Цирля верещала в мембрану так раздраженно, будто вместо телефона напротив находился посторонний кошак, которого следовало немедленно вытурить из квартиры. – Мяур? – отзывались из телефона. – Мрямра? – Мя? – переспросила крылатка, усаживаясь на столе в позе фаянсовой копилки. – Мряяяя… – ответил Цирлин собеседник. – Савва Севастьянович, она говорит, что на этом все, дальше Озерная домой уехала, на Отладчике. В смысле на машине Отладчика. – Я понял. – Старый торопливо стучал по клавиатуре ноутбука. – А спроси у нее, Паша… – Савва Севастьянович помедлил, подбирая формулировку. – Не согласится ли она слетать в еще одно место и там кое-что поискать? – Секунду. – Паша вздохнул так, что на линии возникли помехи. – Сейчас переведу. Мр? Мяяяяяя? Цирля рявкнула разъяренно, повела крыльями. На столешницу мягко опали три перышка. Два Старый смахнул в корзинку для мусора, одно стал крутить в пальцах – до тех пор, пока кошачье завывание в динамике не сменилось на обычную речь: – Мээээ. Савва Севастьянович, она смысла в этом не видит. – Понятно. Спасибо. Цирля обернулась на стрекот клавиатуры, сверкнула желтыми глазами, потом прищурилась. Снова каркнула в телефон. – В общем, Евдокия Ольговна на аргумент очень сильно повелась. Он на нее подействовал как на мирскую. Передоз был похожий. Она чего, в линьку впадает? Савва Севастьянович заметил, что у Пашки, даже когда он по-человечески говорит, голос тягучий, с кошачьей хрипотцой. Так и не поймешь: то ли это синдром переводчика, хорошо перенимающего произношение собеседника, то ли он дурака валяет. – Гуня, – Старый специально вспомнил Пашкино детское прозвище, ввернул его к месту. – Да? – протяжно мурлыкнули в трубке. – Цирля перьями везде сорит. Все у нее в порядке? Паша снова перешел на кошачий. Обменялся с Цирцеей парой мявов. – Это возрастное, Савва Севастьянович. Ей сейчас сорок пять, пожилая уже. – Да вижу я, что не котеночек. – Это, если по мирским меркам сравнивать, лет восемьдесят, – теперь Пашка не мурчал. – А еще она по Доре сильно скучает. Она не говорила, я так знаю. Савва протянул руку, попробовал погладить Цирлю по холке. Крылатка недовольно фыркнула, но с места не сошла. – Вы ее погулять отпускайте чаще, хорошо? Она говорит, что когда летает, то ей легче так… – Понял. – Старый клацнул ноутбуком, привычно шикнул, обнаружив, что Цирля заслоняет монитор: ведь не умеет же читать, куда лезет? – Спасибо, Паша, выручил. – Сав-Стьяныч, если вы закончили, то я у Цирли кое-что уточнить хочу. Она здесь еще? Крылатка насторожилась, мрякнула. Гунька заговорил на кошачьем, уже не таким неуверенным голосом. Цирля один раз разъяренно вздыбилась, потом утихомирилась. Савве Севастьяновичу этот аккомпанемент печатать не мешал, однако, когда диалог завершился, он спросил: – Это ты о чем с ней, если не секрет? – Не секрет. – Паша пояснил, не сразу подбирая слова: – Я спросить хотел. В общем, по одной версии, крылатки еще в Древнем Шумере были, а по другой – у древних иудеев сперва появились. А Цирля оттуда родом. Есть версия, что «Йошкин кот» – не просто мифический персонаж, а с прототипом. Вроде у Иосифа Прекрасного, того, которого братья в рабство продали, крылатки водились, их поэтому так и назвали. – Ну и как, подтвердил версию? – Наоборот. Цирля мне про Иосифа сказала, но про другого, про императора… Савва Севастьянович подумал, что у Иосифа – не императора, а генералиссимуса – крылатки точно жили, прямо на даче. До сих пор в Кунцеве выводок имеется. Правда, не на охраняемом объекте обитают, а все больше так, по соседским крышам[3]. – Вы, если что, звоните, ладно? – Ты тоже – если что, – согласился Старый: – Я мобильный не жалую, лучше на городской. Меня не будет – Соне передашь, она свяжется. – А кто это? – От изумления Паша, кажется, опять замяукал. – Помощница. Вроде тебя. – Савва Севастьянович снова принялся за писанину. – До свидания! – выдохнуло вдруг в динамике телефона. Старый не сразу понял, что это к нему обращаются. А когда спохватился, на всю комнату уже пищали гудки – пронзительные, обиженные. Словно Паша дверью хлопнул, а она стеклянная была, вот и разлетелась на миллион мелких дрожащих кусков. Цирля глянула на Старого и четко сказала: – Мрак! * * *
|
|
Артемчик сидит в кресле у изголовья, мнет задницей ребенковы отглаженные шмотки. Анька в постели – башка под подушкой. Не спит. Монотонно дергает плечами, давясь неслышным плачем. – Аня! – Я выпутываюсь из грязнющего пальто, оставляю его на полу в прихожей. – Я тут, я пришла… Маленькая моя, ты что? Маму вспомнила, да? – Ничего я не вспомнила! Ты не понимаешь! – Анька высовывает наружу влажную покрасневшую морду. – Просто у княжны Джавахи умерла мама! Я заплакала, а папа зачем-то испугался! И тебя позвал! Между креслом и кроватью валяется растрепанный том Чарской. Тот самый, с ятями. – Артем, выйди, я быстро! – тихо шиплю я. Могла бы и громко, от этого ничего бы не изменилось. – Так ты из-за книжки расстроилась, да? – Я не замечаю припухших, накачанных слезами и обидой глаз. Анька дергает нижней губой – будто пытается отогнать с помощью этого нервного кривляния собственную беду. Ребенок. Вот сейчас – ребенок. Из-за неумелого вранья, на которое способны только дети, свято уверенные в том, что сумеют притвориться как следует. «Да ничего я не плачу! Ничего я не испугался! Просто мне ботинки жмут, поэтому больно!» И чем старше мы становимся, тем сильнее верим в то, что способны плакать только и исключительно из-за ботинок. Тем больше шансов, что в это поверит окружающий мир. Взрослый. Недобрый. – Да. – Анька отодвигается от меня. Вминает подушку в изголовье, вжимается в нее спиной и подпирает подбородок коленями – словно пробует удержать его от дрожи. А я тем временем плюхаюсь на пол. Мне сейчас тоже так хочется – чтобы спиной в подушку, а лучше – одеяло на нос, и лежать. А вместо этого я пробую не злиться, радоваться тому, что все в порядке. По крайней мере Аньке хочется, чтобы я в это поверила. – Анечка, ну… это хорошая книжка, но ведь книжка, понимаешь? Автор так написал, и мы ему поверили. А ведь ни Нины, ни ее мамы никогда не было… – Я тебя ненавижу. Ты слышишь? Я тебя ненавижу! Дура! – Анька сжимает кулаки. – М-да? С этого места, пожалуйста, более подробно. – Я тебя ненавижу, потому что ты меня ненавидишь! – Ань, ты продолжай, я вся внимание… – Начинаю рассматривать обстановку в Анькиной комнате – так, словно нахожусь здесь впервые. С такого ракурса и при таком освещении – да. Я же у Аньки по вечерам не бываю. Загляну, скажу «спокойной ночи», и все. А тут довольно странное место, кстати… Стол со стопкой тетрадей и остро отточенными карандашами в ощетинившейся подставке. Игрушечный дом размером с хорошую собачью будку. В нем по команде «отбой» замерли в своих кружевных кроватках три или четыре куклы. Маленький, тоже как кукольный, ноутбук. Крышка у него блестит так, что напоминает фортепьянную. Чистая. Недавно протирали… И кукольный дом протирали, и стол. И полки книжно-одежного шкафа – те, что снаружи. Могу предположить, что Анькины шмотки застыли внутри в безмолвном и очень парадном строю. Не то как часовые, не то как конвой. Не то как расстрельная команда. – Женька! Ну я же тебе сказала, что тебя ненавижу! – дергает меня ребенок. Мне очень хочется высвободить подол. Брезгливо его вырвать из Анькиной маломерной лапки. – Я в курсе, моя радость. И ты знаешь, я тебя тоже ненавижу! – сообщаю я. А потом вдруг начинаю кричать. Хочу шепотом и веско, а получается рваный лай: – За что мне тебя любить? Ты мне хоть раз что-нибудь хорошее сказала? Думаешь, мне с тобой легко? Думаешь, я хотела с тобой возиться? Анька молчит. Обхватывает голову руками и клонит ее к вздернутым коленям – словно хочет справиться с тошнотой. Или снова спрятать слезы. – А ты не хотела меня брать? Ты меня не хотела брать, да? Ты не хотела… – А меня никто не спрашивал, Ань. Мне приказали – я выполнила, – совершенно честно сообщаю я. – Велели взять тебя и позаботиться. Любить никто не просил. – Да? – Анька снова смотрит на меня. Взгляд у нее совсем не взрослый. И даже не привычно-звериный. Он… как в театре, очумелый совсем. Только там зритель беду персонажа воспринимает как свою. А Анька… Наверное, хочет, чтобы это все было не про нее, а про персонаж. Потому что поверить в такое невозможно. Я и сама в такое не поверила в свое время. Может, этим и спаслась. – Да. Мне никто не приказывал тебя любить. Я сама хочу это сделать. Чтобы ты… чтобы тебе было хорошо. Я верю, что ты хорошая, просто тебе плохо. А мне с тобой очень трудно. Ты же не помогаешь. – Я помогаю. Я у себя в комнате убираюсь, – отвечает мне Анька. И моргает, но все равно без слез. – Да, я вижу. Спасибо. Ань, я знаю, что тебе тяжело. Но мне тоже тяжело, понимаешь? Мы с тобой незнакомые люди, я ничего про тебя не знаю. Я даже не могу понять, ты взрослая или ребенок? Угу. Взрослая она, как же. Девчонке восемь. Или меньше? Я никак не могу запомнить, когда у Аньки день рождения. Ну вот хоть убей. Столько документов всяких оформляла, а вот все равно не задерживается эта мысль в голове… – Я теперь взрослая. Мама всегда говорила, что, пока она… она есть, я буду маленькая. Даже если стану старушкой. – И Анька рушится сморщенной мордочкой мне в плечо. Так отлаженно… как после сотни репетиций. А я ее обхватываю и прижимаю к себе – тоже так, будто я это делала всю жизнь. Все свои жизни подряд. – Ань… Ты знаешь, я тебя все равно очень люблю. Даже когда говорю, что ненавижу или от тебя устала, то все равно. Я тебя понимаю, правда. Тебе сейчас восемь, а мне, когда у меня мама… Когда мне тоже так сказали… Я бормочу и глажу. Не ведьмачу, не работаю руками и словами – нам для себя такое запрещено, – я просто говорю Аньке то, что чувствую. Потому что она действительно сейчас маленькая в своей огроменной тоске. Горе большое, а Анька маленькая. У нее беда не по размеру. Великовата. – Я все понимаю, честное слово, – бормочу я, с ненавистью глядя на томик «Княжны Джавахи». Только сейчас заметила, что под обложкой – деньги. Тот самый аванс. Я думала, что Анька его спрячет. Да шут бы с ними. Я бы сейчас и эти деньги отдала, и все Артемкины. Только для того, чтобы Анька перестала выть мне в плечо. Не потому, что плечо уставшее, и не потому, что помимо моего плеча есть и другие – куда крепче и приспособленнее для детских слез. А чтобы Аньке не было плохо. Этой сопливой заразе, вот. Наверняка сейчас отревет, вытрет об меня всю морду и скажет железным тоном: «А я тебя все равно ненавижу». – Женя, а у тебя тоже мамы нет, да? – Да. – Так ты же ведьма? Мне мама Ира говорила, что ведьмы долго не умирают. И что она меня к себе возьмет. И не взяла. А почему не взяла? – Не знаю. – Это Анька об Ирке-Бархат? – Анечка, так ты ее ждала все время, да? Ну… В общем, у Иры сейчас всякие проблемы, она наверняка хочет тебе помочь, просто не может. Я думаю, она… справится и позвонит… – И ты меня к ней отпустишь, хорошо? – требует Анька. – Если она придет и ты захочешь жить у нее – то конечно, – вру я. – Когда Ира за мной придет, я к ней пойду, а пока поживу у тебя и папы, – соглашается Анька. – Жень, а тебя тоже кому-то отдали, да? – Угу. Но я тогда уже в Смольном училась. – Как Джаваха? – Лучше. Чарская была из Павловского и всех своих героинь туда отправила, а он считался не таким понтовым. – А к кому тебя отдали? Тоже к ведьме? – К ведуну, Ань. – А тебе у него хорошо было? – Наверное. Я к нему на каникулы приезжала, на Пасху, на Рождество. У него было имение. Там ко́ты жили, мы их в сани запрягали. Мирские думали, что это медведи, настоящие. Боялись, наверное. Ну вот, я так приезжала на каникулы, а потом закончила институт, он меня замуж выдал. Первый раз… А я из церкви сбежала. – Женька! – Меня перебивают таким строгим голосом, что понимаю: сейчас мы будем клясться. Целовать святой истинный крест, цепляться мизинцами и всячески признавать себя самыми лучшими подругами на всю жизнь. Быть может, даже на крови, как полагалась во времена моего ушедшего слишком далеко детства. – …у тебя мамина фотография есть? – Я же тебе ее передала. Не понравилась? Или ты про мою? – Про мою! Это не мама! Она никогда так не улыбалась. Упс, вот это промашечка! У Марфы сейчас реально мимика и жесты другие. Я это заметила, но решила, что на снимке не видно будет. – А это она… это в другой жизни! Я же тебе говорила, у нас внешность остается, а все остальное мы меняем. На всякий случай, чтобы никто не узнал. – Точно? – Святой истинный крест! – восторженно обещаю я. Ничуть не хуже, чем в Смольном. Даже убедительнее. Анька распахивает губы в недетском безнадежном рыдании: – А мама… там счастлива была? Ей там тогда было хо-ро-шо? – Ну конечно, – наконец-то я не вру.
Стоять под душем – это все равно, что летать. Намертво забыв о времени и о том, что у нас на редкость идиотская душевая кабинка: современная, очень похожая на лифт или на телефонную будку. Я сперва никак не могла в нее голой входить. Все время казалось, что дверь распахнется, а там соседи по подъезду. Потом привыкла. Я тяну к себе полотенце – оно до сих пор немного влажное, еще с вечера, наверное. С тех давних времен, когда я выскакивала на кухню, на Анькину новость о том, что у нас зацвел квадратный корень. Черт, волосы намокли… – Артем, вилку дай! Я оставляю дверь открытой, а Артем все равно стучит. Прямо об косяк. Всем кулаком, и зажатой в нем вилкой, и… – Я готова! – Из-за Артемкиной спины почти выплывает Анюта. Все-таки в платье, да. И даже волосы вьются. Как у меня. – А ты куда? Жень, а она куда? – А она с нами поедет, – пожимаю я плечами. И, завернув вилку в какую-то тряпку, начинаю ее нагревать. Дыханием, не руками. – Аня, иди, обувайся, пальто красное надень. – Шарф не забудь! – ошарашенно напоминает ей Артем. И задвигается ко мне. Включаю слышимость: – Тема, у нас с тобой теперь такая работа начинается. Вот прямо с сегодняшней ночи. Там много чего будет интересного. И Аньку охранять, и вообще… – Хорошо. – Артем пожимает плечами так мощно, словно штангу поднимает. А я только сейчас соображаю, что он уже в ботинках и куртке. Я же на него все это время не смотрела. Вообще весь вечер, наверное. Ну и он на меня. – Ты сам все будешь решать. Потому что я одна не справлюсь. Вот сейчас надо обязательно смотреть ему в глаза. Чтобы он поверил. И чтобы я поверила. – Никуда я не денусь. Не бойся. Все сделаем. Артем забирает у меня из пальцев вилку. Гнет ее сперва дугой, а потом в кукиш. Мы молчим, замерев от неловкости – как от слишком яркого света театральных софитов. В тишине вдруг проступает резкий и нежный звук. Словно хрустальный бокал разбили. Это на кухне, на подконнике, у цветка квадратного корня распустился следующий бутон, самый прозрачный. 7 марта 2009 года, суббота
|
Никто не помнил, как звали жену
Из восемьдесят второй.
«Так, – говорили, – ну, знаешь, ну…
Та, старенькая… с клюкой».
У мужа было имен шесть пар,
Что вспомнишь – то выбирай.
По паспорту вроде Нодар, Назар…
По-нашему – Николай.
В пятиэтажке шепот, как крик,
Здесь стены тоньше газет.
На первом чихнули – на третьем грипп,
Дом ветхий, как тот Завет.
Казалось, эти здесь жили всегда,
Привычные, как пейзаж.
Недели сматывались в года,
Хозяев менял этаж.
Кто съехал в Москву, кто в вечный покой,
Дом заново заселен.
Жену зовут – «ну эта, с клюкой»,
У мужа шесть пар имен.
Растил наступающий месяц – дни,
А дети – своих детей,
Как будто кто-то их всех хранил:
Ни ссор, ни слез, ни смертей.
Дом спал по ночам, по утрам спешил,
Пах жареным луком в обед.
А эти жили в такой тиши,
Как будто их больше нет.
Его кто-то встретил дней пять назад —
Он нес с рыбалки улов:
Там был вот такенный живой сазан
И пара смурных бычков.
Он вышел вчера в придорожный сквер —
И в шляпе птенцов принес.
А утром к нему постучались в дверь
Сиамец и черный пес.
Жена принимает пернатый дар
И треплет пса по ушам.
А странный дед ковыляет в парк,
Как будто дежурит там.
Птенцы шебуршат в гнезде из газет,
Собака спит в кладовой…
Но снова куда-то собрался дед
Из восемьдесят второй.
Уже в темноте он вернулся в дом,
Нагруженный, как трамвай.
Котята пищат в глубине пальто:
«Последние, принимай».
Стиральной машины кружит штурвал,
Мурлыкает тишина.
В кастрюле молочный девятый вал,
На вахте стоит жена.
Задраены шторы и даже дверь,
Как шлюпка – матрас надувной.
Плывет хрущевка в завтрашний день,
За штурмана – старый Ной.
04.04.10 У Паши ноутбук солиднее выглядел, он за него усаживался – как пианист за концертный рояль. А это тьфу, пудреница какая-то. Да где же тут «Ё» и кавычки-елочки? – Савва Севастьянович? – Сперва Цирля вокруг порхала и мурчала, теперь эта пришла. – Вам мой компьютер еще нужен? Старый прикинул объем писанины: – На часок как минимум, а то и на полтора… – Плохо, – без всякой субординации и прочего придыхания отозвалась барышня. – У меня семинар, надо показывать презентацию. Здесь все материалы. – Вот оно как… – Савва Севастьянович перечел последнее предложение. И впрямь неладно, нехорошо. Две опечатки и одна запятая пропущена. Сбоку аж каблучками цокнули, юбка колоколом метнулась. Вон как расцвела от нынешней жизни. Была тихая, а сейчас запылала, загорелась. На адреналине, не иначе. Азарт – сильнее всякого амура… – У тебя на участке как дела обстоят? – Все согласно предписанию и Уставу. Савва Севастьянович, мне надо ехать. Я с этими сегодняшними… проблемами первую пару пропустила. – Догонишь свою пару, не переживай. А хочешь – мы тебе справку соорудим. – Больно надо! Сразу вскинулась, затрепетала. Сразу видно – хороший работник, настоящая московская Сторожевая. За участок отвечает как за собственную совесть. – Ты в Шварца? Сегодня Дуся с мужем туда расписываться поедет. Отыщи ее и порасспрашивай. У Дуси про девочку поинтересуйся, ювелирно. А будет возможность с девочкой поговорить, то упомяни в разговоре Иру-Бархат. И посмотри реакцию. Хорошую перед ней задачу поставили. С виду простенькую. А на деле совсем даже наоборот – так, чтобы одну информацию собрать, другую подкинуть, третью… В том, что там еще и третья информация нарисуется, Савва Севастьянович не сомневался. – После занятий заглянешь, побеседуем. Я соображения по району подкину, а ты расскажешь, как и что у тебя с Озерной вышло. После долгого дня и учебной ночи через пол-Москвы лететь ей будет трудно. Но ведь появится, обязательно. И из Дуськи хоть что-то, да вытянет. * * *