Глава 1. Как я узнал, что Мертвых домов в нашей стране нет 7 глава




— Так вот, братец, я тебе сейчас расскажу этот случай. Он произошёл не то в 900-м, не то в 901 году, понимаешь ли, весной, я помню, как раз тогда прилетели грачи. У вас в Китае их, вероятно, и нет, а у нас они приносят весну, поворот от морозов к теплу. И вот, пристав вместе с мировым судьёй подкатывают ко мне в фаэтоне, с шиком, понимаешь ли…

Не выдержав, я шагнул вперёд.

— Разрешите представиться: Быстролетов Дмитрий Александрович. Врач, который назначен прозектором на ваше место. После чая приступите, пожалуйста, к сдаче инвентаря. Простите, что я прервал вашу беседу!

С вежливой улыбкой я обернулся к человеку в грязном белье. Он все также стоял молча, вытянувшись и странно склонив голову. Тут только я разглядел в полутёмной комнате, что это был труп, подвешенный за шею на крючок, вбитый в потолок.

— Это я его прогреваю у печки, — добродушно сказал Ставров. — Задница уже тёплая, а в брюхе ещё лёд! Вскрывать нельзя. Надо поворачивать так и сяк, понимаете ли. Положить на плиту тоже нельзя — поджарится. Ну, садитесь, коллега, погрейтесь, выпейте чайку, вот моя кружка, а сахар — в кисете. Располагайтесь, как удобнее, чай — наше русское удовольствие, он спешки и неудобства не терпит!

Бедный старик вскоре умер, а я приступил к делу. Есть анатомы-теоретики, которые помнят вес всего скелета мужчины среднего роста и каждой отдельной косточки, протяжённость поверхности черепа или желудка и подобные практически ненужные тонкости. Признаюсь, я этого уже не помнил. Но я понимал, что когда и кому требуется, умел так составить акт, чтобы и больничный диагноз был видимо подтверждён, и в то же время было сказано всё доказывающее, что лечащий врач — безграмотный дурак, который лечил больного не так как надо. Сначала мои коллеги не поняли ничего, потом кое о чём догадались и всполошились, затем поняли до конца и успокоились, но не совсем — я не давал им возможности задрать нос и, когда надо, дергал петлю, наброшенную им на шею.

А весной, когда потеплело, майор нашёл в рабочем бараке клопа. Рассвирепел, дал Сероглазке нагоняй и назначил меня санитарным врачом лагпункта 038, включая больницу: такая формулировка была необходима, потому что санврачу подчинён пищеблок, и путешествие из морга на кухню и обратно практически допускается только в случае, если начальство сознательно прикроет глаза; на бумаге же у одного человека эти две должности не должны стоять рядом.

Думаю, что это была психическая реакция, отразившая процесс бурного выздоровления — в меня точно вселился бес и толкал на новую и новую работу, со всеми своими обязанностями я справлялся удачно и гладко, думать о постороннем было некогда, и время летело быстро и незаметно, я бы сказал, даже приятно.

13 января 1953 года газета, имевшая бесстыдство называть себя «Правдой», опубликовала пространное сообщение на две полосы: «Подлые убийцы под маской профессоров врачей». Сейчас я мог бы сходить в библиотеку и выписать для моих записок обширные цитаты, чтобы показать всю низость человекообразных зверей из сталинского окружения, которые такими ложными обвинениями, опубликованными в своём придворном органе, некогда служившим благородному делу освобождения рабочего класса под руководством В.И. Ленина, всегда сигнализировали населению своей страны и всему миру о начале новой волны массового истребления людей и направлении, в котором намечено выхватывать жертвы. На этот раз по образцу Гитлера нож был занесён над советскими людьми еврейской национальности, в частности над её наиболее образованной верхушкой.

— Ну, что скажете, Едейкин? — спросил я. — Вы — еврей, вам и начинать разговор!

Крупные, грубоватые черты лица Едейкина отображали страдание, его длинная фигура несколько согнулась, словно кто-то с размаху ударил его по голове тяжёлой доской.

Морщась, как от зубной боли, Едейкин ответил:

— Причём здесь национальность? А? Эта же позорная газета в тридцатых годах опубликовала статью о вашем всемирно известном учёном кардиологе Плетнёве, отвратительно лживую статью с грязной клеветой, что учёный укусил грудь своей больной. Плетнёв был арестован и загублен. Наука лишилась талантливого учёного, русский народ — своего выдающегося сына, а человекообразные звери получили ведро свежей крови, которое и выпили с удовольствием. Теперь ведро крови даст старик Вовси, потом и все те, кто не попал в гитлеровские душегубки, — Сталин исправит промах своего верного ученика. Русская ли кровь, еврейская ли — не всё ли равно, важно, что она нужна сталинской машине как горючее: не будет крови — машина остановится, миллионы одураченных людей отдохнут, одумаются…

— И привлекут палачей к ответу?

— Вот именно. Но человеческая кровь — не вода, она никогда не проливается без последствий. И эта порция советской крови тоже не будет забыта: зарвавшиеся палачи вынуждены идти по дороге террора и восстанавливать против себя международное общественное мнение. Все честные люди содрогнутся, прочтя это сообщение, они вспомнят дело Бейлиса и еврейские погромы при царе и скажут, что сталинский «коммунизм» хуже царизма, он — надругательство над идеей коммунизма, это — позорное и дикое варварство, за которое никому не стоит бороться. Сталин и его палачи своей политикой льют воду на мельницу международного сионизма: представляете, каким подарком для сионистов будет предстоящее истребление советских евреев? Но так или иначе политическая и социальная база сталинщины этим сужается, её судороги означают нарастающую слабость, и в этом то немногое хорошее, что я вижу в этом сообщении. Товарищ доктор, человекоподобным зверям придёт конец, он близок! А представляете себе международный резонанс дня, когда обстоятельства заставят сталинскую партию и советское правительство отречься от этого гнусного обвинения и после волны массовых убийств признать во всеуслышанье, что основания для обвинений выдумал сам генсек и его заплечных дел мастера?

Долго мы молчали, смотрели на газетный лист, перечитывали снова и снова невероятные строки.

— А мне жалко, — сказал наконец я. — Жалко не только евреев, но и партию, в которой я не состоял, но которой сочувствовал, жалко международное рабочее движение. Сталин нанёс ему ещё один удар в спину, оно не может от этого не слабеть. Я совал голову в петлю за эту партию, и мне теперь очень больно.

Где украинцы — там красивые и задушевные песни, а где песни, там и танцы, и театральные постановки. В нашей зоне сидели голосистые головорезы из карательного эсэсовского батальона, которому даже сами гитлеровцы присвоили название «Соловей». Лучшее, что по части постановок мне довелось видеть в лагерях, это были вечера в клубе на 038.

Хочу сказать несколько слов о деятельности культурновоспитательной части в лагерях сталинского времени. Пора.

В самом названии лагерей «исправительно-трудовые» заключена ложь, и за 17 лет пребывания в советских местах заключения я видел тысячи людей, заморенных до смерти непосильным для них трудом, видел морги, набитые трупами работяг, видел глубокие карьеры, заполненные трупами, похожими на обтянутые кожей скелеты, но никогда и нигде не видел, чтобы хоть один лагерник был исправлен трудом. И никогда не слышал о таком случае.

Почему?

Потому что лагерники — не пятилетние дети, которых можно приучить к труду и исправить трудом. Заключённые от всего сердца, всем своим разумом, всем существом искренне, пламенно и страстно ненавидят лагерный труд, потому что он им чужой, навязан вместе с конвоем и собаками. Как можно любить труд под лай сторожевых псов?! Это предположение само по себе чудовищно! И тяжесть труда здесь не при чём.

В тёплый, светлый и радостный день золотой сибирской осени голодного года заключённые копали картошку с ненавистью и злобой, кое-как, оставляя добрую треть в земле. И это в голодный год! Вот что значит принудительный характер труда! И врут те, кто пишет, что у хороших помещиков крепостные работали с радостью! Врут! Хорошим помещиком был в Суслово начальник лагпункта Сидоренко: У него заключённые работали охотно и честно. Но, чёрт побери, не из-за идеи труда, не ради Родины и обожаемого Ильича, а за добавочное питание, за места в бараках без нар, а с вагонками, за лучшее обмундирование — то есть за свою выгоду, для себя. Я побывал на множестве лагпунктов Норильского, Сибирского и Красноярского исправительнотрудовых лагерей, а также Озерлага и Камышлага и видел всегда одно и то же: путь к выполнению заключёнными нормы лежал не через усиление давления, а через ослабление его, не через казённую агитацию, а через личную заинтересованность. Пламенные сталинские «патриоты», вроде описанного мной бывшего комдива Павлова в Норильске и автора книги о лагерях Б. Дьякова, приходили в лагеря с желанием трудиться во славу родной партии и вождя, однако же никто из них не хватал в руки лопату и лом — Павлов устроился бригадиром-подгонялой, а Дьяков нырнул в тёпленькое КВЧ! Вот вам характерные типы запевал гимна труду и его облагораживающему влиянию! Нет, всё это — гнусная ложь, мой личный опыт работы с ломом в Норильской тундре тому доказательство.

Труд лагерники ненавидят из принципа, вопреки разуму, ненавидят как стрижку волос на голове и лобке, как нашивание номеров на спине, как всё, что напоминает им их унижение: а ведь стрижка волос необходима, она предохраняет от вшивости, она разумна! И номера — безвредное и даже полезное дело, облегчающее регистрацию такой массы малограмотных и разноязычных людей.

Нет, нет и нет: воспитание трудом с автоматом в руках и с псом, рвущимся с цепочки, — это сознательная подлая ложь! Недаром у Гитлера на лагерных воротах тоже красовалась надпись: «Труд делает свободным!»

Теперь о культурно-воспитательной части.

Чтобы воспитывать культурой, воспитатель должен быть культурнее воспитуемого.

В лагерях первым по значению лицом является опер, вторым — начальник лагеря, третьим — начальник производственной части, четвёртым — начальник хозяйственной части. Это была тесно спаянная головка, объединяли их совместное воровство, злоупотребления и комбинации. Все они отчитывались перед вышестоящими органами и покрывали друг друга. Вне этой кучки стоял начальник МСЧ: медицина мало интересовала начальников, но все они всегда и везде любили зайти в чистенький домик амбулатории и посидеть там, устроить себе перекур в приятной обстановке и при умном разговоре с культурными людьми. Начальниц МСЧ третировали как низших, а иногда и как проституток: так их называли на разводе при заключённых, при тех врачах, с которыми эти обездоленные женщины-врачи наедине вели себя как с равными и которым горько плакались на свою судьбу.

И всё же МСЧ — не последняя ступень в лагерной иерархии: нет-нет, но у начальника лагпункта или опера с перепоя заболит голова, и он зайдёт в МСЧ за таблеткой. А вот КВЧ — это уж действительно низ, дно лагерной администрации! Вот эту часть презирали решительно всё — и начальство, и заключённые! Штат КВЧ обычно состоял из трёх человек: начальника с культурным уровнем постового милиционера, бытовика или урки, оканчивающего срок и могущего приносить из-за зоны почту и посылки, и уборщицы тёти Маши или тёти Саши, которая раз в день елозит грязной шваброй по серому от грязи полу. Такой аппарат и должен был культурно воспитывать заключённых.

Если на данном лагпункте большого зала и сцены не было и отсутствовали материальные возможности для деятельности драмкружка и кружка концертной самодеятельности, то КВЧ просто прозябало в неизвестности. В таком положении к ней примазывался сталинский патриот писатель Дьяков и придуривался там в тепле и спокойствии — выдавал книги, если имелась библиотека, собирал и раздавал письма и прочее и бегал на общую кухню за добавком — всё-таки он в обслуге, всё-таки придурок и имеет какое-то право на лишний черпак баланды и каши.

Какой культурой такая часть может воспитывать заключённых — урок, власовцев, бандеровцев, эсэсовцев, ежовс-ких «контриков» и контриков послевоенной выпечки, — не понимаю. Я примера такого воспитания не видел, и Дьяков, бывший придурок КВЧ, в своей книге его тоже не дал. Если он принёс брошюру с речами В.И. Ленина и показал её бывшему комкору — сталинскому «контрику», и у комкора, верного патриота сталинской антиленинской партии, полились слезы — может быть, но это не заслуга КВЧ и Дьякова. Старый человек был воспитан в духе слепого поклонения, он не понимал разницы между ленинской идеей и сталинской практикой, он верил в лживые заклинания «Правды», что «Сталин — это Ленин сегодня», и готов был стоять руки по швам и ронять слезы от одного звука знакомых имён и фамилий, ничего не подозревая и никого не проверяя. На таком лагпункте к КВЧ действительно жались единомышленники Дьякова, но ведь их-то как раз не надо было перевоспитывать!

Иначе дело обстояло там, где имелись зал и сцена, то есть лагерный клуб. Тогда вокруг него собиралась группа концертно-театральной самодеятельности, так называемая бригада КВЧ. Члены её освобождались от ненавистной общей работы, им разрешалось носить на голове волосы, и кавэчисты, как и урки, необычайно дорожили этой привилегией. Помню, в Суслово один танцор отказался даже подставить свой лобок парикмахерше Луизе, с возмущением повторяя: «Но я же в бригаде КВЧ!» — «Когда будес танцевать без станов, тогда и говори!» — резонно ответила Луиза. Это не были придурки высокого ранга, как завкаптёркой или завбаней, но всё же повар мог им небрежно ливануть в котелок полчерпака. А в политическом отношении они являлись людьми с вполне сложившимися убеждениями, и не в КВЧ было их культурно перевоспитывать. В каждой моей книге даны такие типы кавэчистов. В этой, например, горбатый варшавский певец, длинноносый Соловей, который не боялся даже пьяного самодура начальника лагпункта. Его перевоспитывать?! Ого! Это был культурный человек, ярый сионист и польский буржуазный патриот, чувства которого раскалялись на лишнюю сотню градусов при каждом столкновении с капитаном-хулиганом: Соловей ненавидел коммунистов и русских, его можно было убить, но переделать — нельзя. А покладистый и добродушный Игорь Чехов? А вежливый полковник Фудзимори? А широкогрудый великан Александр Михайлович? А я наконец? Пройдя такую жизненную школу и получив вколоченные мне в голову молотком следователя Соловьёва убеждения, разве я мог изменить их потому, что какая-то личность в военной форме, поперхиваясь и путаясь, прочтёт мне кое-что из свежей газеты? Если не на руках, то на обшлагах телогрейки в тот момент еще могла сохраниться кровь убитых в тайге работяг?

Б. Дьяков — сталинист и идейный работник КВЧ — в своей книге о лагерях равнодушно упоминает о хоре гитлеровских полицаев, исполнявших благодарственную молитву Родному, Великому и Мудрому. Пишет без стыда и ужаса за свою партию и её порядки. Я считаю себя ленинцем, такие хоры видел и слышал, они типичны для работы КВЧ, и во мне вначале они вызывали омерзение, а потом стали казаться преисполненными глубочайшей символики: в самом деле, кому же ещё петь хвалу Великому Кормчему, как не гитлеровским полицаям? Но неужели они, пропевшие молитвы Сталину, уверовали в него? Чёрта с два, скорее как раз наоборот!

Даже само название КВЧ заключает в себе сознательную ложь и преднамеренный обман. На такую дешёвую приманку ни контрики, ни урки не ловились. Напротив. Составляя подавляющее большинство в культурно-воспитательных бригадах, они вытравливали политический смысл из своей деятельности и превращали её в отдых и развлечение. Лучшего отдыха, чем постановки на 038, я в лагерях не видел.

На лагпункте 041 или 043 (не помню точно номер) мне пришлось познакомиться с бывшим итальянским атташе в Харбине. На допросе чекисты переломили ему хребет и этим вызвали паралич обеих ног. Этот итальянец, сидя на нарах, пел великолепно — он учился бельканто, и его хороший от природы голос был умело поставлен. Горбун с 07 тоже обладал хорошим голосом и тоже учился в Италии. И всё же в лагерной обстановке этакие бархатные вариации итальянских арий почему-то трогали меньше, чем технически менее совершенное, но искреннее и пламенное исполнение народных песен лагерниками без большого специального образования.

На 038 руководство клубом захватили украинцы и ставили они украинские оперы. Декорации были добротные, световые эффекты на высоте, и, главное, основные женские роли исполняли подростки, которых так одевали и гримировали, что они казались нам женщинами: костюмы шились по индивидуальным меркам в ближайшей женской каторжной зоне украинками, а наши врачихи для постановок приносили свои лучшие бюстгальтеры и штанишки. В зоне работала молодая маленькая врач Гусева, по любовному прозвищу — Гусёнок, и её бельё как раз подходило для наших сценических «девушек». Восторженные поклонники за кулисами даже лезли им под юбки, но выдергивали руки в полном разочаровании — зрительный обман оставался только обманом и под юбками находилось не то, что хотелось бы. А вольные врачихи умирали со смеху, до того нелепыми и непохожими на женщин им казались эти наряженные и Раскрашенные парни. Особенно их смешила походка. Но однажды Сероглазка повезла меня в женскую каторжную зону: нужно было вскрыть тело и выяснить причины смерти. Как раз в тот вечер там шла какая-то старая, военных лет, агитка с героями — нашими солдатами и извергами-немцами. При виде пищавших басом женщин с объёмистыми бюстами и при солидных округлостях пониже спины и при ЭТОМ с наклеенными бородами и усами я едва удерживался на стуле от приступов неудержимого, истерического, просто неприличного хохота, а женская аудитория смотрела и слушала спокойно, даже Сероглазке всё казалось вполне похожим. Вот и пойди, разберись, что похоже и что нет!

Во всяком случае, я был благодарен КВЧ за эти развлечения: вместе с письмами от Анечки она, не перевоспитывая, помогала легче переносить лагерную жизнь. Время шло и неудержимо приближало минуту нашего освобождения.

А Шёлковая нить?

Я прибыл в Тайшет после трёх лет одиночки, где внутреннее творчество вогнало меня в безумие. Уже в спецобъекте я сознательно отказался от него. В Тайшете на мою ответственность легли судьбы тяжелейших больных из непрерывных этапов. А если и перепадала свободная минута, то я должен был сидеть и десятками мазать рисунки красавцев и красавиц для стервы начальницы. Это время пребывания в Озерлаге промелькнуло быстро, без творческих попыток.

На 07 мне тоже было не до внутреннего творчества — я весь был в творчестве внешнем: должен был спасать ещё живых и вскрывать уже умерших. Показателем внутреннего напряжения явился тогда первый паралич, гемипарез.

038 представился мне освобождением от последствий болезни и от тяжёлых внутренних переживаний. Казалось бы, вот и время для того, чтобы поднять Шёлковую нить и снова, как в былое время, начать творить. Но я находился в состоянии реактивного психомоторного возбуждения и выраженной эйфории: радость жизни и физическое ощущение силы были столь велики и властны, что я не смог запереться в себе — раскрыл объятия пошире да и отхватил себе охапку работы, которая была под силу нескольким штатным сотрудникам: должность врача-заведующего стационаром, плюс врача больничного барака, плюс врача-распределите-ля, плюс врача-прозектора, плюс санитарного врача! Мне хотелось быть с людьми, а творчество — одинокое дело. В сутолоке работы я отдыхал не только от 07, но, главное, от трёх лет испытания одиночеством. Время Шёлковой нити ещё не наступило, и я не особенно волновался: я нутром чувствовал, что оно придёт, и придёт скоро.

Словом, радость трудовой жизни как будто бы вонзила в ^ои тощие бока железные шпоры, и я мчался вперёд, опьянённый движением и благословляющий эти шпоры.

Основную группу больных составляли люди, привозимые с лагпунктов отделения с диагнозом: «Вирусный гепатит». Этот диагноз при наличии клинических признаков заболевания печени механически подтверждался. С разрешения Сероглазки я поднял архив и отобрал 20 000 историй болезни с диагнозом этого вирусного заболевания. Внимательно их перечитал. Конечно, судя по небрежным и немногословным записям, клиническая картина чаще всего напоминала вирусное заболевание. Но не всегда. В некоторых случаях, по-моему, здесь были случаи лептоспироза Вейля, что с эпидемиологической точки зрения доказывалось стойкостью очаговой инфекции на отдельных лагпунктах. Я навёл справки у больных: именно там зоны были расположены на склоне холма, причём уборные располагались вверху, а колодцы и пищевые склады — внизу, где обычно проходит дорога. Крыс — множество. Налицо существовали условия для стойкой лептоспирозной инфекции. Я поднял этот вопрос на пятиминутке, но Сероглазка и инфекционисты стеной пошли против: врачам инфекционного корпуса не хотелось думать и менять шаблонный метод лечения, а Серозглазка испугалась, что в случае признания моей версии придётся обращаться к командованию с требованием перестройки зоны, а это вызовет расходы и нарекания. Я притих, но у меня в руках были командные высоты — я принимал новых больных и мог делать себе заметки после опроса и осмотра, и я же вскрывал многочисленных умерших. И потихоньку от начальства я принялся за дело. Среди выздоравливающих обнаружил немца-лаборанта из медицинской лаборатории во Франкфурте (он служил фельдфебелем в ваф-фен-СС). У нас имелся исправный немецкий микроскоп с тёмной камерой. Я выписал лабораторные краски, замаскировав выписку длинным рядом амбулаторных лекарств. Фельдфебеля перевёл к себе в стационар и наладил опыты с окраской препаратов спинномозговой жидкости по Рома-новскому-Гимве. После ряда неудач пришёл успех: мы научились находить возбудителей иктерогеморрагического лептоспироза в жидкостях и тканях организма и наблюдать живого инфекта при микроскопии в тёмном поле. Помогли советы долговязого эстонца-микробиолога с соседнего лагпункта. В КВЧ я раздобыл акварельные краски и сделал ряд неплохих цветных зарисовок. Когда эта часть работы была выполнена, я сел за статистическую обработку двадцати тысяч историй болезни. Работал ночами, примостившись у тусклой лампочки над табуретом дневального. В писчей бумаге недостатка не было. Начала расти неплохая научная работа.

В хозяйственной зоне тогда работала группа бывших гитлеровских вояк во главе с армянином, который дослужился до чина майора и получил за храбрость рыцарский крест. Бывало, едва запрут двери, гитлеровцы сядут в кружок и начнут вполголоса вспоминать старое — бои, города, годы. А я сидел и подсчитывал колонки цифр, выводил показатели с черновиков набело, каллиграфическим почерком переписывал текст, подклеивал рисунки и готовил материал для переплёта, благо на лагпункте объявился немец-переплётчик. Часы бегут, уже гитлеровцы улягутся спать, а я сижу и сижу. Часа в два дверь открывалась, входят надзиратели. Подойдут, наклонятся, прочтут страницы две.

— Куда пишете?

— В САНО Озерлага.

— А кому это надо, доктор? Вот чудило, право слово, чудило: не спит по ночам, старается. А зачем?

— Чтоб устранить лептоспироз. Больных будет меньше.

— А доктора на что? САНО тоже кушать хочет! Вы что, доктор, хотите всех помощников смерти без хлеба оставить? Ложитесь лучше спать! Думайте о себе! Начальство таких работ не обожает.

В последний день, когда работа уже была готова, задумался — вдруг обуял страх: и правда, чего я лезу вперёд? Все молчат, и я должен молчать! Надо думать о себе. Чего рисковать? Не пошлю! Надо соблюдать разумную осторожность!

Но именно в тот день прибыл с этапом больной — москвич, культурный человек, главный редактор большого издательства, старый контрик ежовского набора. У него была мозговая форма лептоспироза. Он лежал, странно закинув голову и закрыв глаза, и на губах его застыла лёгкая улыбка. А у меня в папке хранились рисунки лептоспир из тканей оболочек мозга, вещества мозга, жидкости желудочков мозга и спинномозгового ликвора. До боли ясно я представлял себе, как миллионы липтоспир сейчас копошатся в голове этого улыбающегося худого, рыжеватого человека, заключённого с номером на груди, лежащего на банной скамье. Через два-три дня он умрёт.

«Нет, не буду молчать!» — сказал я себе и подал бумагу начальнику лагпункта в обход Сероглазки.

Она была глубоко оскорблена: за доброе отношение ко мне я ответил ей чёрной неблагодарностью.

Так я сам подготовил себе штрафной этап. Когда потом в списке Сероглазка увидела мою фамилию, она её не вычеркнула.

На лагпункте работал столяром бывший эсэсовец из Дрездена. До войны у него были большой писчебумажный магазин и переплётная мастерская, причём и сам он досконально изучил переплётное дело. И вот, желая угодить майору, от прихоти которого зависело его благосостояние, а может быть и жизнь, немец связался с женой, и она прислала ему восемь килограммов великолепной бумаги, в частности несколько плотных листов золотого цвета. Мастер превзошёл себя и сотворил изумительный по форме и изяществу альбом и преподнёс его майору, очевидно, полагая, что майорские дети по-немецкой манере будут записывать в нём сентиментальные стишки и случайно встреченные в книгах глубокомысленные изречения. Но майор был человеком иного склада: при мне он не раз заказывал нарядчику лагерные номера для своих ребят, которые, как он говорил, любили играть в каторжников!

Однако и майор пришёл в восторг: такой вещицы он еще от роду не видывал. Мастер был записан на дополнительное питание, навсегда исключён из этапов и переведён с вагонки на индивидуальный топчан с больничным бельём. Но вот беда — старый пьяница не знал, куда же девать альбом? На какое дело употребить вещь, сияющую, как золотой слиток? Майор вызвал меня, своего любимца, и, глядя в сторону, буркнул:

— На. Держи. Это будет Золотая Книга. Понял? Для почётных записей. Понятно? Случится что замечательное — прямо сюда. Катись.

Я с восторгом понёс Золотую Книгу и с нетерпением стал ждать чего-то замечательного, чтобы поскорее сделать первую запись. Прошёл день — ничего. Неделя — ничего. Месяц — ничего. Каждый день утром и вечером я вертел в руках Золотую Книгу, но нет, писать было нечего, хоть и очень хотелось. К тому же почерк у меня был очень подходящий — пишу я ровными линиями, и буквы выходят бисерные, одна к одной.

И тут помогла злая судьба.

Однажды летом привезли большую партию прекрасной баранины. Начальник в этот день был особенно пьян и еле держался на ногах. Накладную, в которой указаны сорт и назначение мяса, он не читая сунул в карман, а мясо приказал свалить на землю прямо на дороге.

— Гражданин начальник… — начал было шофер.

— Заткнись! Я в мясе разбираюсь: это для собак, сейчас заложи в чан. Эй, сторож! Скажи, чтоб свалили в собачий чан!

Мясо свалили. А когда дня через три начальник приполз на работу, счетовод попросил у него накладную. Начальник нашёл её в кармане, прочитал и обмер: мясо было диетическое, для больных. Тогда гниющие куски крючьями стали тащить из собачьего чана и перекладывать в диетический, а также поскорей сдавать на кухню. Мясо было белое от червей, походило скорее на комья грязной ваты. Повара взвыли. Сероглазка в ужасе выпучила красивые глаза. Но делать было нечего: центральная больница Озерлага — это не «Броненосец Потёмкин»! В тарелках плавал белый слой варёных червей, и все больные дружно отказались есть первое и второе блюда и перешли на хлеб и чай.

— Да, это не слащаво-романтический фильмик! Вот сюда бы ткнуть носом прихлебалу Эйзенштейна! — бесился и я, и вдруг вспомнил: — А Золотая Книга?!

Ровными, как по линейке строчками, бисерными, как жемчужные зернышки, буквами я на первой странице изложил эту историю, подписался: санитарный врач з/к Быстроле-тов Д.А., и сдал книгу счетоводу.

Прошло два дня. Наступило воскресенье. Вольняшки не пришли, для заключённых наступил день отдыха.

И вдруг после утреннего чая в зону ворвалась группа надзирателей и рассыпалась по корпусам и баракам:

— Большой этап! Слушайте список! Вызванные, в баню! Живо! Через два часа грузимся на поезд!

Список был необыкновенно большой. В него внесли всех работоспособных из числа выписанных и выздоравливающих, включая больничную обслугу и рабочих из вспомогательной зоны. Полностью отсутствовали только врачи. И всё же в самом верху рукой начальника была старательно, крупно й разборчиво приписана моя фамилия. Внизу стояла подпись Сероглазки.

Так я загремел в дальний этап.

Ночью мы прибыли на Тайшетский распред, совершенно переполненный свезёнными со всех лагпунктов этапниками. Я с Едейкиным и Сидоренко решили жаться друг к другу — и действительно мы попали в одну теплушку.

Свистки. Лязгнули буфера. Поезд вздрогнул и пополз куда-то в темноту. Лай псов и крики стрелков уплыли назад. Потянулась тайга. Куда нас везут? Не всё ли равно… Кого куда — не знаю, а меня — ближе к могиле. Я прикрылся бушлатом и равнодушно заснул.

С Озерлагом всё было кончено.

Когда рассвело, то выяснилось, что нас везут на Запад! Восторгу не было предела!

Мелькнул мимо Новосибирск…

Все заволновались: неужели на Урал или ещё дальше — в европейскую часть Союза?

Серым тихим и довольно тёплым днём наш состав пополз по боковой ветке. В окошечки справа и слева видна была стройка. Масса заключённых женщин подняла весёлый визг: одни поднимали юбки, другие становились задом, нагибались и радушно предлагали стрелкам, сидящим на крышах и на площадках, попробовать омский товарец!

Омский! Нас привезли в Омск!

И вот я шагаю, затерянный в трёхтысячной колонне, мимо одинаковых лагерных зон, рассчитанных на тысячи заключённых. Все они заперты и охраняются.

Эти закрома живого товара уже засыпаны.

Но вот один загон пуст, его пасть гостеприимно раскрыта. Колонна, ряд за рядом, втягивается внутрь. Доходит очередь и до меня. Сколько ещё таких крепких ворот с железными засовами мне суждено пройти?



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-03-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: