— Тут мы поистине стоим перед чем-то божественным, — сказал Гёте, — и это повергает меня в радостное изумление. Если верно, что кормление чужого дитяти — непреложный закон, присущий всей природе, то многие загадки были б разгаданы и мы вправе были бы сказать: господь дает пищу и осиротелым птенцам ворона, взывающим к нему.
— Думается, что это закон, действительно присущий всей природе, ибо мне довелось и на воле наблюдать такое кормление и милосердие к беспомощным и покинутым.
Прошлым летом неподалеку от Тифурта я словил двух молодых корольков, которые, видимо, совсем недавно покинули гнездо. Они рядышком сидели на кусте с семью братьями и сестрами, а родители их кормили. Я положил обоих птенцов в шелковый носовой платок и направился с ними к Веймару; дойдя до тира, свернул вправо, на луг, по нему спустился к Ильму, миновал купальню и пошел налево, в небольшую рощицу. Здесь, подумалось мне, я сумею спокойно рассмотреть моих маленьких пленников. Но не успел я развернуть платок, как они улизнули и тут же скрылись в кустах и траве, так что все мои поиски остались тщетными. Дня три спустя я случайно опять забрел в эту рощицу; услышав призывную песню реполова, я подумал, что его гнездо где-то поблизости, и действительно вскоре это гнездо обнаружил. Но каково же было мое удивление, когда в нем, вместе с уже почти оперившимися птенцами реполова, я заметил обоих моих корольков, которые преуютно расположились здесь и получали пищу от взрослых реполовов. Я был счастлив этой примечательной находкой. «Раз уж вы такие умники, — подумал я, — и сумели так хорошо устроиться, а добряки-реполовы приняли вас с истинным радушием, я и не подумаю вторгаться в их приветливый дом, напротив, пожелаю вам всяческого преуспеяния».
|
— Это одна из лучших орнитологических историй, которые мне доводилось слышать, — сказал Гёте. — Выпьем-ка за ваше здоровье и дальнейшие удачные наблюдения. Кто услышит такое и усомнится в существовании бога, тому не помогут ни Моисей, ни все пророки. Ведь это то, что я называю божественной вездесущностью. Повсюду сеет господь частицы своей бесконечной любви, дает им прорасти, и в животном мы уже видим росток того, что в высшем создании бога — человеке распускается прекраснейшим цветком. Продолжайте же свой труд и свои наблюдения. Вам они удаются, и в дальнейшем вы можете прийти к поистине бесценным результатам.
Покуда мы за нашим столом на вольном воздухе беседовали о значительном и добром, солнце стало клониться к вершинам западных холмов, и Гёте решил, что нам пора в обратный путь. Мы быстро проехали через Иену, расплатились в «Медведе» и, нанеся короткий визит Фроманам, на рысях поспешили в Веймар.
Четверг, 18 октября 1827 г.
Здесь Гегель, которого Гёте очень высоко ставит как личность, хотя кое-какие плоды его философии ему и не по вкусу. В честь Гегеля Гёте нынче вечером собрал небольшое общество за чайным столом, среди гостей был и Цельтер, впрочем, намеревавшийся отбыть этой же ночью.
Много говорили о Гаманне, больше других, пожалуй, Гегель, высказывавший об этом выдающемся человеке глубокие мысли, несомненно, явившиеся следствием вдумчивого и добросовестного изучения его литературной деятельности.
Далее речь зашла о сущности диалектики.
|
— Собственно, диалектика, — сказал Гегель, — не что иное, как упорядоченный, методически разработанный дух противоречия, присущий любому человеку, и в то же время великий дар, поскольку он дает возможность истинное отличить от ложного.
— К сожалению, — заметил Гёте, — эти умственные выверты нередко используются для того, чтобы ложное выдать за истинное, а истинное за ложное.
— Бывает и так, — согласился Гегель, — но только с людьми умственно повредившимися.
— Вот я превыше всего и ставлю изучение природы; оно не допускает такого болезненного явления, ибо тут мы имеем дело с истинным и бесконечным. Природа немедленно отвергает как несостоятельного всякого, кто изучает и наблюдает ее недостаточно чисто и честно. К тому же я убежден, что она в состоянии даровать исцеление больным диалектикой.
Оживленная беседа была в полном разгаре, когда Цельтер поднялся и, ни слова не сказав, вышел из комнаты. Мы знали, что ему тяжело расставаться с Гёте, и он решил деликатно избегнуть болезненной минуты прощанья.
Вторник, 11 марта 1828 г.
Вот уже которую неделю я чувствую себя не вполне здоровым. Плохо сплю, ночь напролет меня терзают тревожные сны. Я вижу себя в самых разных обстоятельствах, веду всевозможные разговоры со знакомыми и незнакомыми людьми, спорю, ссорюсь, и все так живо, что поутру мне отчетливо вспоминается любая мелочь. Но эта жизнь во сне подтачивает энергию моего мозга, так что днем я чувствую себя вялым, поникшим и к любой умственной деятельности приступаю неохотно и нерешительно.
Я не раз жаловался Гёте на это мое состояние, и он не раз уговаривал меня обратиться к врачу.
|
— Думается, — сказал он, — ничего серьезного с вами не происходит, — скорей всего небольшое засорение желудка, которое устраняет несколько стаканов минеральной воды или немного соли. Но не запускайте это недомогание и постарайтесь от него избавиться!
Гёте, разумеется, был прав, да я и сам убеждал себя в его правоте, но вялость и апатия сказывались и в этом случае; я по-прежнему проводил беспокойные ночи и тоскливые дни, даже пальцем не пошевелив, чтобы побороть недуг.
Когда я сегодня под вечер опять предстал перед Гёте каким-то унылым и скованным, у него, видно, лопнуло терпение, и он не сумел удержаться от соблазна поиронизировать и слегка поиздеваться надо мной.
— Вы, право же, второй Шенди, — сказал он, — отец Тристрама, которого добрую половину жизни выводила из себя скрипучая дверь, но он никак не мог решиться устранить этот раздражающий звук с помощью нескольких капель растительного масла.
Но такова уж наша общая участь! Судьба человека складывается в зависимости от ею просветлений и помрачений! Хорошо, если бы демон-покровитель всегда водил нас на помочах. Но стоит доброму духу покинуть нас, и мы обессилены, мы бредем на ощупь. Наполеон, вот малый не промах. Все всегда ему было ясно и понятно, никаких сомнений и достаточный запас энергии, чтобы в любую минуту осуществить то, что он считал выгодным и необходимым. Его жизнь была шествием полубога от битвы к битве, от победы к победе. О нем смело можно сказать, что судьба его стала такой блистательной, какой до него мир не знал, да и после него вряд ли узнает, именно вследствие такого непрерывного озарения.
Да, голубчик мой, этому никто подражать не может.
Гёте шагал по комнате из угла в угол. Я присел к столу, с которого все уже было убрано, кроме остатков вина, печенья и фруктов.
Гёте наполнил мой бокал и заставил меня отведать того и другого.
— Вы хоть и не пожелали быть сегодня нашим гостем к обеду, — сказал он, — но бокал вина — этот дар добрых моих друзей пойдет вам на пользу.
Десерт доставил мне истинное удовольствие, Гёте же, продолжая расхаживать по комнате, возбужденно бормотал что-то, время от времени у него вырывались какие-то непонятные слова.
То, что он сейчас сказал о Наполеоне, не шло у меня из головы, и я старался вернуть разговор к этой теме.
— Мне все же кажется, — начал я, — что в состоянии такого непрерывного озарения Наполеон главным образом пребывал в молодые годы, когда силы его еще росли, милость божия неизменно простиралась над ним, а значит, и счастье его не покидало. В более поздние времена озарение, видимо, от него отвернулось, так же как счастье и его звезда.
— Ишь чего вы захотели! — воскликнул Гёте. — Я тоже не написал во второй раз моих любовных песен и моего «Вертера». То божественное озарение, которое порождает из ряду вон выходящее, нераздельно с молодостью и продуктивностью, а ведь Наполеон был одним из продуктивнейших людей, когда-либо живших на земле. Да, да, дорогой мой, не обязательно писать стихи или пьесы, чтобы быть продуктивным, существует еще продуктивность поступков, и в не которых случаях она выше той, другой. Даже врачу надо быть продуктивным, ежели он хочет лечить по-настоящему, но коли этот дар у него отсутствует, то помочь больному он сможет лишь случайно, вообще же останется простым ремесленником.
— Видимо, в данном случае вы называете продуктивностью то, что было принято называть гением.
— Это очень близкие понятия, — отвечал Гёте. — Ибо гений и есть та продуктивная сила, что дает возникнуть деяниям, которым нет нужды таиться от бога и природы, а следовательно, они не бесследны и долговечны. Таковы все творения Моцарта. В них заложена животворящая сила, она переходит из поколения в поколение, и ее никак не исчерпать, не изничтожить. То же самое относится к другим великим композиторам и художникам. Разве Фидий и Рафаэль не воздействовали в последующие столетия, равно как Дюрер и Гольбейн? Тот, кто первым открыл формы и пропорции старонемецкого зодчества, в силу чего с течением времени могли возникнуть Страсбургский и Кельнский соборы, тоже был гением, ибо мысль его и доныне не утратила своей продуктивной силы. Лютер был гением особого рода: сколько уже времени продолжается его воздействие, и не счесть тех столетий, которые будут предшествовать его прекращению. Лессинг упорно отклонял высокий титул гения, но длительность его воздействия свидетельствует против него. В то же время нам известны по нашей литературе иные, достаточно значительные, имена, при жизни считавшиеся гениями, воздействие которых, однако, кончилось вместе с их жизнью, а это значит, что они были не столь уж значительны, как полагали сами и как думали о них другие. Ибо я уже говорил: не может быть гения без длительно воздействующей продуктивной силы, и дело здесь не в том, чем занимается человек: искусством или ремеслом — это значения не имеет. Сказался ли его гений в науке, как у Окена и Гумбольдта, в войне или управлении государством, как у Фридриха, Петра Великого и Наполеона, писал ли он песни, как Беранже, — это безразлично, все сводится к тому, жива ли его мысль, арепри, деяния и дарована ли им долгая жизнь.
И еще я должен добавить: не количество созданного или совершенного определит продуктивность человека. Мы знаем поэтов, которые считаются весьма продуктивными потому, что том за томом выпускают в свет стихи. Но я бы без обиняков назвал их непродуктивными, поскольку сделанное ими лишено жизни и прочности. И наоборот: Голдсмит написал так мало стихотворений, что о нем, казалось бы, и говорить не стоит, но я тем не менее считаю его продуктивнейшим поэтом, ибо то немногое, что он создал, проникнуто внутренней жизнью, которая нескоро себя изживет.
Наступила пауза. Гёте продолжал ходить по комнате. Мне не терпелось услышать продолжение этого волнующего разговора, и я старался подвигнуть на него Гёте.
— Как вы полагаете, — начал я, — эта гениальная продуктивность связана лишь с духом великого человека или же и с его телесной организацией?
— Во всяком случае, — отвечал Гёте, — тело не в малой степени на нее воздействует. Была, правда, пора, когда в Германии гения представляли себе низкорослым, хилым, даже горбатым. Но мне видится гений с телом, соответствующим его духу.
О Наполеоне говорили, что он человек из гранита, и это прежде всего относилось к его телу. Чего только он не вынес, чего не способен был вынести! От раскаленных песков Сирийской пустыни до заснеженных полей Москвы, а между тем и этим — какое великое множество маршей, битв и ночных биваков! Сколько тягот и жестоких лишений выпало ему на долю! Ночи почти без сна, скудная пища, и при этом непрерывная работа ума. В ужасающей напряженности и волнении восемнадцатого брюмера он целый день ничего не ел и, не помышляя о том, чтобы подкрепиться, нашел в себе достаточно силы глубокой ночью набросать пресловутое «Воззвание к французскому народу». Если подумать о том, что он проделал и перенес, то к сорока годам на нем, вероятно, уже живого места не оставалось, и тем не менее в эти годы он был и выглядел еще героем с головы до пят.
Но вы правы, наибольшего блеска его деяния достигли в годы юности. Вдумайтесь только: человек без роду, без племени, в эпоху, которая вызвала к жизни все таланты и способности, на двадцать седьмом году сумел стать кумиром тридцатимиллионной нации! Да, да, голубчик мой, надо быть молодым, чтобы вершить великие дела. И Наполеон не единственный тому пример.
— Его брат Люсьен, — заметил я, — тоже смолоду добился очень высокого положения. На двадцать шестом году он был уже председателем Пятисот, а вскоре и министром внутренних дел.
— Дался вам этот Люсьен! — прервал меня Гёте. — История сотнями являет нам даровитых людей, которые с честью и славой могли постоять за свое дело как сидя у себя в кабинете, так и на поле брани.
— Будь я владетельным князем, — живо продолжал он, — я никогда бы не. делал первыми людьми в государстве тех, что выдвинулись мало-помалу, благодаря своему рождению и старым заслугам, и спокойно шагают по проторенному пути, от чего большого толку, конечно, не бывает. Будь я государем — я бы окружил себя молодыми людьми, но, разумеется, одаренными проницательным умом, энергией, к тому же доброй волей и по самой своей природе благородными. Как же тогда хорошо было бы править страной, вести вперед свой народ! Но где тот государь, которому бы так повезло и откуда бы у него взялись такие умельцы!
Я возлагаю немалые надежды на нынешнего прусского кронпринца [102]. Судя по всему, что я о нем знаю и слышу, это человек очень недюжинный. А только такой монарх может распознать и найти дельных, талантливых людей. Что бы там ни говорили, равный познается только равным, и лишь монарх, одаренный незаурядными способностями, может оценить и приблизить к себе столь же способных людей из числа своих подданных и слуг. «Таланту — широкая дорога!» Девиз Наполеона, который обладал исключительным чутьем в выборе людей и каждому умел отвести место, где тот пребывал в своей сфере. Наверно, потому всю жизнь, во всех своих грандиозных начинаниях он, как никто другой, был окружен умными и верными исполнителями его воли.
Как мне нравился Гёте в этот вечер… Казалось, все лучшее, благороднейшее ожило в нем. Такую силу источал его голос и огонь, пылавший в глазах, словно сызнова вспыхнула в нем прекрасная искра юности. Странно было мне, что он, в столь преклонных годах еще занимавший важный государственный пост, так энергично ратовал за молодежь и считал, что главные посты в государстве должны быть отданы если не юношам, то, уж во всяком случае, людям еще молодым. Я не удержался и напомнил ему несколько немецких сановников, у которых, несмотря на их весьма солидный возраст, было достаточно энергии и юношеской подвижности, чтобы превосходно справляться с важными и многообразными делами.
— Они и им подобные, — отвечал Гёте, — люди гениальные, к ним и подходить надо с необщей меркой. Им даровано повторное возмужание, тогда как другие молоды только однажды.
Дело в том, что любая энтелехия — частица вечности и не устаревает за те краткие годы, которые она связана с земной плотью. Если эта энтелехия не очень сильна, то в период своего телесного омрачения она не будет особо властной, скорее позволит телу возобладать над собой, а потому не сможет приостановить его старенье или этому процессу воспрепятствовать. Мощная же энтелехия, присущая всем гениально одаренным натурам, живительно пронизывая тело, не только окажет укрепляющее, облагораживающее воздействие на его организацию, но, духовно превосходя его, будет стремиться постоянно сохранять свое преимущественное право на вечную молодость. Вот отчего у доподлинно одаренных людей даже в старости мы еще наблюдаем наступление эпох неутомимой продуктивности. К этим людям словно периодически возвращается молодость, и это-то я и называю повторной возмужалостью.
Но молодость есть молодость, и как ни мощно проявляет себя энтелехия, ей все же никогда полностью не подчинить себе тело, и посему отнюдь не одно и то же, имеет она в нем союзника или противника.
Было время, когда я требовал от себя каждый день — печатный лист, и удавалось мне это с легкостью. «Брата и сестру» я написал за три дня, «Клавиго», как вам известно, за неделю. Теперь об этом и думать не приходится, и все-таки даже в нынешнем моем преклонном возрасте мне грех жаловаться на недостаток продуктивности. Правда, то, что в молодые годы мне удавалось ежедневно и в любых условиях, теперь удается лишь периодически и при особо благоприятном стечении обстоятельств. Лет десять-двенадцать тому назад, в счастливое время по окончании Освободительной войны, когда я весь был во власти «Дивана», я иной раз писал по два-три стихотворения в день, все равно — в чистом поле, в экипаже или в гостинице. Нынче над второй частью «Фауста» я могу работать лишь ранним утром, после того как сон освежил и подкрепил меня, а мельтешенье повседневной жизни еще не сбило с толку. Но много ли я успеваю сделать? В лучшем случае рукописную страничку, обычно же не больше, чем можно написать на ладони, а частенько, в непродуктивном состоянии, и того меньше.
— Неужто нельзя придумать средство, которое способствовало бы продуктивному состоянию или, по крайней мере, могло его поддержать?
— Так как в этом смысле все обстоит довольно странно, то тут есть о чем подумать и поговорить.
Продуктивность высшего порядка, любое apercu, любое озарение или великая и плодотворная мысль, которая неминуемо возымеет последствия, никому и ничему не подчиняется, она превыше всего земного — человек должен ее рассматривать как нежданный дар небес, как чистое божье дитя, которое ему надлежит встретить с радостью и благоговением. Все это сродни демоническому; оно завладевает человеком, делая с ним что вздумается, он же бессознательно предается ему во власть, уверенный, что действует в согласии с собственным побуждением. Таким образом, человек нередко становится орудием провидения, и его следует рассматривать как сосуд, предназначенный для приема той влаги, которую вольет в него господь. Я говорю это, подразумевая, как часто одна-единственная мысль сообщала новое обличье целым столетиям и как отдельные люди самой своей сутью налагали печать на свою эпоху, печать, благотворно воздействовавшую еще и на многие последующие поколения.
Но существует продуктивность и совсем иного рода, подверженная влияниям земного мира и более подвластная человеку, хотя он и в этом случае готов склониться перед божественным началом. К этой сфере я причисляю все, относящееся к выполнению определенного плана, все промежуточные звенья единой цепи мыслей, концы которой уже ясно видны во всем своем великолепии, причисляю и все то, что уже является видимой плотью произведения искусства.
Так, Шекспиру пришла мысль о «Гамлете», когда дух целого нежданно явился ему и, потрясенный, он вдруг прозрел все связи, характеры и развязку, и это поистине был дар небес, ибо сам он непосредственного влияния на это произведенье не оказывал, хотя для возможности такого apercu необходимой предпосылкой был дух, подобный Шекспирову. Зато последующая разработка отдельных сцен и диалогов была уже полностью в его власти, и он месяцами ежедневно, ежегодно, ежечасно мог по своему усмотрению над нею трудиться. И во всем им созданном мы видим неизменную продуктивную силу, во всех его пьесах нет ни единой сцены, о которой можно было бы сказать: она написана не в том расположении духа или не в полную силу. Читая Шекспира, мы уверены, что все, им созданное, создано человеком, духовно и физически крепким и несокрушимым.
Но предположим, что физическая конституция драматического писателя не так крепка и безупречна и он, напротив, подвержен частым недомоганиям или приступам робости; это значило бы, что ему нередко, а иной раз и на долгий срок, недостает продуктивности, необходимой для ежедневной работы над отдельными сценами. Допустим, что он попытается горячительными напитками восполнить недостаток продуктивной силы и, в известной мере, это ему удастся, но мы, конечно же, заметим недостатки подобных форсированных сцен.
Посему мой совет — ничего не форсировать, лучше уж развлекаться или спать в непродуктивные дни и часы, чем стараться выжать из себя то, что потом никакой радости тебе не доставит.
— Вы говорите то, что я и сам нередко ощущал и что, конечно, нельзя не признать правильным и справедливым, — заметил я. — Но все-таки мне сдается, что можно естественными средствами усилить продуктивность своего душевного состояния и не форсируя его. Мне в жизни очень часто случалось при запутанных обстоятельствах не находить, как ни бейся, правильного решения. Стоило мне, однако, выпить стакан-другой вина, как я тотчас же уяснял себе, что следует делать, и нерешительности — как не бывало. Принятие решения — это ведь тоже своего рода продуктивность, и если несколько стаканов вина способны вызвать ее к жизни, то таким средством, видимо, не следует пренебрегать.
— Ваше замечание, — сказал Гёте, — я опровергать не стану. Но то, что я сейчас говорил, тоже справедливо; из этого мы видим, что истину можно сравнивать с бриллиантом, лучи которого устремляются не в одну, а в разные стороны. Впрочем, вы превосходно знаете мой «Диван» и, наверно, помните, что я в нем сказал;
А отхлебнул вина,
И судишь здраво.
(Перевод О. Чухонцева)
Тем самым я полностью с вами согласился. В вине, конечно, заключена сила, возбуждающая продуктивность, но здесь многое зависит от душевного состояния, от времени, даже от часа, и то, что одному приносит пользу, другому идет во вред. Силы, способствующие продуктивности, заложены также в сне, в отдыхе и еще в движении. Эта же сила присутствует в воде, прежде всего в атмосфере. Свежий воздух вольных полей — вот для чего мы, собственно, рождены. Дух божий словно бы веет там над человеком, и божественная сила сообщается ему.
Лорд Байрон, ежедневно проводивший много часов на вольном воздухе, то скача верхом вдоль берега моря, то плывя под парусом или на гребной лодке, то купаясь в море и укрепляя свои силы плаваньем, был одним из продуктивнейших людей, когда-либо живших на свете.
Гёте сел теперь напротив меня, и мы заговорили о том, о сем. Затем снова вернулись к лорду Байрону и припомнили многие злоключения, омрачившие его дальнейшую жизнь, покуда благородная воля и роковые неудачи не привели его в Грецию, где он и нашел свою гибель.
— Вообще, — продолжал Гёте, — вдумайтесь и вы заметите, что у человека в середине жизни нередко наступает поворот, и если смолоду все ему благоприятствовало и удавалось, то теперь все изменяется, злосчастье и беды так и сыплются на него.
А знаете, что я об этом думаю? Человеку надлежит быть снова руинированным! Всякий незаурядный человек выполняет известную миссию, ему назначенную. Когда он ее выполнил, то в этом обличье на земле ему уже делать нечего, и провидение уготовляет для него иную участь. Но так как в подлунном мире все происходит естественным путем, то демоны раз за разом подставляют ему подножки, покуда он не смирится. Так было с Наполеоном и многими другими. Моцарт умер на тридцать шестом году. Почти в том же возрасте скончался Рафаэль — Байрон был чуть постарше. Все они в совершенстве выполнили свою миссию, а значит, им пришла пора уйти, дабы в этом мире, рассчитанном на долгое-долгое существование, осталось бы что-нибудь и на долю других людей.
Меж тем стало уже поздно. Я пожал его дорогую мне руку и ушел.
Среда, 12 марта 1828 г.
После вчерашнего вечера с Гёте у меня из головы не шел тот важный разговор, который мы с ним вели.
Упоминалось в этом разговоре, и море, а также морской воздух, причем Гёте высказал мысль, что все островитяне и жители приморской полосы в умеренном климате куда продуктивнее и энергичнее, чем народы, живущие в глубине континентов.
Оттого ли, что я уснул с этими мыслями, подкрепленными тоской по живительным силам моря, но в эту ночь мне приснился приятный и для меня весьма примечательный сон.
Я видел себя в незнакомой местности, среди чужих людей, при этом я был необычно весел и счастлив. Сияние солнца озаряло чарующую природу, напоминавшую не то побережье Средиземного моря, не то юг Испании или Франции, а может быть, Италию в окрестностях Генуи. Мы весело пообедали, потом я отправился вместе с другими несколько более молодыми сотрапезниками на послеобеденную прогулку. Мы шли по уютной равнине, поросшей кустарником, и вдруг оказались в море на крохотном островке, вернее, скалистом утесе, где едва-едва помещались пять или шесть человек и где страшно было пошевелиться, — того и гляди, соскользнешь в воду. Сзади, откуда мы пришли, виднелось только море, перед нами на расстоянии каких-нибудь пятнадцати минут, простирался манящий берег, местами плоский, местами умеренно высокий и скалистый. Среди зелени и белых шатров виднелась жизнерадостная толпа в светлых одеждах — она весело кружилась под прекрасную музыку, доносившуюся из шатров.
— Ничего тут не придумаешь! — сказал один из юнцов другому, — надо нам раздеться и плыть к берегу.
— Вам легко говорить, — вмешался я, — вы молоды, хороши собой и к тому же отличные пловцы. Я же плаваю плохо, да и внешность у меня не такая, чтобы с охотой и радостью предстать перед чужими людьми на берегу.
— Дурень ты, — сказал один из красивейших юношей. — Раздевайся и дай мне свою внешность, а я тебе отдам свою.
Услышав это, я живо скинул одежду, бросился в воду и в чужом обличье тотчас же почувствовал себя прекрасным пловцом. Быстро добравшись до берега, я с радостной доверчивостью, голый и мокрый, смешался с толпой. Прекрасное тело дарило меня счастьем, я не испытывал ни малейшего стеснения и быстро освоился с незнакомцами, которые пировали за столом возле одной из беседок. Мои товарищи мало-помалу тоже подплыли к берегу и присоединились к нам, не было еще только юноши в моем обличье, в чьем теле я чувствовал себя так легко и хорошо. Наконец и он приблизился к берегу; меня спросили, не хочу ли я взглянуть на свое прежнее «я». При этих словах мне стало как-то не по себе, отчасти потому, что я не ждал большого удовольствия от лицезрения самого себя, и еще потому, что я боялся, как бы мой приятель не потребовал обратно свое тело. Тем не менее я обернулся и увидел себя в прежнем своем обличье, подплывающим к берегу, я (или «он») смеялся, слегка склонив голову набок.
— Твое тело не очень-то приспособлено для плаванья! — крикнул он. — Мне пришлось основательно побороться с волнами и бурунами, поэтому ничего нет удивительного, что я приплыл последним.
Я тотчас же узнал — это было мое лицо, разве что помоложе, да, пожалуй, пошире и посвежее. Он вышел на берег и, распрямившись, сделал несколько шагов по песку, я же любовался его спиной и бедрами — какое совершенное сложение. Потом он пошел вверх по скалистому берегу, где мы все собрались, а когда встал рядом со мной, то оказался точь-в-точь такого же роста, как я в своем новом обличье. «Удивительное дело, — подумал я, — с чего это я так вырос. Неужто на меня воздействовали первозданные силы моря, или юношеский дух друга пропитал мои члены?» После того как мы премило провели вместе толику времени, я стал удивляться в душе, что мой друг не выказывает желания вернуть себе свое обличье. Правда, размышлял я, он и так выглядит как нельзя лучше, и ему, вероятно, все равно; но мне-то нет, я отнюдь не уверен, что в своем теле опять не сожмусь и не стану таким же низкорослым, каким был раньше. Чтобы выяснить этот вопрос, я отвел его в сторону и спросил, как он чувствует себя в моем обличье.
— Превосходно, — отвечал он, — я ощущаю себя и свою силу, как прежде. Не знаю, что ты имеешь против своего обличья, меня оно вполне устраивает, надо только что-то представлять собой. Оставайся в моем теле, сколько тебе вздумается, я-то ведь твоим доволен и готов хоть век пребывать в нем.
Я был очень рад, что мы с ним объяснились; так как и я тоже во всех своих чувствах, мыслях и воспоминаниях ощущал себя прежним, то во сне у меня создалось впечатление, что наша душа существует совершенно самостоятельно и в будущем может продолжать свое существование в иной телесной оболочке.
— Очень милый сон, — заметил Гёте, когда я после обеда в основных чертах рассказал то, что мне приснилось. — Как видите, — продолжал он, — музы являются нам и во сне, да еще осыпают нас милостями; не станете же вы отрицать, что в состоянии бодрствования вам бы не удалось придумать нечто столь изящное и своеобразное.
— Я и сам не понимаю, как это случилось, — отвечал я, — все последнее время я чувствовал себя до того угнетенным, что и не помышлял о столь интересной и яркой жизни.
— В человеческой природе заложены чудодейственные силы, — отвечал Гёте, — и когда мы никаких радужных надежд не питаем, оказывается, что она припасла для нас нечто очень хорошее. Бывали в моей жизни периоды, когда я засыпал в слезах, но во сне мне являлись прелестные видения, они дарили меня утешением и счастьем, так что наутро я вставал бодрый и освеженный.
Вообще-то всем нам, старым европейцам, ох, как неважно приходится. Окружающая нас жизнь искусственна и слишком сложна, наша пища и наше времяпрепровождение далеки от природы, наше общение с людьми лишено любви и доброты. Все благовоспитанны и учтивы, но ни у кого не хватает мужества быть искренним и правдивым, так что честный человек с общественными склонностями и естественным строем мысли среди нас оказывается в тяжелом положении. Иной раз, право, пожалеешь, что ты не родился так называемым дикарем на каком-нибудь острове Южных морей и не можешь порадоваться чистому человеческому бытию без всякого-то стороннего привкуса.