Я поднял её за ухо, оно было без крови. Вгляделся: парикмахер… На губах ещё видны следы красной губной помады. Ах, так… Бандеровцы? Я всегда думал, что эта красотка в брюках работает на опера… Что ж, может быть… Значит, и бандеровцы догадались… А труп искать не стоит — куда он убежит без головы через две огневые дорожки? Потом я забыл про убитого, потому что к лету стал очень рассеянным — всё забывал, ни о чём не думая… Разве что и думать-то стало не о чём…
Я смотрел на пурпурное солнце, встающее над грядами качавшихся от ветра сине-зелёных валов… Потом вспомнил, что держу за ухо голову с накрашенными губами. Спустился, отпер морг и швырнул голову на трупы… Сидоренко встанет, мы притащим тело… Вытер руку о траву и пошёл на кухню снять пробу и позавтракать…
В то время я уже ни о чём не заботился…
Да, да, начальник веселил нас немало и на свой манер.
С улыбкой вспоминаю встречу Первого мая.
КВЧ подготовила праздничную программу — маленькую юмористическую постановку «Дачный муж» по Чехову и хороший концерт, где главная нагрузка ложилась на горбатую спину Соловья.
Едва на сцену вышел обвешанный свёртками мужчина с наклеенными усами и бородой и в пенсне — ни дать ни взять сам Антон Павлович — и начал говорить смешные слова, как настороженно молчавший зал вдруг заржал от предвкушения циркового представления: дремавший в первом ряду начальник встал, слегка покачиваясь, неуверенно взобрался на сцену, остановился у рампы и поднял руку, как римский патриций.
— Начинается! — довольно загудел зал.
Начальник попрочнее расставил ноги, набрал побольше воздуха и вдруг пронзительно заорал:
— Ах вы, гады, так вашу мать и перетак и ещё вам этак и переэтак! Ваши жены, советский трудящийся элемент, о вас заботятся, посылки вам шлют, на последние деньги вам лучшее посылают, а вы что? Так вашу мать и перетак, вы их же позорите! Смеётесь над ними, гады, а? Над кем смеётесь?
|
Начальник качнулся, медленно обвёл глазами сидевших и закончил:
— Над собой смеётесь!
Потом перевёл дух. Приободрился.
— Нарядчик, сюда! Кто написал?
— Чехов, гражданин начальник!
— Это из 6-й рабочей? В клоповник!
Игоря Чехова, бывшего лётчика, под общий хохот потащили в клоповник.
Постановка была сорвана. Когда конферансье объявил, что сейчас будет исполнена песенка из фильма «Цирк» и Соловей совершенно женским шёлковым голосом начал петь, начальник, как будто задремавший на стуле, вдруг вздрогнул, взобрался на сцену и выбросил руку высоко в воздух.
Все замерли в ожидании. На всех лицах играла весёлая улыбка — в эту минуту лагерь был забыт, слушатели искренне забавлялись.
— Да что ж это такое, я вас спрашиваю? — плачущим голосом завизжал начальник. — Мать вашу так, перетак и ещё раз так! Ну, где же порядок? Объявляют, что будет цирк, а вместо этого поют!
Вид у начальника был убитый.
— Нарядчик, сюда! Этого певца за насмешку над заключёнными — в клоповник!
Под общий смех Соловья потащили в клоповник. Но на лагпункте был второй певец, счетовод, бывший лётчик.
— Сейчас романс репрессированного Глинки на слова Репрессированного Пушкина исполнит репрессированный Павлов! — объявил конферансье.
Полминуты начальник сидел молча и слушал, но затем спохватился, взобрался на сцену, вяло поднял руку и сон-иьім голосом объявил:
|
— Репрессированного Павлова вместе с репрессированным конферансье — в клоповник!
Пока их вытаскивали, начальник стоял и покачивался — его, видно, здорово разобрало: мгновениями он, казалось, засыпал стоя. Но потом вдруг встрепенулся. Обвел мутным взглядом ряды собравшихся. Поднял руку и бессильно уронил её.
— Нарядчик… сю… сю… да… — перевел дух. Потер лоб. — Ты чего смотришь, а? Люди с работы устали, хотят спать, а ты их здесь держишь! Пошёл в клоповник! Марш! Бегом!
Раздались весёлые аплодисменты. Десяток услужливых рук схватил нарядчика. Это было настоящее лагерное увеселение — встреча Международного праздника солидарности трудящихся в советском лагере усиленного режима.
— А вы чего здесь околачиваетесь? И ещё шумите в моём присутствии? Так вашу мать и перетак! Здесь я один могу шуметь сколько хочу! Понятно? Распустились! Вон отсюда! По баракам! Вон!! Вон!!!
Все бросились к дверям с притворным испугом, в толчее не забыв с улыбкой поздравить друг друга:
— С праздником!
Игорь Чехов был на редкость светлым блондином. Чуть пропустит очередную стрижку, и волосы у него начинали завиваться в колечки. Поэтому и кличка у него была верная, но смешная — «Пуделёк». Его любили за ум, весёлый и кроткий нрав и за физическую силу. Поэтому «Пудельком» не дразнили, а просто называли с любовью: «А где наш Пуделёк?», «Эй, Пуделёк, дай закурить!»
Александр Михайлович, журналист по профессии, член партии, был мужчина богатырского роста и сложения, с торчащей вперёд широкой грудью, смуглым и грубым лицом, где всё было большое: нос, губы, уши. Это был лучший лесоруб лагпункта. Он и Игорь ежемесячно получали богатые посылки, оба работали в одной ударной бригаде, спали рядом и составляли ядро интеллигентского кружка, который я сначала объединил рассказами о загранице, потом политическими спорами. Многие изголодались по отвлечённым, нелагерным разговорам, и поэтому вокруг нас троих быстро вырос кружок постоянных слушателей и собеседников.
|
— Вчера я пережил унизительные для русского патриота минуты, — как-то после ужина начинает Игорь. — Начальник прицепился к Фудзимори, японскому полковнику. Увидел в столовой, что у того недостаёт передних зубов, и затеял разговор в таком примерно духе: «Кем ты был на воле, самурай?» Тот встает, вытягивается и рапортует: «Таудо Фуд-зимори, полковник генерального штаба, начальник информационного отдела штаба Квантунской армии». — «Чего там, садись, самурай. Теперь, брат, мы тебя с землей сравняли, понял? Ты вот против нас шпионил, а мы тебя кормим, у нас с голоду не помрёшь». — «Японский офицер не боится смерти», — любезно улыбаясь, отвечает Фудзимори, став в положение «вольно». «Да ну? То-то ты не в земле, а в плену! Ты зубы-то вылечил бы, храбрец! Хоть ты и наш враг, а мы тебе зубы вставим. Понял? Где тебе их выбили?» — «В читинской пересылке. Камнем», — приятно улыбаясь, отвечает японец. «Кто? Подрался, небось, с другим самураем?» — «Нет, ваши русские урки собирали золото для продажи начальству за водку, а у меня были золотые коронки», — улыбаясь поясняет Фудзимори. Улыбается, а глаза горят презрением. «Ну, что ж, с паршивой овцы хоть шерсти клок! Знаешь такую пословицу? Запомни, пригодится. Тебя ведь хорошо обучили русскому языку!» — «Спасибо, гражданин начальник! Я запомню, а вставлять зубы не надо: это мне память о русских!» — и японец с приятной улыбкой смотрит начальнику прямо в глаза.
— Ну и при чём же тут, Игорь, твой русский патриотизм? — пожимат богатырскими плечами Александр Михайлович.
— Мне было стыдно, что Фудзимори увезёт в Японию такое доказательство нашего варварства.
Александр Михайлович хмурится.
— Эх, ты, Пуделёк-дурачок! Японцы начали войну с нами в девятьсот четвёртом году неожиданным нападением, без объявления войны. Это не варварство? Ты не жалеешь наших убитых? На американцев они тоже предательски напали в Пёрл-Харборе — ты не сочувствуешь жертвам этого варварства? А бесчисленные японские преступления в Китае?
Когда их Квантунская армия сдалась, то многие офицеры ослушались приказа императора, надевали советские шинели и фуражки и втирались в наши отдыхающие части, чтобы ножами убивать ничего не подозревающих офицеров и солдат. Наши их прозвали кукушками. Сколько народу они погубили?! Ты не сочувствуешь семьям этих убитых в спичу? Эх, ты, Пуделёк-дурачок, русский патриот, культурный интеллигентик!
— Одно варварство не оправдывает другое, Александр Михайлович! Стыдно так рассуждать! Если Гитлер был палач, то, значит, по-вашему Сталин заслуживает прощения? Дешёвая логика!
— Как еврей я Гитлера ненавижу превыше всех на свете! Это преступник номер один всех времён и народов!
— Нет, ваш еврейский национализм вас ослепляет: величайший действительный преступник на земле — Сталин, и его я как советский, русский человек должен бы ненавидеть превыше всего, но потенциально он — молокосос по сравнению с Гитлером: человеконенавистнические планы Гитлера не идут в сравнение с борьбой Сталина за трон.
Гитлер боролся не за себя, а за власть Германии над другими народами, он истреблял людей за такие признаки, которые были вне воли его жертв — за принадлежность к расе. Вы, Александр Михайлович, как еврей, подлежали сожжению в печке, а я, как русский, — обращению в раба. Но оба мы живы, оба не рабы, хотя и несправедливо сидим в заключении. Оба мы выйдем на волю, потому что мы моложе и физически крепче Сталина.
Я как русский тоже больше Сталина ненавижу именно Гитлера и помню, что только груды советских солдат, убитых на фронте, помешали Гитлеру привести свои планы в исполнение, и я не попал в рабство, а вы — в печку! Стыдно, Александр Михайлович, этого не понимать! Когда я среди советских людей — я против Сталина и его подручных, но когда я представляю себе Гитлера или вижу его слуг, я выбираю меньшее зло. Я боролся против немецких фашистов на фронте и буду бороться с ними здесь, в лагере! Я рад, что стрелок ведёт под автоматом не только меня, но и гитлеровцев: угнетая меня, стрелок в то же время и защищает меня! От автомата советского стрелка я когда-нибудь избавлюсь, а вот борьба с мировым фашизмом, думаю, только начинается!
В спор вступает десяток горячих голосов — тема спорная, она волнует всех. Спор длится до отбоя, и люди нехотя расходятся по нарам, точно эта страстная борьба идей вдруг сняла физическую усталость.
Таково свойство духовного общения, и за такие часы отдыха люди всегда были благодарны.
19 июня в тайге можно утром выйти из помещения и пробыть на воздухе до ночи; в это время здесь стоит очень жаркая погода, ветра нет, воздух сырой, люди и животные истекают потом. Даже комары куда-то исчезли, дав всему живому неделю отдыха. Но 26-го пусть выходят только те, кому это очень необходимо: в этот день вылетает гнус.
Гнус — это крохотная чёрная мушка, жёсткая на ощупь, с большой головкой и выпученными глазами. Летает она быстро и без шума. Инстинкт поиска пищи толкает её на беспрерывный полёт, пока она не натолкнётся на что-нибудь живое. Тут она с налёта вонзает толстое жало, протыкает кожу и начинает сосать кровь. Наевшись, отваливается и в неподвижном состоянии отдыхает до утра. Без пищи жизнь её недолговечна: летом все подоконники от стены до стены завалены длинным чёрным валом мёртвого гнуса.
Залетев в комнату, гнус летит на свет, начинает биться о стекло и умирает. В помещении он никого не кусает и не садится на пищу: в кухне подоконники черны от мёртвого гнуса, но в супе никто никогда не находил ни одного. Нападает гнус плотной тучей, отмахиваться от него смешно, он не боится дыма и с 26 июня до наступления крепких морозов мучит людей и животных, летая в дыму костров и ночуя в снегу. Животные перестают работать и повиноваться человеку. Они с утра раздражённо мечутся, воют и ржут, а с полудня стоят недвижимо, закрыв глаза, поджав хвост и опустив голову. В эти месяцы волки бегут из тундры, олени прячутся в леса, а застигнутые чёрными тучами гнуса бросаются со скал и разбиваются насмерть или прыгают в воду и тонут. Старожилы рассказывают о смерти лошадей и детей; уличная жизнь свёртывается. Но именно эти жаркие и тихие месяцы — наиболее удобное время для валки леса. И рабочие бригады, сжав зубы, выходили в лес.
Каждый день я наблюдал одно и то же: иностранцы — немцы, финны, японцы, венгры — шли в лес как на эшафот, где уже приготовлены все инструменты пыток — тихо, заранее в отчаянии опустив руки. Но наши, родные мои советские люди, шли бодро. Сегодня у всех на шапках венки из веток с листвой: рубят, выполняют норму и всё время трясут головами. Вечером я встречаю всех в амбулатории.
— Ну как? Помогло?
— Да что вы, доктор, так и так его мать — разве от гнуса спасёшься?
Стоит ряд бесформенно опухших лиц с подтёками и пятнами крови. Раздутыми руками держатся за поводырей из барачных дневальных. Я узнаю знакомые голоса и записываю в журнал знакомые фамилии, но узнать людей не могу — это бесформенные кровавые мешки. Интересно влияние инстинкта поиска: напав на человека, гнус не просто грызёт открытые места (например, кисти рук), а лезет туда, где встречает препятствие: на опухших кистях видны только кровавые точки от проколов с кружочком воспалённой и инфильтрированной кожи, но вокруг рукава, перетянутого верёвочкой, кожа вздулась бугром, она багрового цвета и вся кровоточит. Инстинкт поиска загоняет гнуса в передний разрез брюк, дальше в бельё, и рабочие страшно раздутыми руками показывают свои половые органы, имеющие вид кровавых колбас невероятной толщины. Фельдшер смазывает покусанную кожу марганцовкой; очень искусанным я даю день отдыха.
На следующий день на разводе над бригадами повисло облако смрада: это русские рабочие смазали руки и лица калом с мочёй — после завтрака в уборных была толчея. Вечером я спрашиваю:
— Ну как?
— Так и так его мать, гнус заел до полусмерти!
И снова мы мажем пострадавших марганцовкой, наши люди идут есть и спать, а иностранцы, убитые горем, в полном отчаянии стоят, как пни, не смея даже открыть затёкшие глаза; их я освобождаю от работы и думаю: «Эх, господа шарфюреры и штурмфюреры! Жидки вы на расправу! Жидки!»
А наутро на разводе другой смрад: Александр Михайлович получил из дома 8 килограммов чеснока и раздал его рабочим, и те натёрлись чесноком. Смех и горе! Все плачут, но крепко надеются!
Вечером спрашиваю:
— Ну как?
— Так его и растак, не помогает: гнус всех сильнее.
В таких условиях выполнялась норма, в таких условиях просека за просекой валились огромные деревья, обрубались ветки, производилась штабелёвка на месте или перевалка бревен накатом к тракторному пути! Да, человек — не лошадь: лошадь побрыкается и стихнет, понурясь постоит, постоит, потом ляжет на бок и сдохнет. А человек — ничего! Смоет кровь, раскрасится марганцовкой, поест, а потом в состоянии ещё спорить — доказала ли советская действительность невозможность построения коммунизма или нет, и кто первоисточник всех зол — Сталин или Ленин.
Летом в связи с падением производительности рабочим раздали широкополые шляпы с накомарниками. Они не принесли облегчения: мелкая сетка не пропускает воздух, дышать нечем, но зато под накомарник обязательно заберётся гнус, одна маленькая чёрная лупоглазая мошка — и кончено: терпеть пытку нельзя, в исступлении человек срывает накомарник — и всё кончено, теперь он пропал!
И всё же именно тогда кто-то сделал замечательное открытие: если накомарник не вправлять в ворот гимнастерки, а оставить его свободно болтаться вокруг шеи, и если предварительно вырезать в полях шляпы над лицом большое овальное отверстие, то миллион гнуса влетает сверху в дыру и вылетает внизу, не укусив человека ни в лицо, ни в шею! Здесь невероятный инстинкт поиска пошёл работягам на помощь!
Начальство десятками флаконов выписывало себе гвоздичное масло: этот приятный запах почему-то отталкивал гнус, но невероятный зной вызывал пот, а капельки влаги, выделившись из каждой поры, прорывали масляную плёнку, и гнус немедленно садился на запах пота и жалил человека в каплю пота! Очень страдали и стрелки: им не приходилось двигаться и размахивать руками, как работягам, а потому гнус с особой охотой нападал на них. Любопытно, что среди восьмисот заключённых нашлось человек восемь, которых гнус вообще не трогал: разлетится и, не коснувшись, поворачивает и летит прочь.
Я обнюхивал и осматривал такую кожу — она не имела для обоняния человека никакого специфического запаха и выглядела обычно. Но тонкое обоняние гнуса различало какой-то запах, который в данном случае являлся репеллентом. Я даже делал опыт: потру тыльную поверхность своих кистей о голую спину таких счастливцев и выставлю гнусам на съедение. Не тут-то было! Ни одна сволочь не сядет, хотя для моего носа ни такая спина, ни моя кисть ничем не пахли!
С похолоданием гнус исчез постепенно. Снег его не пугал, но с наступлением морозов эта мерзость полностью исчезла.
Однако человек хуже гнуса. Сказать, что сталинский стрелок для спецлагерника был похож на гнуса, значит незаслуженно обидеть маленькую бедную мушку: мат она вполне заслужила, а вот такое сравнение — нет!
В середине лета этапники сообщили, что на одном озер-лаговском пункте в тайге стрелки за день убили тридцать работяг «при попытке к бегству» — там в вольном городке появились девки и водка, и всем захотелось погулять. Заключённые якобы на разводе сели на землю и отказались выходить за ворота. Ни просьбы, ни уговоры, ни угрозы не подействовали. В столовую тоже не пошли.
Приезжало чужое начальство и обещало прекратить массовый забой людей. У нас тоже работяги волновались, но убийства происходили не каждый день и не каждую неделю, поэтому, поволновавшись, люди остывали и работать не отказывались.
Я внимательно вглядывался в лица стрелков, этих восемнадцатилетних деревенских парней с комсомольскими значками на груди, стараясь разгадать тайну человеческого равнодушия.
Ничего особенного — обыкновенные малокультурные веснушчатые курносые лица — встретишь такого на улице и не обернёшься, смотреть не на что! Так почему же так легко один человек убивает другого? Скажут — всему виной оглушающая, одурманивающая, оболванивающая пропаганда. Стрелкам говорят, что мы — враги народа, и они верят начальству и убивают нас за 200 рублей и две недели отпуска…
Неверно!
Награда — это внешний повод к убийству. Но ведь если бы этот веснушчатый человек знал заповедь «Не убий!», считал её справедливой и добровольно подчинялся бы ей, то этих убийств не было бы!
Лёгкость убийства обусловливается, очевидно, не наградой, а слабостью морального стержня, на который посажена современная жизнь, убеждением, что жизнь сама по себе не имеет цены, она её приобретает только по указанию начальства. «Не убий!» в форме морального запрета — чепуха! А «Не убий!» в форме циркулярного распоряжения с подписями и приложением казённой печати — это уже вещь, это приказ, а с приказами надо считаться, иначе последует наказание. Это веснушчатое, простоватое лицо не что иное, как маска робота, она ничего не прикрывает, кроме хорошо отрегулированного механизма: наверху нажмут зелёную кнопку — я пропущу, нажмут красную — выстрелю!
Особенно мне запомнилось убийство Димы Веневитинова — молодого, тщедушного и очень близорукого человечка, белоэмигранта, служившего, кажется, у немцев переводчиком. Он был инвалидом и летом посылался за зону для разведения дымных костров — все надеялись, что дым хоть немного отпугнёт гнуса.
— Поднеси зелёного хвороста и подожги около меня! — закричал ему стрелок.
Дима набрал охапку обрубленных хвойных веток и понёс, но все заключённые были напуганы убийствами, и Диме показалось что-то подозрительное в голосе и позе парня с автоматом. Подойдя шагов на десять, он в нерешительности остановился.
— Ближе!
Дима замялся.
— Что ж ты, собака? А? Не слушаться?
Вероятно, стрелку показалось, что большая охапка веток защитит грудь от пуль.
— Ладно! Давай обратно!
Дима, не бросая веток, повернулся, и в то же мгновение стрелок дал очередь в поясницу и в спину. Десяток пуль вырвал у раненого кишки, но позвоночник остался цел. Дима уронил ветки, упал на четвереньки и, ощупав рукой, что очков на носу нет, пополз вперёд, ища очки. Наверное, всё это было уже подсознательным рефлексом. Но несколько коротких мгновений человек полз, волоча за собой ворох своих внутренностей. Потом упал лицом в лужу крови и таким его и привезли вечером — с лицом в запёкшей лепёшке крови, с пустой брюшной полостью и связкой порванных кишок, болтающихся снаружи.
Стрелок вытащил колышек с красным флажком и на глазах у десятков заключённых перенёс его за труп и воткнул так, что труп оказался за границей рабочей зоны.
Конечно, я не рыдал и не рвал на себе волосы. Просто руками собрал кишки с прилипшими к ним хвоей и кусочками древесной коры и затолкал их в пустое брюхо. Кажется, даже был рад, что не нужно вскрывать. Дело было в начале лета, до гнуса. Я помылся и вёл приём. После посидел на крылечке под звёздами и, как всегда, улёгся спать. Всё было, как обычно.
Но именно этот случай как-то особенно потряс меня. Нет, скорее добил, именно не потряс, а добил. Я и раньше стал задумываться, забывать, останавливаться и смотреть вперёд без всякой мысли, а тут через пару дней почувствовал, что у меня чешется сердце. В недоумении почесал грудь. Нет, опять чешется. Я заглянул за пазуху — может, какая-то летняя козявка заползла? Нет, ничего. Но чешется. Тогда я установил, что не сердце чешется, а происходит подёргивание фасций грудной мышцы. Я сделал массаж — прошло.
Потом стали подёргиваться веки, щёки, скулы. Не то чтобы сильно и заметно для других. Просто я сам чувствовал, что отдельные мышечные волокна или их пучки стали у меня подёргиваться то тут, то там, раза два-три в день. Судя по пульсу, давление у меня было не особенно высоким — около 190, не больше, — значит, болезнь приняла теперь не обычные формы, как в спецобъекте под Москвой, а другие, нервные.
А жизнь шла своим чередом. Стали неметь пальцы или давать ощущение ползающих мурашек. «Эти парестезии — признак перенапряжения нервной системы, её раздражения, или, лучше сказать, раздражительной слабости», — думал я. Но предпринять ничего не мог и продолжал работать. Скоро прибавился дальнейший симптом — внезапное побе-ление пальцев, то есть спазм артерий. Этот признак называется признаком мёртвого пальца: палец делается грязнобелым, но не болит и двигается.
Однажды утром я проснулся парализованным — правая рука и нога почти не двигались, глаз косил. Начальница всполошилась, хотела положить в стационар, но я выбрал активный метод лечения и попросил списать меня в бригаду обслуги, и стал дворником. Погода стояла чудесная, я просыпался, когда чуть светало, выпивал кружку чая и начинал работать: сначала так, чтобы не видели стрелки на вышках, а после подъёма — открыто. Мёл дорожки, таскал воду, помогал дневальным, мыл параши (в спецлагере бараки на ночь запираются, и в них с вечера ставятся параши), чистил и наливал умывальники. Сначала работа шла плохо и медленно, а потом наладилась: появилась сноровка, да и постоянное упражнение заставило поражённые мышцы начать снова выполнять положенные функции.
Конечно, это была слабая форма паралича — парез.
Из плохого дворника я сначала стал хорошим дворником, а потом опять превратился в старшего врача, и всё пошло, как будто, по-старому. Но я один знал, что прежнее здоровье не вернулось и что меня ждёт худшая беда, чем случилась.
— Ну вот, — воскликнет читатель. — Чего же вы вначале спорили? Достоевский оказался прав — это и есть Мёртвый дом, хуже того — просто могила!
— Согласен! — отвечаю я. — Могила. Правильно. Но особого рода — весёленькая могила, потому что не было дня, чтобы из неё не слышался смех: ведь сидели в ней наши советские люди!
А когда мертвецы не лежат спокойно и даже смеются — значит, не всё потеряно, в могиле ещё теплится жизнь, и Дом этот — Дом людей Живых, уголочек общего Советского дома.
Всему заводилой был Александр Михайлович.
Ещё в начале года Александру Михайловичу прислали мужской костюм. Надзиратели предлагали за него мало денег, и он отдал костюм в запёртом чемодане на хранение на склад, находившийся за зоной, получив взамен расписку с описанием вещи. Каково же было его удивление, когда летом он захотел проветрить костюм, получил чемодан, открыл и вместо неношенного синего шерстяного костюма нашёл там гимнастёрку и галифе с малиновым кантом. Пьяный начальник, не разобравшись, в чём дело, наложил резолюцию: «Взыскать с виновного деньгами или отдать под суд!» Он думал, что дело идёт о каптёрке в зоне, где каптёром работает заключённый.
Александр Михайлович дождался приезда прокурора из Тайшета и подал ему заявление с приложением квитанции и резолюции нашего капитана. Вот началась потеха! Стращать лесопорубом нельзя, зачинщик скандала уже на лесопорубе, списать в этап — не выгодно: он — лучший рабочий. Уговаривали, угощали, поили — всё нипочём: Александр Михайлович улыбался, угощение принимал, ел и пил, а заявление прокурору обратно не брал. Так и пришлось вольному вору вернуть украденные вещи! Сколько было в зоне смеха и злорадства!
Крупные чёрные глаза Александра Михайловича всегда были печальны, но пошутить он любил, особенно когда вокруг были полумёртвые инвалиды: он знал цену их улыбки.
— Где вы пропадали, Александр Михайлович? — скрипит скрюченный старичок, опиравшийся на две палочки. — Я вас не видел с неделю?
Толпа инвалидов начинается прислушиваться.
— Правильно! — солидно басит Александр Михайлович. — Я ездил в Москву на переследствие.
Мутные глаза старика видели потусторонний мир. Но он ещё не оторвался от этого.
— И так быстро… нашли… конвой?..
— Какой конвой? Зачем? Со мной просто послали лучшую овчарку.
Старик думает. Потом кивает головой. Все другие внимательно слушают.
— Хорошо ещё, что не порвала вас.
— Зачем ей меня рвать? Я её слушался и всё. Ехали спокойно. Только, — тут Александр Михайлович задорно подмигивает и, оглянувшись, доверительно шепчет, — только её аттестат и продукты выдали мне, понятно? Животное само же не управится! Так я самое ценное — жиры — сожрал сам, а ей объяснил, что у нас на лагпункте каптёры её обдурили! Ха-ха-ха!
Все смеются: каптёров здесь не любят.
— Здорово! — кивают головами инвалиды. — Так ей, тварюге, и надо! И сколько же выдали?
— Три кило ноль пять грамм.
— Комбижира?
— В столицу едем, и комбижир?! Что вы не знаете нашей системы? Одна показуха, одно очковтирательство! Выдали сливочное масло, понятно? Сливочное!
Инвалиды облизываются.
— Здорово вам повезло! И я бы не прочь на таких условиях прокатиться!
Закрыв глаза, старички греются на солнце. Минут пять спустя один вдруг открывает глаза.
— Постойте, Александр Михайлович, а как же вы ездили один с собакой?
— Без стрелка? — спохватывается второй.
И вдруг начинается общий добродушный смех. Посмеются, покашляют и снова хохочут: здорово разыграл их Александр Михайлович! И все рады; теперь шутка будет передаваться из уст в уста десятки раз, обрастая новыми подробностями, и каждый раз будет вызывать такой же смех и радость, когда человек смеётся, ему легче…
А потом Александр Михайлович устроил новое дело!
Подготовив доходяг в бараке, расставив всех по местам и вооружив кого метлой, кого шваброй, кого палкой, Александр Михайлович с озабоченным видом идет на кухню. Толстый повар Микитенко, помощник завкухней, в последнее время стал, вроде, обижать инвалидов.
Александр Михайлович заискивающе говорит ему:
— Слушай, Микитенко, у меня к тебе просьба: свари мне обед.
— Я частных заказов не принимаю! — отмахнулся повар. — Некогда, бачишь сам, як я процюю!
— Да видишь ли, мне из Москвы по почте прислали большую живую жирную курицу. Но Дмитрий Александрович запретил есть куриное мясо, особенно жирное, у меня в правом боку хронический ихтиозавр, понимаешь? Так я прошу: свари курицу, мне отдай бульон, а себе возьми мясо! Вроде платы за труд — курицу-то придётся резать, щипать, смолить и потрошить, так ведь?
Микитенко был не дурак и сразу сменил гнев на милость.
— Оно, конечно, работы хватаеть, так ведь и больному услужить я должен. Це ясно! Де кура?
— Я пошёл просить инвалидов, чтобы кто-нибудь из них помог, но они отказались по слабосильности, а курицу упустили, она забилась под нары и сидит там!
— Нычого! Вытащим! — бодро крякнул Микитенко и зашагал в инвалидный барак, где в тёмном углу около нар уже стояла толпа.
— Ну, доходяги, тикайте видселя! Не мешайте! Дэ вона? Тут? Зараз усе буде готово!
Микитенко кряхтя опустился на четвереньки и сунул голову под нары.
— Нычого не бачу!
— Лезь дальше, она в углу!
Микитенко, стоя на коленях, сунул под нары голову, обе руки и плечи. Толстое заднее место скульптурно обрисовалось так, будто само просило палки. Тогда инвалиды с криком приступили к делу: кто бил шваброй, кто веником, кто коромыслом. Вместо того чтобы лезть назад, Микитенко от неожиданности и боли инстинктивно рванулся вперёд и совершенно заклинился в низком просвете, даже не смог выпрямить колен, чтобы убрать торчащую мишень. Всыпали ему как следует, приговаривая:
— Не воруй! Не воруй! Не воруй!
Месяц эта история повторялась на все лады и неизменно веселила всех. Любопытно, что никто из впавших в детство, отупевших и измученных людей не смеялся тому, что повар поверил, будто из Москвы можно по почте прислать в Сибирь живую курицу. Это был клинический случай, параллельный истории с путешествием в Москву одного заключённого со сторожевой собакой.
На такое патологическое легковерие вызывалось не только старостью или измученностью заключенных. На 07 я встретил ещё одного врага, требовавшего от лагерников беспрерывных жертв: артериальную гипертонию.
Этот враг не любил крови, он мирно подкрадывался из-за угла, поражал наверняка и унёс жизней больше, чем пули стрелков и все другие болезни вместе взятые.
С медицинской точки зрения это было интересное явление. В Сиблаге я не встречал гипертоников, за исключением редких случаев почечной гипертонии: недоедание и голод не дают возможности нервной системе влиять на артериальное давление, как бы она ни выходила из повиновения. Но после войны питание заключённых значительно улучшилось, и, главное, резко повысились питательная ценность и количество посылок от родных: во время войны с воли посылки были редки и состояли в основном из чёрных сухарей. На 07 заключённые с Украины и Прибалтики каждый месяц получали по 8 кг свиного сала, что значительно повышало калорийность казённого рациона. Ожиревших, конечно, не было, но не встречались и люди, умирающие от голода, — скелеты с болтающимся на них тряпками. Если сиблаговский пеллагрозник с психической формой голода съедал сразу восемь килограммов сухарей и умирал от остановки сердечной деятельности на почве кишечной непроходимости, то озерлаговский гипертоник умирал в уборной, около умывальников, ночью и на работе от кровоизлияния в мозг на почве ломкости сосудов, вызванной авитаминозом.