Февраля 2009 года, пятница 4 глава




Цирля верещала в мембрану так раздраженно, будто вместо телефона напротив находился посторонний кошак, которого следовало немедленно вытурить из квартиры. – Мяур? – отзывались из телефона. – Мрямра? – Мя? – переспросила крылатка, усаживаясь на столе в позе фаянсовой копилки. – Мряяяя… – ответил Цирлин собеседник. – Савва Севастьянович, она говорит, что на этом все, дальше Озерная домой уехала, на Отладчике. В смысле на машине Отладчика. – Я понял. – Старый торопливо стучал по клавиатуре ноутбука. – А спроси у нее, Паша… – Савва Севастьянович помедлил, подбирая формулировку. – Не согласится ли она слетать в еще одно место и там кое-что поискать? – Секунду. – Паша вздохнул так, что на линии возникли помехи. – Сейчас переведу. Мр? Мяяяяяя? Цирля рявкнула разъяренно, повела крыльями. На столешницу мягко опали три перышка. Два Старый смахнул в корзинку для мусора, одно стал крутить в пальцах – до тех пор, пока кошачье завывание в динамике не сменилось на обычную речь: – Мээээ. Савва Севастьянович, она смысла в этом не видит. – Понятно. Спасибо. Цирля обернулась на стрекот клавиатуры, сверкнула желтыми глазами, потом прищурилась. Снова каркнула в телефон. – В общем, Евдокия Ольговна на аргумент очень сильно повелась. Он на нее подействовал как на мирскую. Передоз был похожий. Она чего, в линьку впадает? Савва Севастьянович заметил, что у Пашки, даже когда он по-человечески говорит, голос тягучий, с кошачьей хрипотцой. Так и не поймешь: то ли это синдром переводчика, хорошо перенимающего произношение собеседника, то ли он дурака валяет. – Гуня, – Старый специально вспомнил Пашкино детское прозвище, ввернул его к месту. – Да? – протяжно мурлыкнули в трубке. – Цирля перьями везде сорит. Все у нее в порядке? Паша снова перешел на кошачий. Обменялся с Цирцеей парой мявов. – Это возрастное, Савва Севастьянович. Ей сейчас сорок пять, пожилая уже. – Да вижу я, что не котеночек. – Это, если по мирским меркам сравнивать, лет восемьдесят, – теперь Пашка не мурчал. – А еще она по Доре сильно скучает. Она не говорила, я так знаю. Савва протянул руку, попробовал погладить Цирлю по холке. Крылатка недовольно фыркнула, но с места не сошла. – Вы ее погулять отпускайте чаще, хорошо? Она говорит, что когда летает, то ей легче так… – Понял. – Старый клацнул ноутбуком, привычно шикнул, обнаружив, что Цирля заслоняет монитор: ведь не умеет же читать, куда лезет? – Спасибо, Паша, выручил. – Сав-Стьяныч, если вы закончили, то я у Цирли кое-что уточнить хочу. Она здесь еще? Крылатка насторожилась, мрякнула. Гунька заговорил на кошачьем, уже не таким неуверенным голосом. Цирля один раз разъяренно вздыбилась, потом утихомирилась. Савве Севастьяновичу этот аккомпанемент печатать не мешал, однако, когда диалог завершился, он спросил: – Это ты о чем с ней, если не секрет? – Не секрет. – Паша пояснил, не сразу подбирая слова: – Я спросить хотел. В общем, по одной версии, крылатки еще в Древнем Шумере были, а по другой – у древних иудеев сперва появились. А Цирля оттуда родом. Есть версия, что «Йошкин кот» – не просто мифический персонаж, а с прототипом. Вроде у Иосифа Прекрасного, того, которого братья в рабство продали, крылатки водились, их поэтому так и назвали. – Ну и как, подтвердил версию? – Наоборот. Цирля мне про Иосифа сказала, но про другого, про императора… Савва Севастьянович подумал, что у Иосифа – не императора, а генералиссимуса – крылатки точно жили, прямо на даче. До сих пор в Кунцеве выводок имеется. Правда, не на охраняемом объекте обитают, а все больше так, по соседским крышам[3]. – Вы, если что, звоните, ладно? – Ты тоже – если что, – согласился Старый: – Я мобильный не жалую, лучше на городской. Меня не будет – Соне передашь, она свяжется. – А кто это? – От изумления Паша, кажется, опять замяукал. – Помощница. Вроде тебя. – Савва Севастьянович снова принялся за писанину. – До свидания! – выдохнуло вдруг в динамике телефона. Старый не сразу понял, что это к нему обращаются. А когда спохватился, на всю комнату уже пищали гудки – пронзительные, обиженные. Словно Паша дверью хлопнул, а она стеклянная была, вот и разлетелась на миллион мелких дрожащих кусков. Цирля глянула на Старого и четко сказала: – Мрак! * * *

Артемчик сидит в кресле у изголовья, мнет задницей ребенковы отглаженные шмотки. Анька в постели – башка под подушкой. Не спит. Монотонно дергает плечами, давясь неслышным плачем. – Аня! – Я выпутываюсь из грязнющего пальто, оставляю его на полу в прихожей. – Я тут, я пришла… Маленькая моя, ты что? Маму вспомнила, да? – Ничего я не вспомнила! Ты не понимаешь! – Анька высовывает наружу влажную покрасневшую морду. – Просто у княжны Джавахи умерла мама! Я заплакала, а папа зачем-то испугался! И тебя позвал! Между креслом и кроватью валяется растрепанный том Чарской. Тот самый, с ятями. – Артем, выйди, я быстро! – тихо шиплю я. Могла бы и громко, от этого ничего бы не изменилось. – Так ты из-за книжки расстроилась, да? – Я не замечаю припухших, накачанных слезами и обидой глаз. Анька дергает нижней губой – будто пытается отогнать с помощью этого нервного кривляния собственную беду. Ребенок. Вот сейчас – ребенок. Из-за неумелого вранья, на которое способны только дети, свято уверенные в том, что сумеют притвориться как следует. «Да ничего я не плачу! Ничего я не испугался! Просто мне ботинки жмут, поэтому больно!» И чем старше мы становимся, тем сильнее верим в то, что способны плакать только и исключительно из-за ботинок. Тем больше шансов, что в это поверит окружающий мир. Взрослый. Недобрый. – Да. – Анька отодвигается от меня. Вминает подушку в изголовье, вжимается в нее спиной и подпирает подбородок коленями – словно пробует удержать его от дрожи. А я тем временем плюхаюсь на пол. Мне сейчас тоже так хочется – чтобы спиной в подушку, а лучше – одеяло на нос, и лежать. А вместо этого я пробую не злиться, радоваться тому, что все в порядке. По крайней мере Аньке хочется, чтобы я в это поверила. – Анечка, ну… это хорошая книжка, но ведь книжка, понимаешь? Автор так написал, и мы ему поверили. А ведь ни Нины, ни ее мамы никогда не было… – Я тебя ненавижу. Ты слышишь? Я тебя ненавижу! Дура! – Анька сжимает кулаки. – М-да? С этого места, пожалуйста, более подробно. – Я тебя ненавижу, потому что ты меня ненавидишь! – Ань, ты продолжай, я вся внимание… – Начинаю рассматривать обстановку в Анькиной комнате – так, словно нахожусь здесь впервые. С такого ракурса и при таком освещении – да. Я же у Аньки по вечерам не бываю. Загляну, скажу «спокойной ночи», и все. А тут довольно странное место, кстати… Стол со стопкой тетрадей и остро отточенными карандашами в ощетинившейся подставке. Игрушечный дом размером с хорошую собачью будку. В нем по команде «отбой» замерли в своих кружевных кроватках три или четыре куклы. Маленький, тоже как кукольный, ноутбук. Крышка у него блестит так, что напоминает фортепьянную. Чистая. Недавно протирали… И кукольный дом протирали, и стол. И полки книжно-одежного шкафа – те, что снаружи. Могу предположить, что Анькины шмотки застыли внутри в безмолвном и очень парадном строю. Не то как часовые, не то как конвой. Не то как расстрельная команда. – Женька! Ну я же тебе сказала, что тебя ненавижу! – дергает меня ребенок. Мне очень хочется высвободить подол. Брезгливо его вырвать из Анькиной маломерной лапки. – Я в курсе, моя радость. И ты знаешь, я тебя тоже ненавижу! – сообщаю я. А потом вдруг начинаю кричать. Хочу шепотом и веско, а получается рваный лай: – За что мне тебя любить? Ты мне хоть раз что-нибудь хорошее сказала? Думаешь, мне с тобой легко? Думаешь, я хотела с тобой возиться? Анька молчит. Обхватывает голову руками и клонит ее к вздернутым коленям – словно хочет справиться с тошнотой. Или снова спрятать слезы. – А ты не хотела меня брать? Ты меня не хотела брать, да? Ты не хотела… – А меня никто не спрашивал, Ань. Мне приказали – я выполнила, – совершенно честно сообщаю я. – Велели взять тебя и позаботиться. Любить никто не просил. – Да? – Анька снова смотрит на меня. Взгляд у нее совсем не взрослый. И даже не привычно-звериный. Он… как в театре, очумелый совсем. Только там зритель беду персонажа воспринимает как свою. А Анька… Наверное, хочет, чтобы это все было не про нее, а про персонаж. Потому что поверить в такое невозможно. Я и сама в такое не поверила в свое время. Может, этим и спаслась. – Да. Мне никто не приказывал тебя любить. Я сама хочу это сделать. Чтобы ты… чтобы тебе было хорошо. Я верю, что ты хорошая, просто тебе плохо. А мне с тобой очень трудно. Ты же не помогаешь. – Я помогаю. Я у себя в комнате убираюсь, – отвечает мне Анька. И моргает, но все равно без слез. – Да, я вижу. Спасибо. Ань, я знаю, что тебе тяжело. Но мне тоже тяжело, понимаешь? Мы с тобой незнакомые люди, я ничего про тебя не знаю. Я даже не могу понять, ты взрослая или ребенок? Угу. Взрослая она, как же. Девчонке восемь. Или меньше? Я никак не могу запомнить, когда у Аньки день рождения. Ну вот хоть убей. Столько документов всяких оформляла, а вот все равно не задерживается эта мысль в голове… – Я теперь взрослая. Мама всегда говорила, что, пока она… она есть, я буду маленькая. Даже если стану старушкой. – И Анька рушится сморщенной мордочкой мне в плечо. Так отлаженно… как после сотни репетиций. А я ее обхватываю и прижимаю к себе – тоже так, будто я это делала всю жизнь. Все свои жизни подряд. – Ань… Ты знаешь, я тебя все равно очень люблю. Даже когда говорю, что ненавижу или от тебя устала, то все равно. Я тебя понимаю, правда. Тебе сейчас восемь, а мне, когда у меня мама… Когда мне тоже так сказали… Я бормочу и глажу. Не ведьмачу, не работаю руками и словами – нам для себя такое запрещено, – я просто говорю Аньке то, что чувствую. Потому что она действительно сейчас маленькая в своей огроменной тоске. Горе большое, а Анька маленькая. У нее беда не по размеру. Великовата. – Я все понимаю, честное слово, – бормочу я, с ненавистью глядя на томик «Княжны Джавахи». Только сейчас заметила, что под обложкой – деньги. Тот самый аванс. Я думала, что Анька его спрячет. Да шут бы с ними. Я бы сейчас и эти деньги отдала, и все Артемкины. Только для того, чтобы Анька перестала выть мне в плечо. Не потому, что плечо уставшее, и не потому, что помимо моего плеча есть и другие – куда крепче и приспособленнее для детских слез. А чтобы Аньке не было плохо. Этой сопливой заразе, вот. Наверняка сейчас отревет, вытрет об меня всю морду и скажет железным тоном: «А я тебя все равно ненавижу». – Женя, а у тебя тоже мамы нет, да? – Да. – Так ты же ведьма? Мне мама Ира говорила, что ведьмы долго не умирают. И что она меня к себе возьмет. И не взяла. А почему не взяла? – Не знаю. – Это Анька об Ирке-Бархат? – Анечка, так ты ее ждала все время, да? Ну… В общем, у Иры сейчас всякие проблемы, она наверняка хочет тебе помочь, просто не может. Я думаю, она… справится и позвонит… – И ты меня к ней отпустишь, хорошо? – требует Анька. – Если она придет и ты захочешь жить у нее – то конечно, – вру я. – Когда Ира за мной придет, я к ней пойду, а пока поживу у тебя и папы, – соглашается Анька. – Жень, а тебя тоже кому-то отдали, да? – Угу. Но я тогда уже в Смольном училась. – Как Джаваха? – Лучше. Чарская была из Павловского и всех своих героинь туда отправила, а он считался не таким понтовым. – А к кому тебя отдали? Тоже к ведьме? – К ведуну, Ань. – А тебе у него хорошо было? – Наверное. Я к нему на каникулы приезжала, на Пасху, на Рождество. У него было имение. Там ко́ты жили, мы их в сани запрягали. Мирские думали, что это медведи, настоящие. Боялись, наверное. Ну вот, я так приезжала на каникулы, а потом закончила институт, он меня замуж выдал. Первый раз… А я из церкви сбежала. – Женька! – Меня перебивают таким строгим голосом, что понимаю: сейчас мы будем клясться. Целовать святой истинный крест, цепляться мизинцами и всячески признавать себя самыми лучшими подругами на всю жизнь. Быть может, даже на крови, как полагалась во времена моего ушедшего слишком далеко детства. – …у тебя мамина фотография есть? – Я же тебе ее передала. Не понравилась? Или ты про мою? – Про мою! Это не мама! Она никогда так не улыбалась. Упс, вот это промашечка! У Марфы сейчас реально мимика и жесты другие. Я это заметила, но решила, что на снимке не видно будет. – А это она… это в другой жизни! Я же тебе говорила, у нас внешность остается, а все остальное мы меняем. На всякий случай, чтобы никто не узнал. – Точно? – Святой истинный крест! – восторженно обещаю я. Ничуть не хуже, чем в Смольном. Даже убедительнее. Анька распахивает губы в недетском безнадежном рыдании: – А мама… там счастлива была? Ей там тогда было хо-ро-шо? – Ну конечно, – наконец-то я не вру.
Стоять под душем – это все равно, что летать. Намертво забыв о времени и о том, что у нас на редкость идиотская душевая кабинка: современная, очень похожая на лифт или на телефонную будку. Я сперва никак не могла в нее голой входить. Все время казалось, что дверь распахнется, а там соседи по подъезду. Потом привыкла. Я тяну к себе полотенце – оно до сих пор немного влажное, еще с вечера, наверное. С тех давних времен, когда я выскакивала на кухню, на Анькину новость о том, что у нас зацвел квадратный корень. Черт, волосы намокли… – Артем, вилку дай! Я оставляю дверь открытой, а Артем все равно стучит. Прямо об косяк. Всем кулаком, и зажатой в нем вилкой, и… – Я готова! – Из-за Артемкиной спины почти выплывает Анюта. Все-таки в платье, да. И даже волосы вьются. Как у меня. – А ты куда? Жень, а она куда? – А она с нами поедет, – пожимаю я плечами. И, завернув вилку в какую-то тряпку, начинаю ее нагревать. Дыханием, не руками. – Аня, иди, обувайся, пальто красное надень. – Шарф не забудь! – ошарашенно напоминает ей Артем. И задвигается ко мне. Включаю слышимость: – Тема, у нас с тобой теперь такая работа начинается. Вот прямо с сегодняшней ночи. Там много чего будет интересного. И Аньку охранять, и вообще… – Хорошо. – Артем пожимает плечами так мощно, словно штангу поднимает. А я только сейчас соображаю, что он уже в ботинках и куртке. Я же на него все это время не смотрела. Вообще весь вечер, наверное. Ну и он на меня. – Ты сам все будешь решать. Потому что я одна не справлюсь. Вот сейчас надо обязательно смотреть ему в глаза. Чтобы он поверил. И чтобы я поверила. – Никуда я не денусь. Не бойся. Все сделаем. Артем забирает у меня из пальцев вилку. Гнет ее сперва дугой, а потом в кукиш. Мы молчим, замерев от неловкости – как от слишком яркого света театральных софитов. В тишине вдруг проступает резкий и нежный звук. Словно хрустальный бокал разбили. Это на кухне, на подконнике, у цветка квадратного корня распустился следующий бутон, самый прозрачный. 7 марта 2009 года, суббота

Никто не помнил, как звали жену
Из восемьдесят второй.
«Так, – говорили, – ну, знаешь, ну…
Та, старенькая… с клюкой».

У мужа было имен шесть пар,
Что вспомнишь – то выбирай.
По паспорту вроде Нодар, Назар…
По-нашему – Николай.

В пятиэтажке шепот, как крик,
Здесь стены тоньше газет.
На первом чихнули – на третьем грипп,
Дом ветхий, как тот Завет.

Казалось, эти здесь жили всегда,
Привычные, как пейзаж.
Недели сматывались в года,
Хозяев менял этаж.

Кто съехал в Москву, кто в вечный покой,
Дом заново заселен.
Жену зовут – «ну эта, с клюкой»,
У мужа шесть пар имен.

Растил наступающий месяц – дни,
А дети – своих детей,
Как будто кто-то их всех хранил:
Ни ссор, ни слез, ни смертей.

Дом спал по ночам, по утрам спешил,
Пах жареным луком в обед.
А эти жили в такой тиши,
Как будто их больше нет.

Его кто-то встретил дней пять назад —
Он нес с рыбалки улов:
Там был вот такенный живой сазан
И пара смурных бычков.

Он вышел вчера в придорожный сквер —
И в шляпе птенцов принес.
А утром к нему постучались в дверь
Сиамец и черный пес.

Жена принимает пернатый дар
И треплет пса по ушам.
А странный дед ковыляет в парк,
Как будто дежурит там.

Птенцы шебуршат в гнезде из газет,
Собака спит в кладовой…
Но снова куда-то собрался дед
Из восемьдесят второй.

Уже в темноте он вернулся в дом,
Нагруженный, как трамвай.
Котята пищат в глубине пальто:
«Последние, принимай».

Стиральной машины кружит штурвал,
Мурлыкает тишина.
В кастрюле молочный девятый вал,
На вахте стоит жена.

Задраены шторы и даже дверь,
Как шлюпка – матрас надувной.
Плывет хрущевка в завтрашний день,
За штурмана – старый Ной.

04.04.10 У Паши ноутбук солиднее выглядел, он за него усаживался – как пианист за концертный рояль. А это тьфу, пудреница какая-то. Да где же тут «Ё» и кавычки-елочки? – Савва Севастьянович? – Сперва Цирля вокруг порхала и мурчала, теперь эта пришла. – Вам мой компьютер еще нужен? Старый прикинул объем писанины: – На часок как минимум, а то и на полтора… – Плохо, – без всякой субординации и прочего придыхания отозвалась барышня. – У меня семинар, надо показывать презентацию. Здесь все материалы. – Вот оно как… – Савва Севастьянович перечел последнее предложение. И впрямь неладно, нехорошо. Две опечатки и одна запятая пропущена. Сбоку аж каблучками цокнули, юбка колоколом метнулась. Вон как расцвела от нынешней жизни. Была тихая, а сейчас запылала, загорелась. На адреналине, не иначе. Азарт – сильнее всякого амура… – У тебя на участке как дела обстоят? – Все согласно предписанию и Уставу. Савва Севастьянович, мне надо ехать. Я с этими сегодняшними… проблемами первую пару пропустила. – Догонишь свою пару, не переживай. А хочешь – мы тебе справку соорудим. – Больно надо! Сразу вскинулась, затрепетала. Сразу видно – хороший работник, настоящая московская Сторожевая. За участок отвечает как за собственную совесть. – Ты в Шварца? Сегодня Дуся с мужем туда расписываться поедет. Отыщи ее и порасспрашивай. У Дуси про девочку поинтересуйся, ювелирно. А будет возможность с девочкой поговорить, то упомяни в разговоре Иру-Бархат. И посмотри реакцию. Хорошую перед ней задачу поставили. С виду простенькую. А на деле совсем даже наоборот – так, чтобы одну информацию собрать, другую подкинуть, третью… В том, что там еще и третья информация нарисуется, Савва Севастьянович не сомневался. – После занятий заглянешь, побеседуем. Я соображения по району подкину, а ты расскажешь, как и что у тебя с Озерной вышло. После долгого дня и учебной ночи через пол-Москвы лететь ей будет трудно. Но ведь появится, обязательно. И из Дуськи хоть что-то, да вытянет. * * *

Анька шагнула от подъезда в заваленный снегом палисадник, мы, как два идиота, ломанулись за ней. Словно со спины прикрыть решили. Теперь Анютка чешет вперед, хотя ржавые сугробы достают ей местами чуть ли не до пояса. Из-за ледяных крошек и уличного песка все время кажется, что по заснеженному пляжу тащишься. Только вместо моря впереди шоссе, а по бокам с одной стороны – кирпичи родной многоэтажки, а с другой – зеленая стена автостоянки. – Ань! Ну вот зачем ты туда лезешь, а? – Я машу в сторону ограды. – Так к остановке ближе. – Анютка глядит на меня из-под капюшона, как из-под форменного козырька. – Ты с ума сошла? Посмотри, который час! Какая остановка, какие автобусы? – Троллейбусы. Мама всегда последний троллейбус ловила, если ей ночью надо было… Есть у нас такая манера – дежурный транспорт подманивать бедолаге, которому позарез надо, а на такси денег нету. И тут мы выкатываем из-за угла дежурную синюю рогатину. Старенькую, допотопную, но вполне работающую. Наш Шофер уже несколько раз от начальства требовал машину обновить, а то она с шестидесятых годов по Москве катается, в глаза бросаться стала. Но с Конторой легче самому новый троллейбус купить, нежели казенный нормально списать. Только этот транспорт придуман для мирских, сами мы им не пользуемся, неприлично. А Марфа, оказывается, ездила. Я лезу за сигаретами, а вместо этого наталкиваюсь на яблочный огрызок, презент Старого. – Ань, а что у меня есть… – Ты его не выбрасывай, – серьезно говорит Анька. Молодец, сообразила, что яблочко не простое. – Там у подъезда есть урна. Нельзя мусор на улице кидать, мне мама говорила. – Анька, ну смотри же! – Добавить «бестолочь» к своей фразе я никак не могу, хотя очень хочется. – Будешь попробовать? Смотри, можно зернышко быстро прорастить, а можно яблоко целым сделать. Это просто, давай я научу? – Потом, хорошо? – Анька вежливо шлет меня ко всем чертям. К чертенятам скорее, ей по возрасту такие больше подходят. Хотя видок у барышни сейчас почти ангельский – локоны вьются, крупные снежинки на пальто опускаются и даже на ресничках висят. Захочешь такой кадр отснять – выстраивать будешь до упора, а у нее само. Может, она хоть в этом ведьмачит, а? – Пошли? – Я делаю шаг вперед, протягиваю руку. Анька обходит меня по дуге, прибивается к Темке. И молчит с ним так слаженно, будто они уже азбуку глухонемых выучили и теперь на ней объясняются. – Платье отряхни! В снегу все, неудобно будет, намокнешь! И колготки в грязи! – Женька, не командуй, ты не генерал. – Она лезет в машину. Сперва на переднее пассажирское, а потом Артемчик жестами отправляет ее назад. Только вот мне кажется, что он ей шепнул тихонько «генерал». К институту имени Шварца мы прибываем в гробовом молчании и под звуки звонкоголосой песенки из какого-то детского фильма, отснятого еще во времена Темчикова детства. Анька в окно пялится так, что рискует нос в лепешку сплющить. – Анька, нравится? Вот вырастешь, здесь учиться будешь. На кого хочешь. Я думала, Анютка сейчас опять брякнет: «А мама в этом доме училась?» – а она увлеклась: – Ой, смотри, снеговик не растаявший. А у нас во дворе разрушился… – Так это же наколдованный… Студенты ставили, перед практическим зачетом. Специально, чтобы не таял, у них задание такое на лабораторных. Они его в апреле в подсобку занесут, будет под лестницей стоять. Веришь? Анька молчит. Видимо, ей в душу запало это детское, легкое, как песенка, волшебство. Темчик дергает меня за плечо. – Жень… здесь парковаться или за ворота можно? Шварцевский институт расположен в здании бывшего детского садика, территория забором обнесена. Под ближайшим навесом, переделанным из веранды, торчат несколько машин: полдвенадцатого на дворе, у ночного отделения первая пара заканчивается. Вон окна сияют: и в аудиториях, и в бывших дортуарах… тьфу, малышовых спальнях, отданных под общежитие. – Заезжай-заезжай. Темка, да не парься ты. Все нормально будет. Темке четвертый десяток. Сказать ему детское «не бойся» я не могу. – Ты зачем с ним разговариваешь? Папа все равно не слышит…
Перемена еще не началась, в коридорах пусто. Мы бестолково тюкаем подошвами по кафельному полу, всматриваемся в таблички на дверях. «Аудитория седьмого курса», «кафедра артефактов», на которой никого нет, «читальный зал». Подъем с первого этажа на второй обычный, чтобы случайным гостям в глаза не бросалось, а вот со второго на третий ведет добропорядочная щербатая лестница с чугунным плетением и заезженными перилами. «Кафедра бестиалингвистики». Пусто. В спячку там залегли? Перья чистят? Яйца высиживают? – Женька! На родной территории мое мирское имя звучит странно. Как собачья кличка. Дуська я, Евдокия… В крайнем случае, Жека-Гадюка. – А это семицветка? – Анюта застряла у подоконника, возле длинного ящика с зеленью. У мирских в них бегонии с фиалками живут, у нас граммофончики и семицветики. – Она самая. Я еще «радугой» ее называю… Анька шевелит губами. Проверяет, все ли лепестки нужного окраса: красный, оранжевый, желтый… Или это она с цветами говорит о чем-то? – Хочешь, мы дома такие заведем? – Не хочу. – Она смотрит мне за плечо. Видимо, там стоит Артемчик. Вот умеет же человек ходить быстро и беззвучно. К нему спиной поворачиваться неуютно. Я наконец узрела надпись «Деканатъ заочного отделения». Ер был приписан студентами, чисто из озорства: и не лень было какому-то обормоту медную завитую букву творить? – Жень, пришли вроде? – Темка говорит, не слыша своих слов. И моих тоже. А у него ладони такие теплые. Ну прямо как в дамских романах описывают: широкие, надежные, крепкие. И с обручальным кольцом от нашего фальшивого брака, которое смотрится весьма убедительно. – Мы сюда идем? – Анька тянет на себя деканатскую дверь. – Оставайся здесь… оба оставайтесь! – От Темкиного свитера даже искры полетели. А я уже рвусь в бой, в смысле – тихо и вежливо вхожу в помещение. У секретарши такой вид, будто ее вытряхнули из музейной экспозиции про быт и нравы начала двадцатого века, наскоро опрыскали модным парфюмом, но при этом забыли разбудить. А сон ей снился хороший, а потому глаза – веселые. – Дуся? А я тут вас в кино недавно видела. Лет тридцать назад, наверное. Хороший был фильм, названия не помню. А вы сейчас снимаетесь? – Нет, я сейчас преподаю. У меня ученик за дверью. На сегодня назначено. Она кивает и начинает быстро листать ежедневник – кожаный, дорогущий, с грошовой наклейкой в виде бабочки. Крылья у бабочки не трепещут, хотя могли бы… – Так это у вас Марфина девочка теперь живет? – А что? – Хорошая девочка? – Ну… наверное, – рассеянно отвечаю я. Потом спохватываюсь: – Хорошая, очень хорошая… Она с нами приехала. Хотите посмотреть? – Не сейчас! – Темка! – Я иду в коридор. Анька мельтешит, поправляет волосы и шелестит оборками. – Стой здесь, тебя не звали, – мстительно улыбаюсь я. И прикрываю дверь. – Артем Викторович, декан и ректор уже здесь. Секундочку! У вас что – глаза, уши, рот? – Секретарша оценивающе глядит на Темкину физиономию. Красивый у меня муж, бывает. – Уши, – тороплюсь я. Вообще-то мозги у него в отключке, но про это вслух не говорят. – Открывайте. Спасибо. В коридоре подождите. Я вас позову. Я перед уходом на Темку глянула. А он мне подмигнул. Анька стоит у подоконника в почетном карауле: стережет взметнувшееся зеленое пламя граммофончиков. У этой ботвы есть второе название – «вечный звон». Как начнут мелодию вытренькивать, так не уймутся, пока самим не надоест. У Марфы они жили на кухне, на холодильнике. Мы их потом в ветку пластмассовой сирени превратили, уже после Казни. Здешние не такие ухоженные, бутоны помельче, а голос тише. Играют вразнобой – каждый кустик наяривает свое. В казенной обстановке всегда так. Народ туда-сюда шмонается, у всех и каждого настроение ловить – ни один цветок не выдержит, загнется на корню. Я бы на их месте точно загнулась. – Женька? – Не мешай! Ну и чего я так раскисла? Подумаешь, ученичество. Меня расстреливали однажды, там куда страшнее было. А тут только бумаги подписать. Прежней жизни не будет, это факт, зато я сама у себя останусь. Со всеми страхами и радостями, заморочками и опытом. И с воспоминаниями тоже. Тишина смыта густым колокольным гудом – в Шварце теперь так на перемену звонят. За углом начинает оживать толпа, народ вываливается из аудиторий и лабораторных, разминает ноги и прочищает мозги. – Анька, я скоро! – Я бросаю свою семейку. Хоть по-ненастоящему, хоть на пять минут.
Под лестницей в окружении сломанных парт и покалеченных стульев высятся пепельницы на тонких ножках – из тех, что полвека назад охраняли дорожки парков и санаториев. Левая пока пустует, у правой стоит Танька Рыжая. – Дуська, снова-здорово! – Меня бодро хлопают по спине. У нас всегда: можно своего камрада пару лет не видеть, а потом за день повстречать три раза подряд. – Ты тут чего делаешь, Тань? – Зинаида позвала, на семинар. Она в этом семестре по «Аргументам и артефактам» практику ведет. Зизи про сегодняшнее узнала откуда-то. Сразу позвонила. Презентациями своими задрали уже, – с гордостью, замаскированной под смущение, сообщает Рыжая. Ешкин кот! Зинка дрючит студентов, небось даже в зачетках расписывается, Татьяна рассказывает про подвиги и – не сегодня, так завтра – даст интервью корреспонденту «Сторожевого» или накатает статью в «Артефакт». А у меня что? Марш-бросок от дома до рынка через химчистку? Почетный караул у холодильника? Бессменное дежурство у гладильной доски? – Я твою малу́ю сейчас в коридоре видела. Не узнала меня. Вы ей память не промывали? – Я хотела, а Старый запретил. – Правильно. Малолетка, у них организм хрупкий. Ты ей тоже не промывай. И с волосами что-нить сделай, а то они сосульками. Какого лешего?! Я сегодня Аньке лохмы ее крысиные мурыжила как в лучшем салоне! – А ты тут чего крутишься? Малу́ю привезла, институтом похвастать? – Нет, – я мну в руках пачку. – Я… у нас посвящение сегодня. Мужа в ученики беру. – Дуська, а мужа ты давно знаешь? Что так быстро в ученики-то? – Полгода. – Я старательно закуриваю, стараясь провозиться подольше. – Дусь, ты уже оклемалась? Давай сядь, если голова кру́гом. – Она делает шаг в сторону, выискивая среди стульев самый надежный. – И как, хороший муж? Покажешь? – Нет. То есть – да. Вы знакомы уже. – А когда мы успели? – В «Марселе», в октябре, когда Ленку в последний путь провожали. – Славно гульнули, ничего не скажешь. Гуню тогда шлепнули? – Тогда… – Я сигарету не гашу, а почти комкаю. – Так там ведь только наши были, и вс¸… Или я путаю? – Не путаешь. Ресторатор. Ну, Артем… – ежусь я. Танька знает, кто ее убил. – Тот, который стрелял? – улыбается Таня. Мне кажется, что вместо новых зубов у нее во рту стальные коронки. – Он самый. – Я разглядываю ободранный линолеум. Возле пепельниц он весь в мелких подпалинах – искрами прижгло. Густой узор, плотный. – А, вот оно что. – Татьяна резко, одним движением, гасит бычок и начинает подниматься по лестнице. Спина напряжена: будто она ждет, что я сейчас выстрелю вслед.
В коридоре я напарываюсь на группку студентов: две барышни и четыре кавалера, возрастной разброс от двадцати до пятидесяти, настроение у всех одинаковое, деловое и веселое одновременно: – Бестий пересдал или опять завернули? – А когда пересдавать, объясни, пожалуйста? Март месяц, Чеширыч в загуле… – Слушай, я не могу! Он лекции строит по принципу «что вижу – то пою», несет ахинею! – Господа, я решительно не понимаю, как мы эту ересь вообще сдавать будем? – Славик, ты что? Ересь на первом курсе сдают, в летнюю сессию. – Не прискребайся, я в фигуральном смысле. – Наше счастье, что этот ящер теорию ведет, а не практику. – А про практику, Маня, молчи лучше! – Манька, ну не напоминай ты ему, не будь мирской. У него по молодильнику хвост. Не растут яблоки, хоть тресни. На кафеле растут, на паркете тоже, а в аудитории линолеум на полу, сквозь него росток не пробивается! – Стоп! Слава, а ты как пальцы держишь? Какая рука рабочая, левая или правая? – Правая. – Тогда смотри: вот так вот пальцы гнешь, до упора, семечко на них ставишь. Манька! У тебя стрелка на колготках, смотри! – Ой, длинная какая! Слушай, как думаешь, что легче – зашить или зарастить? – Мальчики, вы идите. Ну конечно, зарастить. Только на ноге опасно, если не уверена… – Знаю, что опасно. Но у меня молния на сапоге заедает. Томка, можешь? – В общагу сбегай, переоденься. Туда-обратно две минуты, сто раз успеешь. – Не две, а пять. А у нас Кошкин сейчас, он не любит, когда опаздывают. – Да, Кошкин – это жестоко. Маня, а вообще это странная мысль. Смотри, у нас все предметы как предметы. А кого ни спросишь «что в сессию сдавать?», любой скажет: бестилингву, артпрактику и Кошкина… А теперь представь, что в дипломе так и напишут: «бестиалингвистика» – двенадцать, «практическое артефактоведение» – одиннадцать, «Кошкин» – двенадцать. – По «Кошкину» больше десятки нереально получить, – вмешиваюсь я. Приземистая кудрявая Маня и ее собеседница поворачиваются, смотрят на меня и дружно фыркают. Совсем по-девчоночьи. Хотя Манечке ну точно уже под полтинник. – Шестьдесят лет назад знаете как мы Кошкина звали? – Маня трясет лиловыми кудельками и смотрит вопросительно. А ее товарка – юная, но такая хрупкая и строгая, что в ней легко разглядеть недавнюю старушку, поправляет бусики и говорит: – Крысолов… – Его сейчас тоже так зовут, да? – Нет, – усмехается Манина подружка. – Сейчас Кошкина чаще Мышкиным зовут. Евдокия, вы меня не помните, наверное? Я Тамара из Северо-Восточного. – Помню, конечно, но вот не узнала. Вы так обновились хорошо. – Вот как, оказывается, выглядит Ленкина сменщица. – Очень приятно, Тамара. Будем еще раз знакомы. Это вы теперь вместо Лены работаете? – Да. А это вы Марфину дочку усыновили? – Ой, а расскажите! – Кудлатая Маня еле дожидается моего кивка. Тянется ко мне, как цветок к солнцу, всеми своими кудрями, бусиками, оборками на пестрой шерстяной юбке. – Такая девочка хорошенькая, маленькая совсем! Жалко ее, правда? – Тяжело с ней? – пожимает плечами Тамара. Мне не нужно ни добродушного любопытства, ни осуждающей поддержки. – Анька – прелесть. Очаровательный ребенок. Маня, пардон, у вас чулок пополз.
Я откатываюсь на запасные позиции, к окну с цветами и строгим Анюткиным отражением. И только сейчас замечаю на стене прямоугольный плакатик «Курить можно!». – Ань? Все нормально? Анька поворачивается, трет замерзший нос: – Я есть хочу. И в туалет. Она благополучно растворяется за дверью с казенным кокетливым «Les femmes»[4], а я остаюсь снаружи, в компании нерешенных проблем. В недрах нашего благородного заведения должен существовать буфет. Сейчас скормлю ребенку какие-нибудь внезапные сосиски, а за неимением буфета забурюсь в общагу, прошвырнусь по комнатам. Кто-нибудь да накормит. Не пропадем. А потом очередная Тамарка или Танька будет кривить губы. Дескать, хреновая из Дуськи опекунша, ребеночек-то у нее голодает и по чужим общагам скитается. – Женя! Артемчику я сейчас радуюсь просто как родному. – Заяц! Ты меня слышишь? Погоди, сейчас звук прикручу! Зай, у нас Анька голодная! Сделай что-нибудь, а? – Женя, тебя бумаги просят подписать. – Сейчас, Темчик. – Я полирую взглядом стекло. Странно, что дом, гаражи и забор на месте стоят, назад не убегают – как в окне вагона. Потому как ощущения знакомые: запоздалый страх за уже принятое решение и неизвестность впереди. У меня такое было, в германскую, когда я в девятьсот четырнадцатом году первый раз в санитарном поезде ехала. Там страшно было до кислятины во рту, только еще пол под ногами дрожал, а деревья с деревнями назад убегали, в тыл. Из логова дамской сантехники величественно выплывает Анютка. С пышным, болезненно-белым бантом на увядших кудрях. – Мне одна тетя повязала. Прямо из бумаги, из рулончика. Превратила в ленту! Женька, а ты так не можешь, да? – Я не могу? Я могу! – Пап, правда красиво? Темка трясет башкой. У него в ушах звенеть начало, автоматически – оброк временной глухоты именно так срабатывает. – Ну что, идем? – Идем! – кивает нам настоящий шелковый бант на Анькиной макушке. Если заклятие вовремя не снять, то он так и будет торчать, словно приклеенный или прибитый.
Шварцевского ректора я вижу первый раз в его нынешней жизни. Совсем молоденький, чуть ли не ровесник Гуньки. Только не рыжий, а белобрысый. Язык сам поворачивается эдакую прелесть «Ванечкой» назвать, а приходится по субординации: – Доброй ночи, Иван Алексеевич! Он продолжает что-то строчить в большом блокноте, покусывая насаженный на макушку одноразовой ручки пластиковый колпачок. Рядом лежит еще одна ручка, из дорогих и статусных, тоже изгрызенная. Почерк у Ванечки Алексеевича корявый и старческий – недавно из спячки вернулся, пальцы еще не разработались. А у Темчика почерк размашистый, лихой. Привык договоры и приказы подписывать, теперь на автопилоте точно так же рукой ведет. А в ней, кстати, не «паркер» и не прочая пафосная требуха, а огрызок синего химического карандаша. И Темке от этого так тревожно, что он не сразу замечает, что его собственная лихая виньетка, выведенная на первом экземпляре, сама по себе проступает на второй и третьей копии. Грифель у карандаша мокрый, жирный, а я его все равно обхватываю губами. Так скрепляют хорошие договоры – не кровью, а слюной. Тоже крепко держит. «Озерная Е. О.». Завитушка выходит кривой и спутанной, повисает, как клочок волос на щербатой расческе. Все, поздняк метаться, я взяла на себя всю ответственность. Юркая секретаршина лапка выдергивает у меня бумагу – слишком быстро, так, что грифель цепляется. На всех трех экземплярах остается одинаковый синий штрих. Как тропинка в снежном поле. Справа от меня мощно шевелится Темкино плечо. Слева торчит Анютка, кивает старорежимным бантом, тяжко дышит под грузом любопытства. По другую сторону стола свидетели – Спутник, Отладчик и Смотровая, рыжая Зинка, моя давняя приятельница. Последний раз мы с ней на Марфиной Казни виделись. Интересно, у Зизи мозгов хватит не спрашивать меня про Анюту? – Готово? – интересуется ректор Ванечка, не отрываясь от своей писанины. – Ну хорошо. Господа, кто-нибудь желает чаю или кофе? – Нет, спасибо. – Мы дружно грохочем стульями, свидетели остаются за столом. Зина машет мне



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: