О КНИГЕ «РАЗГОВОРЫ С Гёте» И ЕЁ АВТОРЕ 40 глава




 

Сегодня утром погода стояла великолепная, и мы с Гёте, хотя не было еще и восьми, уже катили в Иену, где он намеревался пробыть до завтрашнего вечера.

Тотчас же по приезде мы отправились в ботанический сад. Гёте внимательно оглядел кусты, разные растения и все нашел в полнейшем порядке. Далее мы осмотрели минералогический кабинет и еще некоторые естественноисторические коллекции, после чего поехали к господину Кнебелю, который ждал нас к обеду.

Кнебель, человек уже очень старый, заковылял навстречу Гёте и заключил его в объятия. За столом царило теплое, радостное настроение, однако сколько-нибудь примечательных разговоров не возникло. Обоим старым друзьям было довольно и того, что они наконец-то вместе.

После обеда мы поехали вдоль Заале в южном направлении. Я издавна знал эти чарующие места, но они воздействовали на меня так свежо и сильно, словно я впервые их видел.

Когда мы возвратились в город, Гёте велел кучеру ехать вдоль ручейка и остановиться у дома, внешне ничем не примечательного.

— Здесь жил Фосс, — сказал он, — и мне хочется, чтобы вы ступили еще и на эту классическую почву.

Пройдя через зал, мы вышли в сад почти без цветов или других культурных растений и зашагали по траве под плодовыми деревьями.

— Это была лучшая утеха Эрнестины, — сказал Гёте, — она и здесь не могла позабыть своих роскошных кутинских яблок, которым, как она уверяла, нет равных на свете. Но то были яблоки ее детства, и этим все сказано! Вообще же я провел с Фоссом и его бравой Эрнестиной немало прекрасных дней и теперь с удовольствием вспоминаю былую пору. Другого такого Фосса мы вряд ли дождемся. Мало кто в большей мере способствовал развитию немецкой культуры. Во всем он был на редкость здоровым и крепко сбитым человеком, полная безыскусственность отличала и его отношение к грекам, отчего для нас прочих произросли прекраснейшие плоды.

Кто сознает все его значение в не меньшей степени, чем я, не знает, как достаточно почтить его память.

Меж тем время приблизилось к шести часам, и Гёте решил, что нам пора отправляться на ночлег, в гостиницу «К медведю», где он заказал комнаты.

Нам предоставили большой номер с альковом, в котором стояли две кровати. Солнце только что зашло, отсветы заката ложились на наши окна, и мы решили немножко посумерничать, прежде чем зажечь свет.

Гёте снова заговорил о Фоссе.

— Он был мне очень дорог, и я от всей души хотел сохранить его для себя и для академии. Однако в Гейделъберге ему предложили условия настолько выгодные, что мы с нашими скудными средствами никак не смогли бы их уравновесить. С болью в сердце я вынужден был его отпустить.

— Великое счастье, что у меня был рядом Шиллер, — продолжал он, — ибо при всем различии наших натур устремления наши были едины, и это делало нашу связь столь неразрывной, что, по существу говоря, один не мог жить без другого.

Засим Гёте рассказал мне несколько историек из жизни своего друга, показавшихся мне весьма характерными.

— Шиллер, — впрочем, это явствует из его величавого характера, — начал он, — был заклятым врагом всех пустых почестей, которые ему воздавались, и безвкусных славословий. Когда Коцебу вздумал устроить публичную демонстрацию в его честь, эта идея была ему так противна, что он занемог от отвращения. Такое же отвращение он испытывал, когда к нему являлся какой-нибудь незнакомый почитатель. Если что-либо не позволяло ему тотчас принять визитера и он откладывал его визит, скажем, на четыре часа пополудни, то к назначенному часу он обычно заболевал уже от одного страха. В подобных случаях он вел себя очень нетерпеливо, а иногда и грубо. Я был однажды свидетелем, как он сердито накинулся на некоего незнакомого хирурга, который, желая проникнуть к нему, не предупредил о своем приходе; бедняга, в полной растерянности, не знал, как ему поскорее убраться восвояси.

— Мы, как сказано и как это вам известно, — продолжал Гёте, — несмотря на тождество нашего направления, были совершенно различными людьми, и не только в духовном отношении, но и в физическом. Воздух, благотворный для Шиллера, для меня был сущим ядом. Как-то раз я зашел к нему и не застал его дома, а так как его жена сказала, что он скоро вернется, то я присел к его письменному столу, чтобы кое-что записать. Но просидел я недолго, на меня напала какая-то дурнота, которая все усиливалась; мне казалось, что я уже близок к обмороку. Я поначалу не понял, чем вызвано это непривычное для меня состояние, но потом заметил, что из ящичка письменного стола чем-то сильно пахнет. Открыв его, с изумлением увидел, что он полон гниющих яблок. Я немедленно подошел к окну, вдохнул свежего воздуха и тотчас же пришел в себя. Между тем в комнату вернулась жена Шиллера, она объяснила, что ящик всегда полон гнилых яблок, так как этот запах приносит пользу Шиллеру, без него он-де не может ни жить, ни работать.

— Завтра утром, — продолжал Гёте, — я вам покажу, где здесь, в Иене, жил Шиллер.

Меж тем внесли зажженные свечи, мы слегка закусили, еще некоторое время посидели, предаваясь воспоминаниям и неторопливо беседуя.

Я рассказал Гёте приснившийся мне в детстве сон, который сбылся на следующее же утро.

— Мне довелось вырастить трех коноплянок, — начал я, — к которым я был привержен всей душой и любил их, пожалуй, больше всего на свете. Они свободно летали по моей комнатушке и, стоило мне появиться в дверях, летели мне навстречу и садились на мою руку. Как-то раз мне не посчастливилось: не успел я открыть дверь, как одна из них, пролетев надо мною, вылетела из дому и скрылась. Я проискал ее целый день, облазил все крыши и был безутешен, когда наступил вечер, а мне так и не удалось ее обнаружить. Расстроенный, я улегся спать и под утро увидел следующий сон. Я хожу по соседним дворам в поисках исчезнувшей птицы. Вдруг до меня доносится ее голос, и я вижу ее за нашим садиком на крыше соседнего дома. Я маню ее, она летит ко мне, прельщенная кормом, и быстро-быстро машет крылышками, но не решается сесть мне на ладонь. Затем, — и все это ясно, как наяву, — я опрометью бросаюсь вон из садика в свою каморку, приношу чашку с размягченным семенем сурепки и протягиваю ей ее любимый корм; наконец она опускается мне на руку, и я, вне себя от радости, несу ее в дом к обеим ее товаркам.

На этом я проснулся. И так как за окном уже развиднелось, торопливо оделся и стремглав побежал через садик к тому дому, на котором я во сне видел птицу. Каково же было мое удивление, когда я и впрямь нашел ее там. Дальше все происходило точь-в-точь, как в моем сне. Я маню ее, она подлетает, но не решается сесть мне на руку, бегу в дом за кормом, она клюет с моей ладони, и я отношу ее к двум другим коноплянкам.

— Эта история из вашего детства, — сказал Гёте, — весьма примечательна. Но подобное нередко встречается в природе, хотя ключа к такого рода явлениям у нас нет. Мы блуждаем в таинственной тьме. Нам неведомо, какие силы шевелятся в окружающей нас атмосфере и в какой степени они связаны с нашим духом, известно одно: есть такие состояния, когда щупальца нашей души протягиваются за ее телесные границы и дарят ее не только предчувствием ближайшего будущего, но подлинным его предвидением.

— Нечто похожее, — сказал я, — мне пришлось испытать на днях. Возвращаясь с прогулки по Эрфуртскому шоссе, минутах эдак в десяти от Веймара, я вдруг внутренним взором увидел, как из-за угла театра мне навстречу выходит особа, которую я уже годами не видел и, пожалуй что, о ней и не думал. Мне стало не по себе при мысли, что я могу ее встретить, и, к великому моему удивлению, она предстала передо мной, как раз когда я загибал за угол, то есть на том самом месте, на котором минут десять назад я увидел ее духовным взором.

— Это тоже весьма примечательная история, и, конечно же, не случайная, — произнес Гёте. — Как я уже сказал, мы ощупью бредем среди чудес и тайн. Кроме того, одна душа может воздействовать на другую своим молчаливым присутствием, я мог бы привести тому немало примеров. Со мною, например, часто бывало, что я иду с кем-нибудь из добрых знакомых и упорно о чем-нибудь думаю, и мой спутник тотчас же заговаривает о том, что у меня в мыслях. Знавал я также одного человека, который только силой своего духа умел внезапно заставить замолчать оживленно разговаривающих людей. Более того, он мог внести расстройство в веселую компанию, так что у всех становилось тяжело на душе.

Каждому из нас присущи электрические и магнетические силы, которые наподобие настоящего магнита что-то притягивают или отталкивают, в зависимости от того, приходят они в соприкосновение с одинаковым или с противоположным. Возможно, даже вполне вероятно, что молодая девушка, находясь в темной комнате с человеком, который намеревается ее убить, и нимало не подозревая о его присутствии, вдруг почувствует страх, который погонит ее вон из комнаты искать прибежища у своих домочадцев.

Мне вспоминается сцена в одной из опер, где двое любящих после долгой разлуки, сами того не зная, оказываются вдвоем в темной комнате. Однако через несколько минут начинает действовать магнетическая сила, один уже ощущает близость другого, их против воли тянет друг к другу, и вот уже девушка лежит в объятиях юноши.

Да, эта магнетическая сила очень велика и воздействует даже на расстоянии. В юности нередко бывало, что на одинокой прогулке меня вдруг охватывало влечение к любимой девушке, я долго думал о ней, и потом оказывалось, что она и вправду встречалась мне. «Мне вдруг стало так тревожно в моей светелке, — говорила она, — что я ничего не могла с собой поделать и поспешила тебе навстречу».

Мне сейчас пришел на память случай, происшедший в первые годы моего пребывания здесь, когда мною снова овладела страсть. Вернувшись после достаточно долгого отсутствия и пробыв уже несколько дней в Веймаре, я из-за придворных обязанностей, задерживавших меня до поздней ночи, все еще не удосужился посетить свою возлюбленную. К тому же наша взаимная склонность уже обратила на себя внимание здешних жителей, и я не хотел заходить к ней днем, чтобы не давать новой пищи разговорам и пересудам. Однако на четвертый или пятый вечер я больше не мог выдержать и очутился перед ее домом, прежде чем успел об этом подумать. Я тихонько поднялся по лестнице и уже собрался было войти в ее комнату, когда голоса за дверью убедили меня, что она не одна. Никем не замеченный, я сошел вниз и мигом выскочил на темные улицы, ибо о фонарях тогда еще понятия не имели. Мрачный и снедаемый страстью, я кружил по городу, наверно, с час, с тоскою думая о возлюбленной и стараясь почаще проходить мимо ее дома. Наконец я уже решил вернуться в свою одинокую обитель, но, еще раз подойдя к ее дому, заметил, что в ее окне не было света. Как видно, она ушла, сказал я себе, но куда, спрашивается, в эту ночь и темень? Где мне ее искать? Я еще раз прошел по улицам, навстречу мне попадались прохожие, и всякий раз мне казалось, что это она — ее рост, ее стать, но, подойдя поближе, я убеждался в своей ошибке. Уже тогда я твердо верил во взаимное воздействие, в то, что силою своего желания я могу заставить ее явиться передо мной. И еще я верил, что окружен незримыми духами, и молил их направить ее шаги ко мне или мои к ней. И тут же говорил себе: ну и дурак же ты! Не захотел еще раз пойти к ней, а теперь требуешь знамения и чуда!

Тем временем я спустился на Эспланаду и уже дошел до домика, в котором впоследствии жил Шиллер, но вдруг меня потянуло повернуть обратно ко дворцу, а затем в маленькую улочку направо. Не успел я пройти по ней и сотни шагов, как увидел идущую навстречу мне женщину, до странности похожую на ту, к которой я стремился душой и телом. Сумеречная улица была лишь слабо освещена неровным светом, время от времени падавшим из окон, а так как в этот вечер мнимое сходство уже не раз обманывало меня, то я не отважился заговорить с нею. Мы прошли близко, едва не задев друг друга; я остановился и всмотрелся в нее, а она уже всматривалась в меня.

— Это вы? — проговорила она. Я узнал ее милый голос.

— Наконец-то! — воскликнул я, и от счастья слезы навернулись у меня на глаза. — Значит, надежда меня не обманула. Вне себя от тоски, я искал вас, чувство мое подсказало, что я вас найду, и вот теперь я счастлив и благодарю господа за то, что мои мечты сбылись.

— Злой человек! — проговорила она. — Почему вы не приходили? Я сегодня случайно узнала, что вы уже три дня, как воротились, и весь день проплакала: думала, вы совсем меня забыли. А час назад такая тоска на меня напала, такая тревога, я вам даже сказать не могу. Ко мне пришли подруги, и мне казалось, что они сидят целую вечность. Наконец они ушли, я невольно схватила шляпу и пелеринку, меня влекло на воздух, в темноту, сама не знаю куда. И все время я думала о вас, надеясь вас встретить.

Покуда она от всего сердца говорила эти слова, мы стояли, держась за руки, в тесном объятии, словно доказывая друг другу, что разлука не остудила нашей любви. Я проводил ее до дверей, а потом вошел в дом. Она шла по темной лестнице, не выпуская моей руки, как бы тянула меня за собой. Неописуемо было мое счастье и потому, что мы наконец встретились, и еще потому, что я не обманулся, веря в незримое воздействие таинственных сил.

Гёте был в умиленном и радостном настроении, я мог бы еще часами слушать его. Но усталость, видимо, уже овладевала им; итак, мы легли спать в нашем алькове.

 

Иена, понедельник, 8 октября 1827 г.

 

Мы рано поднялись. Одеваясь, Гёте рассказал мне сон, который приснился ему этой ночью. Он видел себя в Гетгингене приятно беседующим со знакомыми ему тамошними профессорами.

Выпив по несколько чашек кофе, мы проехали к зданию, где размещены естественноисторические коллекции. Там осмотрели анатомический кабинет, скелеты различных животных, как современных, так и первобытных, и еще скелеты человека отдаленных столетий. Касательно последних Гёте заметил, что, если судить по их зубам, они принадлежали к высоконравственной расе.

Затем он велел ехать в обсерваторию, где господин доктор Шрен ознакомил нас с наиболее интересными приборами. Гёте не обошел своим вниманием и соседний метеорологический кабинет, причем очень хвалил доктора Шрена за царивший повсюду образцовый порядок.

Далее мы спустились в сад, где на каменном столе в одной из беседок Гёте приказал подать легкий завтрак.

— Вы, наверно, даже не подозреваете, сколь примечателен уголок, в котором мы сейчас сидим. Здесь жил Шиллер. В этой беседке, на этих теперь уже полуразвалившихся скамьях мы частенько сиживали с ним за старым каменным столом, и много было нами сказано здесь добрых и значительных слов. Ему в ту пору было за тридцать, мне за сорок — самый расцвет, так сказать, а это что-то значит. Все течет, все изменяется, и я уже не тот, каким был: только старушка земля умеет за себя постоять: воздух, вода и почва все те же.

Сходите-ка потом со Шреном наверх и попросите его показать вам в мансарде комнату, в которой жил Шиллер.

Надо сказать, что завтрак на чистом воздухе в этом благодатном уголке пришелся нам очень по вкусу. Шиллер, казалось, незримо присутствовал здесь, и Гёте еще не раз помянул его добрым словом. Затем я пошел вместе со Шреном наверх, в мансарду, и полюбовался великолепнейшим видом из окон Шиллера. Окна эти смотрели прямо на юг, так что, сколько глаз хватал, видно было течение реки, изредка, казалось, прерывавшееся кустарником и живописными излучинами. А какая широта горизонта! Отсюда можно было отлично наблюдать и за восходом и заходом светил, так что поневоле приходилось признать: эта комната, безусловно, благоприятствовала созданию астрономических и астрологических мест в «Валленштейне».

Я спустился к Гёте, и мы поехали к господину надворному советнику Деберейнеру, которого Гёте очень высоко ценил. Советник продемонстрировал ему несколько новых химических опытов.

Меж тем был уже полдень.

— По-моему, — сказал Гёте, — не стоит нам ехать обедать «К медведю», лучше подольше насладиться этой дивной погодой. Я предлагаю отправиться в Бургау. Вино у нас с собой, а там, во всяком случае, найдется хорошая рыба, которую мы попросим сварить илизажарить.

Так мы и сделали, и все вышло прекрасно. Мы ехали очаровательной дорогой по берегу Заале, мимо извилин и зарослей, которые я только что видел из Шиллеровых окон, и вскоре добрались до Бургау. Там мы сошли на маленьком постоялом дворе у самой реки и возле моста, ведущего к Лобеде, — окруженному лугами городку, который неожиданно совсем близко открылся нашему взору.

Оказалось, что Гёте как в воду глядел. Хозяйка сначала принесла извинения за то, что у нее ничего нет готового, но тут же пообещала попотчевать нас супом и хорошей рыбой.

Дожидаясь обеда, мы на солнышке прогуливались взад и вперед по мосту и любовались рекой. Плоты, связанные из сосновых бревен, плыли по ней, и веселые, несмотря на свой тяжкий труд, плотогоны с громкими криками загоняли их под мост.

Мы съели свою рыбу на свежем воздухе и, увлеченные беседой, посидели еще немного за бутылкой вина.

Над нами пронесся маленький сокол; его полет и очертания напоминали кукушку.

— Было время, — сказал Гёте, — когда естественноисторические знания настолько отстали от жизни, что повсеместно распространилось мнение, будто кукушка только летом является кукушкой, зимой она становится хищной птицей.

— Эта точка зрения, — возразил я, — и поныне бытует в народе. Более того, на бедную птицу наклепали, будто она, выросши, пожирает собственных родителей. Посему она служит символом позорнейшей неблагодарности. Я и сейчас знаю людей, которых никак не отговоришь от этих абсурдных представлений и которые привержены к ним не меньше, чем к догматам христианского вероисповедания.

— Насколько мне известно, — сказал Гёте, — кукушку классифицируют как птицу из семейства дятловых.

— И это, вероятно, происходит, заметил я, — оттого, что два когтя ее в общем-то слабых лапок направлены назад; я бы ее к дятловым не причислил. Клюв у нее недостаточно крепкий, чтобы продалбливать отмершую кору деревьев, да и хвостовое оперенье слишком слабое, чтобы служить ей поддержкой во время этой операции. Острых когтей, необходимых, чтобы держаться на стволе, у нее тоже нет, поэтому ее маленькие лапки только по видимости приспособлены для лазанья, на самом же деле для этого непригодны.

— Господа орнитологи, — подхватил Гёте, — вероятно, рады, когда им удается хоть кое-как втиснуть самобытную птицу в одну из существующих рубрик. Между тем природа свободна в своих действиях и нисколько не думает о полочках, сколоченных ограниченными людьми.

— Соловей, например, — продолжал я, — причисляется к славкам, хотя насквозь пронизывающая его энергия, движения и образ жизни куда ближе к дроздам. Но я бы и к дроздам его не причислил. Эта птица стоит между первыми двумя и является самостоятельной особью, так же как и кукушка самостоятельная особь с ярко выраженной индивидуальностью.

— Все, что я слышал о кукушке, — сказал Гёте, — внушает мне большой интерес к этой своеобразной птице. Природа ее крайне проблематична, она — очевидная тайна, но проникнуть в нее отнюдь не легче оттого, что она очевидна. Впрочем, эти слова относятся к самым разнообразным случаям! Вокруг нас повсюду чудеса, а лучшая и наивысшая природа вещей все равно от нас сокрыта. Возьмем, к примеру, пчел. Мы знаем, что летя за медом, они преодолевают огромные расстояния и всякий раз в другом направлении. То они неделю-другую летают на запад, там сейчас цветет сурепка. Потом, и так же долго, на север, на цветущие луга. И снова в другом направлении, туда, где цветет гречиха. Потом куда-нибудь на поле клевера. И, наконец, опять уже совсем в другую сторону — к цветущим липам. Но кто, спрашивается, говорит им: летите-ка туда, там кое-что для вас найдется, а теперь в другое место, там вас ждет что-то новенькое! А кто ведет их обратно, в свою деревню, в свою ячейку? Они летают взад и вперед, словно на незримых помочах; но почему — этого мы не знаем. То же самое и с жаворонком. С пением взмывает он вверх над полями, парит над целым морем колосьев; ветер клонит их то туда, то сюда, и набегающие волны как две капли воды похожи одна на другую, но жаворонок уже летит к своим птенцам и, спускаясь, безошибочно находит то крохотное местечко, где свил свое гнездо. Все эти внешние приметы ясны как день, но внутренние, духовные стимулы остаются для нас непостижимыми.

— Так же обстоит дело и с кукушкой, — сказал я. — Нам известно, что она сама не высиживает яиц, но кладет свое яйцо в гнездо любой другой птицы. Далее, нам известно, что она кладет его в гнездо славки, желтой трясогузки, монаха, а также лесной завирушки, малиновки и крапивника. Вот и все, что мы знаем. Знаем также, что все это насекомоядные птицы, да иначе и не может быть: кукушка — птица насекомоядная, а та, что питается семенами, попросту не могла бы выкормить кукушонка. Но как она узнаёт, что все эти птицы действительно насекомоядные, — ведь по строению тельца, по окраске, наконец, по приманочному пению они редко отличны одна от другой. И далее, как же кукушка доверяет свое яйцо, а следовательно, и своего хрупкого птенчика гнездам, совершенно различным по строению и температуре, по сухости и влажности? Гнездо славки, например, свитое из сухих травинок и малой толики конского волоса, до того прозрачно, что в него легко проникают холод и сквозной ветер, к тому же и сверху оно ничем не прикрыто, однако кукушонок отлично в нем вырастает. Гнездо королька, напротив, снаружи утеплено мхом, стебельками и листьями, а внутри заботливо выложено клочками шерсти и перышками — нигде-то в него не дует. Кверху оно заканчивается сводом, в котором оставлено лишь маленькое отверстие, в него может проскользнуть только такая пичужка, как королек. В жаркие июньские дни в этой со всех сторон закрытой пещерке, надо думать, стоит адская жара. Но кукушонок и здесь процветает на диво. А до чего же по-другому устроено гнездо желтой трясогузки! Эта птичка живет у воды, преимущественно у ручьев, словом, где посырее. Гнездо она строит на низком месте, поближе к зарослям тростника. Роет ямку в мокрой земле, скупо устилая ее травинками, так что кукушонок и вылупляется из яйца, и растет в холоде и сырости, но опять-таки чувствует себя превосходно.

Что ж это за птица такая, которой с первых дней безразлично, живет она в сырости или в сухости, в жаре или в холоде, и все эти отклонения от нормы, смертельные для любой другой, ее как бы не касаются? И откуда знает кукушка-мать об этих свойствах, если сама она в зрелом возрасте с трудом переносит сырость и холод?

— Да, — сказал Гёте, — мы здесь опять-таки стоим перед тайной. Но скажите мне, если вам довелось это наблюдать, как же кукушка кладет свое яйцо в гнездо королька, если в нем оставлено лишь маленькое отверстие, в которое она не может пролезть, чтобы это яйцо снести.

— Она кладет его где-нибудь на сухом месте и клювом заталкивает в гнездо, — отвечал я. — Я думаю, что так она действует не только с гнездом королька, но и со всеми другими гнездами. Ведь гнезда всех насекомоядных птиц, даже открытые сверху, так малы и так тесно окружены ветвями, что крупной длиннохвостой кукушке туда не пробраться. Это нетрудно себе представить, но то, что кукушка кладет такое крохотное яйцо, что оно может сойти за яйцо маленькой насекомоядной пичуги, — это новая загадка. Она повергает нас в изумленье, разгадать же ее мы не в силах. Кукушечье яйцо лишь чуть-чуть больше яйца славки, да иначе и не могло бы быть, если его предстоит высидеть такой малышке. Это прекрасно и мудро. Природа, дабы проявить мудрость в этом частном случае, поступилась своим неизменным законом, согласно которому, от колибри и до страуса, существует определенное соотношение между величиной птицы и величиной яйца. И, конечно же, такого рода произвол изумляет, более того поражает нас.

— Разумеется, поражает, — сказал Гёте, — ибо кругозор наш слишком узок, и мы не в состоянии охватить взглядом целое. Будь он пошире, мы, вероятно, сочли бы закономерными эти кажущиеся отклонения. Но продолжайте и скажите мне следующее: разве не известно, сколько яиц кладет кукушка?

— Только самый легкомысленный человек мог бы с ходу ответить на этот вопрос, — сказал я. — Кукушка — птица непоседливая, сегодня она здесь, завтра там, но в любом гнезде мы находим всегда одно-единственное кукушечье яйцо. Наверно, она кладет несколько яиц; но никто не знает, куда они деваются, никто не может за этим проследить. Предположим, однако, что она снесла пяток яиц и что из них вылупилось пятеро птенцов, которых заботливо растят приемные родители, тогда мы опять-таки будем удивляться, что природа осмелилась для пяти кукушат пожертвовать по меньшей мере пятьюдесятью птенцами наших прекрасных певчих птиц.

— В таких делах, — отвечает Гёте, — природа всегда не очень-то расчетлива. Она, почти не задумываясь, проматывает уйму жизней. Но скажите, почему столько певчих птиц обречено гибели из-за одного кукушонка?

— Начнем с того, — отвечал я, — что первый выводок, как правило, погибает. Даже если певчая птица и высиживает свои яйца наряду с яйцом кукушки, как это обычно бывает, то родители так радуются вылупившемуся крупному птенцу, что, изливая на него всю свою нежность, только его и кормят, собственные же их птенчики гибнут и исчезают из гнезда. Вдобавок кукушечий птенец жаден, ему требуется вся пища, которую маленькие насекомоядные птицы в силах натаскать в гнездо. Проходит немало времени, прежде чем кукушонок вырастет, полностью оперится и сможет, покинув гнездо, взлететь на верхушку дерева. Но и тогда он все еще требует пищи, и любвеобильные родители до самого конца лета хлопочут о своем большом птенце, не помышляя о втором выводке. Вот почему из-за одного кукушонка гибнет великое множество других птенцов.

— Да, это весьма убедительный ответ, — сказал Гёте. — Но мне бы еще хотелось знать, правда ли, что кукушонка, после того как он вылетел из гнезда, кормят и другие птицы, те, которые его не высиживали, я что-то об этом слышал.

— Так оно и есть, — отвечал я. — Едва только кукушонок покинет низко расположенное гнездо и взлетит на верхушку, ну, скажем, дуба, он издает пронзительный крик, возвещающий: я здесь! Тут все маленькие птицы, обитающие по соседству, слетаются, чтобы его приветствовать; славка и монах, желтая трясогузка, и даже королек, который, собственно, предназначен для жизни в невысоких живых изгородях да в густом кустарнике, наперекор своей природе взлетает на верхушку могучего дуба, навстречу милому пришельцу. Парочка же, вырастившая кукушонка, продолжает усердно его кормить, тогда как другие птицы лишь время от времени приносят ему лакомый кусочек.

— Похоже, — вставил Гёте, — что молодую кукушку и насекомоядных пташек связывает большая любовь.

— Любовь этих птичек к кукушонку, — отвечал я, — так огромна, что стоит человеку приблизиться к гнезду, в котором они этого кукушонка лелеют, и маленькие приемные родители от страха и тревоги не знают, что делать. Монах, например, выказывает такое отчаяние, что чуть ли не в судорогах трепыхается на земле.

— Да, это удивительно, хотя, в общем-то и понятно, — сказал Гёте. — Однако мне представляется весьма проблематичным, почему, к примеру, славки, намеревающиеся высиживать собственные яйца, позволяют кукушке приблизиться к гнезду и положить в него свое яйцо.

— Это, действительно, загадочно, — согласился я. — Ведь именно потому, что все мелкие насекомоядные птицы кормят вылетевшего из гнезда кукушонка, а значит, и те, которые не высиживали его, между ними возникает своеобразное родство, они продолжают общаться и словно бы пребывают членами единой большой семьи. Может, например, случиться, что кукушка, которую в прошлом году высидела и вырастила чета славок, в этом году положит им в гнездо свое яйцо.

— Это очень интересно, — отвечал Гёте, — хотя и почти непостижимо. Но истинным чудом представляется мне то, что кукушонка кормят птицы, не высидевшие и не взрастившие его.

— Да, это настоящее чудо, — подтвердил я, — и все же с подобными явлениями мы сталкиваемся неоднократно. Мне даже думается, что это великий закон, проникающий всю природу. Однажды я словил молодую коноплянку, уже слишком взрослую, чтобы брать корм из рук человека, но и слишком молодую, чтобы самостоятельно добывать его. Я полдня с ней промаялся, и так как она ни за что не хотела клевать из моих рук, то я подсадил ее к прекрасно певшей старой коноплянке, клетка с которой давным-давно висела у меня за окном. Я думал, что если птенец увидит, как клюет старая птица, то в подражанье ей и сам подлетит к кормушке. Ничуть не бывало, повернувшись к ней, он стал раскрывать свой клюв и жалобно пищать, хлопая крылышками. Старая коноплянка тотчас же сжалилась над ним и принялась кормить приемыша, как собственного птенца.

В другой раз мне принесли серую славку с тремя птенчиками, я водворил всех четверых в одну клетку, и мать их кормила. На следующий день принесли двух молоденьких соловьев, уже вылетевших из гнезда, которых я посадил в ту же клетку; славка их приняла и начала кормить наравне со своими. Через несколько дней я поместил туда гнездо с почти оперившимися молодыми травничками, а затем еще и гнездо с пятью молодыми монахами. Славка всех приняла, всех кормила и обо всех пеклась, как преданнейшая мать. Клюв у нее постоянно был полон муравьиных яиц, и она мигом поспевала из одного угла просторной клетки в другой, туда, где открывалась голодная глотка. Но это еще не все! Подросшая тем временем молоденькая славка, в свою очередь, начала кормить самых маленьких птенцов, правда, как бы играя и немножко по-детски, но с явно выраженным стремлением подражать своей неугомонной матери.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-11-01 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: