хрен было руки к ней тянуть. Она же чует, когда ее хотят. – Да? – Балда, – ехидно отзывается Танька. – Ну как, вспомнила детство золотое? – Ага. Дом мамин на Малой Морской, я там родилась. Как я Рождества ждала. И маму… До запаха прямо. – Я сильно затягиваюсь. – Счастливая, – вздыхает Танька. – А я только по верхам, две свадьбы и некролог про Сталина. Будто другой радости в жизнях не было. – Извини. – Я виновато глажу Таньку по черному плечу пуховика. – Да ты чего? У тебя доза больше была, поэтому так и приложило… Я лезу в сумку за сигаретной пачкой, цепляюсь пальцами за телефон – на экране три неотвеченных вызова и значок-конвертик. Звонки от Аньки, смс, наверное, от Темки. Забеспокоились! А вот не буду отвечать. Сами без меня ужинайте дальше. – Тань, чайку дай? – командует Мышкин, выбираясь из своей чертовой ямы. Рыжая звенит термосом, выпуск



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: