Той же ночью уговорил он двух мужиков, что при имении жили, запряг коней в тележные передки и поехал валить лес. К рассвету порядочно заготовили, а четыре лиственницы на первый венец вывезли на площадь возле часовни и ошкурили. Батюшка освятил место под храм, и взялись мужики вместе с барином вязать нижний венец. И лишь застучали топоры — полезли из своих нор сначала уцелевшие старики, те, которые с Иваном Алексеевичем из России приехали и еще крепостное право помнили; пришли, поглядели и молча разошлись за инструментом. За стариками мало‑помалу потянулись мужики помоложе, шли пока без всякой надежды и веры, вступали в общественное спасительное дело с неохотой, пока не прикипели к работе и не выступил на сморщенных лицах первый пот.
К восходу солнца увязали начальный венец и, оглядев его, вдруг поверили, а поверив, стали молчаливее, строже, расторопнее. Откуда только сноровка и сила взялась! Никто не распоряжался, не управлял, да храмов никому раньше строить не приходилось, однако тут березинские мужики ровно вспомнили это мудреное и святое дело. Одни, прорвав кордон, ринулись в ближний сосняк валить лес; другие, не жалея коней и собственных сил, тягали бревна на площадь; сюда же сошлись все, кто еще мог ходить и кое‑как двигаться. И чем выше поднималось солнце над горизонтом, тем горячей становились люди. Работали неистово, одержимо, корячились и хрипели от натуги, заваливая тяжелый, сырой лес на сруб, трещали мокрые от пота рубахи, свежая, по‑весеннему обильная живица постепенно обволакивала руки, плечи, лица и волосы; в ладони мужиков будто вросли топорища. От жадности на работу мужики аж постанывали и воровато озирались по сторонам, словно боялись, что вдруг придет кто‑то и отнимет у них эту последнюю надежду и возможность уберечься от смерти.
|
Поднималось солнце, и вместе с ним поднимался над землей церковный сруб. И когда оно достигло зенита, с березинскими что‑то произошло. Вдруг спала болезненная ярость, с которой работали все — мужики, бабы, старики и ребятишки, исчез дух отчаяния и восторжествовал рассудок, хотя никто особо не рассуждал — строили молча, стиснув зубы. Сами они ничего в то время не заметили, и старый барин ничего не ощутил. Разве что содрал с себя мокрую и черную от смолы рубаху и надел чистую, вновь взявшись за топор. И мужики, сами по себе, тоже обрядились в свежие рубахи, бабы надели праздничные кофты и передники. Не сговариваясь и не обсуждая, каждый словно еще раз поверил, что храм встанет к заходу солнца, поднимет животворящий крест над обреченным селом, а значит, и отступят черная хворь и смерть. И восторжествует жизнь!
Стоявшие на кордонах солдаты оставили свои посты и один за другим сторожко приблизились к селу. Они смотрели издали на оживших людей, и храм, растущий на глазах, завораживал. То было удивительно и необъяснимо: чуть ли не сотня человек, еще вчера полумертвых, сегодня слаженно и старательно работали, не мешая друг другу и сохраняя при этом полное молчание. Доносились лишь короткое, под удары топоров, кряканье, хрип взмыленных коней; запаленно дышали бабы, шкуря железными лопатами лесины и таская в передниках мох; шмыгали носами ребятишки, виснувшие на стенах с конопатками в руках; и даже продольные пилы на высоких козлах бормотали негромко и коротко…
|
Прослышав, что задумали и делают березинские, из Свободного прихромал глянуть на чудо какой‑то старик. Постоял, разинув рот, подивился и торопливо заковылял назад. Скоро свободненские, побросав свои дела, потянулись к соседям.
Узнав о холере, они дорогу к себе возле Кровавого оврага перегородили тыном, и сторожа своего выставили, и все время, пока мерли соседи, в их сторону и смотреть‑то опасались. Тут же, забывая всякую осторожность, переступили неохраняемую околицу и вошли в Березино. Сгрудились у площади и смотрели настороженно, с подозрением. Мысленно они уже давно похоронили березинских: коль напал мор, вряд ли кто выживет, дело известное. А они вон что вздумали!
И вдруг заплакали свободненские бабы, а мужики закричали:
— Мы вашей земли не пахали! Не трогали! Вы уж не думайте!
А старик спустился на землю, попил воды, разомлел и сел под стену на щепки дух перевести. О нем тут же и забыли. Но когда поставили стропила, хватились — а он уже щепками по грудь завален и окостенел. Отнесли старика Понокотина в храм, положили за алтарь — там другие старики столярничали — топоры за пояса и снова на стены полезли, будто от супостата отбиваться. Сами же всё на солнце поглядывают — дело к закату идет, а еще купола нет и крест на земле лежит. В самом же храме леса налаживают, чтоб стены тесать, и окна без рам глядят на мир, словно бельмастые слепые глаза.
Свободненские впервые почувствовали себя чужими. Можно бы и помочь, да как, если всю жизнь во врагах живут, а святое дело с открытой душой делать надо. И страдая от неловкости, но виду не подавая, покрикивали на березинских, поторапливали:
|
— Чего копаетесь‑то? Чего телитесь? Солнце на закат, а они ходят как вареные!
— Не поспеете же, не поспеете, варнаки!
И тут произошло такое, что, не будь сторонних свидетелей, вряд ли бы кто березинским потом поверил, если бы стали рассказывать. Впрочем, сами они, занятые работой, чуда вовсе и не заметили. Одни в храме стены вытесывали, другие рамы стеклили и ставили, а те, кто поздоровее, поднимали тем временем купол‑луковицу на самый верх. Тут уж недосуг по сторонам‑то смотреть.
А чудо было такое: солнце дошло до горизонта и будто уперлось в незримую стену — ни с места! Свободненские оцепенели, глядя на солнце, и даже дышать перестали. Боязно им сделалось. Вот уж и недоеные коровы обревелись по дворам, и куры по насестам расселись, петухам кричать бы, а светло…
И стояло солнце на небе, пока березинские купол не подняли и крест не водрузили. Всё успели: и крышу тесом покрыть, карнизы пришить, и в храме прибрались, щепу да мусор бабы в подолах перетаскали и разбежались по избам за иконами и лампадками. Батюшка веничек связал и покропил святой водой углы да окна — освятил храм.
Говорят, пока солнце задерживалось на небосклоне, глядеть на него было нельзя, слезы наворачивались.
Вдруг хватились мужики — нечего больше делать! И, словно очнувшись, встали кругом храма, глядят — глазам не верят: откуда взялся? Оторопели, к месту бы перекреститься, да руки как срослись с топорами — не оторвать. И мужики топорами перекрестились.
Тем временем батюшка службу начал в пустом храме, и голос его таким гулким показался, что, говорят, даже немощные по избам услышали и ползком на площадь поползли. Священник из Есаульска настолько стар был, что и псалма вытянуть не мог, а тут грохочет басом — воздух на улице дрожит. Народ и вовсе оробел, никто через порог церкви ступить не смеет. Тогда поднялся старый барин на паперть, снял шапку и вошел. За ним кое‑как потянулись и остальные, но озираются, дивятся. Потом и свободненские насмелились, за ними — солдаты караула. Народу набилось — ступить некуда. Считай, два села с гаком вышло.
Всю ночь длилась служба в обыденном храме. Свободненские и кое‑кто из солдат на клиросе пели, да только березинские ничего не видели и не слышали. Войдя в храм, они повалились на пол и мгновенно уснули перед алтарем. Лежали как мертвые, хоть отпевай. И никого добудиться не могли. Лишь топоры у сонных вывалились из рук. Батюшка прошел среди мужиков, собрал инструмент и под иконы сложил.
Наутро обряженного старика Понокотина отнесли на погост и последним положили в яму с холерными покойными. А яму тут же засыпали и отметили место большим холмом и высоким крестом. Не мешкая, мужики разошлись по дворам и начали доставать плуги, и сохи. На пахоту выезжали будто на пожар: кругом уже все отсеялись. Пахали каждый свой клин, однако несколько раз на дню сбегались все вместе покурить и просто посидеть на теплой земле. Почти не говорили, не балагурили, но подолгу не могли расстаться, хотя торопило и подгоняло время.
Однажды, собравшись на поле у молодого Понокотина, сговорились пахать и сеять сообща, артельно. Помочи и раньше случались в Березине, однако лишь тогда, когда хозяин просил. Тут же стихийно согнали коней на одну полосу и за час вспахали. Потом другому хозяину, третьему, и так это дело понравилось, что ходили березинские мужики и руками хлопали: да как же раньше‑то на ум не приходило?! Вон как быстро и весело работать! А старый барин‑то ишь чего хотел — по хуторам расселить, чтоб жили, как сычи, как лешие по лесам..
И, едва отсеявшись, стали ждать покосов.
5. В ГОД 1905…
Косили в Иванов день обычно мало. Для пробы выкашивали береговой взлобок, а из травы строили новые шалаши. Потом занимались хозяйством — поправляли прошлогодние стожары, набивали травой матрацы, между делом купались, а одно большое общее купание устраивали перед обедом, который привозили бабы.
Затем спали в шалашах, пахнущих свежими, но уже увядающими травами. Проснувшись, вылезали на свет божий и еще немного косили, чтобы размяться. Потом дружно садились за праздничный покосный ужин, добрым словом поминая именинника Ивана Алексеевича.
Целый день Андрей крутился среди мужиков, помогал отцу, потом удил рыбу с конюхом Ульяном Трофимовичем, купался в речке и ждал вечера. Вместе с обедом мама привозила на покос Оленьку, и он водил ее под берег — показывал стрижиные норки и ловил мальков на песчаной отмели. Сестра так весело и долго смеялась, глядя, как Андрей ползает или падает животом на стайки рыбешек, что потом горько и неутешно плакала, когда ее увозили домой. А ведь говорил же ей: не смейся громко — плакать будешь, примета верная. Но Оленька не слушалась: у нее уже в то время проступал дедов непокорный и своенравный характер.
Ужин привезли, когда спустились сумерки: над лугом зародился легкий туман, и его полотнища застелили низинки, чуть прикрыв траву. Нарастая, они медленно колыхались, словно их кто‑то встряхивал, взяв за углы. А там, где отсветы угасающего зарева достигали этих полотен, ходили беззвучными молниями огненные сполохи всех цветов радуги. На какой‑то миг, прежде чем вечер высинил небо, воздух и луг, земля стала похожа на новенькое лоскутное одеяло. Дышалось вольно, прохлада выгоняла росу, и все кругом цепенело от задумчивости и тишины; хотелось самому замереть и слушать, слушать…
Андрей поскорее выбрался из‑за стола, и теперь ходил за шалашами, по отмякшей стерне, ожидая, когда застолье допьет свои чарки, поговорят, попоют тихие песни и станут зажигать костры. Свой костер он уже приготовил днем, осталось лишь чиркнуть спичкой, однако покосники засиживались, а надо, чтобы огни вдоль реки вспыхнули и горели одновременно. Тогда была красота…
Впрочем, на темнеющем стане уже был огонек. Саша, пристроившись к углу шалаша, зажег свечу и опять что‑то читал. Андрей услышал шорох за телегами, сдавленный смех и хотел было заглянуть туда, но вдруг кто‑то невидимый окатил его водой из ведра. У Андрея остановилось дыхание. И сразу же из‑за телеги выскочила длинноногая, в холщовом платье, девчонка — Альбинка Мамухина. Она кинулась к реке, но запуталась в корневищах черемухи, сползшей с яра, растянулась, и ведро ее запрыгало в воду. Мокрый насквозь, Андрей в первый момент ощутил толчок негодования — горячая волна захлестнула голову, но, заметив, что Альбинка сползает на животе под берег, он засмеялся и, опередив ее, выхватил полное ведро из реки и облил всю с ног до головы, лежащую и беспомощную. Она попыталась вскочить, но Андрей плеснул еще раз, потом еще, черпая теплую, парную воду. И Альбинка ожила, завизжала и покатилась колобком в реку. Длинная коса ее наматывалась на длинную шею. Она больше не сопротивлялась и будто хотела, чтобы ее обливали. Неожиданно в ее крике страха и восторга Андрей уловил что‑то такое, что на мгновение замер, и его бросило в жар, как минуту назад от негодования. Он выпустил ведро и, пугаясь своего чувства, попятился. Альбинка же перевернулась на спину, раскинула руки и засмеялась, будто ее щекотали; сквозь мокрое платье, облепившее тело, проступали маленькие живые бугорки. Андрею стало невыносимо стыдно, и, застигнутый врасплох этим чувством, он кинулся на берег…
И только сейчас увидел, что вдоль реки уже полыхает десятка два костров, озаряя воду и вершины берез. Опомнившись, он нашел в кармане липкий коробок, потом вслепую стал искать заготовленную кучу хвороста. Но кто‑то неосторожный развалил ее в потемках, к тому же размокшие спички ватно чиркались и не зажигались — беспомощность и обида закипели в глазах. В следующий момент он увидел двоящийся огонек свечи, бережно несомый к нему чьей‑то рукой.
— Саша? Саша! — крикнул он от нетерпения.
Альбинка все еще смеялась, только уже не под яром, а на середине реки: веселый плеск воды смешивался с треском разгорающихся кругом костров.
Саша поднес свечу к хворосту, и они вдвоем нашли свиток бересты, припасенный для растопки; дрожащими, торопливыми руками запалили ее, обложили мелкими веточками, сучочками и сухой прошлогодней травой. Волглое от ранней росы, все это сначала задымило, придушивая огонь, но Андрей лег и стал дуть, пока не закружилась голова и пламя не набрало жару. А когда он встал — Саша уже уходил в шалаш и уносил свою свечу.
Огонь разгорелся яркий, от мокрой рубахи повалил пар, и все другие костры, вмиг потускневшие, невзрачно шаяли в темноте ночными лампадками. Андрею захотелось кричать от радости, но свечение костра притягивало взгляд, заставляло цепенеть мышцы, останавливало рвущийся из души восторг. В голове тлела одна‑единственая мысль, когда‑то давно поразившая его и теперь неизменно разгорающаяся вместе с костром. Пламя, бушующее сейчас перед глазами, могло родиться из одной искры, которые сейчас тысячами уносятся в небо. Но самое главное — и непостижимое! — огонь может снова обернуться искрой. А то и вовсе погаснуть. Куда же исчезает эта огненная стихия? Куда?! Где и в каком состоянии находятся свет, тепло и само пламя, пока его не зажгли?
Он мог бы думать так, углубляясь в новые и новые вопросы, однако мысль упиралась во что‑то непонятное, возвращая думы к их началу, и образовывался заколдованный круг: искра — пламя — искра — ничто… Ему казалось, еще чуть‑чуть, и он вывернется из этого круга, он ждал озарения, но в самый последний миг что‑то обрывалось.
Андрей жался к огню, машинально подгребал огарки хвороста и не сразу услышал, как в пение искры вплелись далекие голоса женщин. Созвучие их было недолгим, вот уже голоса набрали силу и долгое эхо откликнулось за рекой. Андрей узнал голос мамы, как бы узнал спряденную ее руками нить среди множества других льняных нитей; он вскинул голову и, смаргивая белое пятно, увидел Альбинку. Подрагивая от озноба, она сидела по другую сторону костра и распускала мокрую косу. Влажные волосы ее золотились от огня, тяжело обвисали, клоня набок маленькую головку. Потом она достала костяной гребень и начала расчесывать волосы, закрывая ими лицо. Худенькие руки ее с острыми локоточками плавно скользили над головой; и гребень, чудилось, не касается волос, однако они распадаются на множество тонких прядей, мгновенно высыхают и, становясь невесомыми, парят в жарком воздухе, а пронизывающие их потоки искр создавали ощущение, будто искрятся сами волосы.
Андрей смотрел зачарованно и чувствовал, как от жара ссыхается кожа на лице и становятся сухими шершавые губы. Он не различал уже костров на берегу — может быть, они давно отгорели и потухли, а мужики разошлись спать, только все еще слышалось пение женщин, и Андрей непроизвольно отыскал в нем мамин голос — как в потемках отыскивают ногами тропку. А волосы у Альбинки совсем высохли и теперь реяли над головой так, что она никак не могла собрать их, чтобы заплести в косу; подсохшее холщовое платье деревянно шелестело от каждого движения.
Альбинка кое‑как заплела косу, туго обвязала голову платком и вскочила, озираясь.
— Пойдем смотреть, как папороть цветет?! — позвала она. — Скоро полночь!
— Пойдем, — одними губами вымолвил Андрей.
Он бежал по высокой траве за мелькающим светлым пятном впереди и боялся потерять его либо спутать с другими, что мельтешили в глазах от костров на берегу. И удивительно, что ни разу не споткнулся, не угодил ногой в яму или рытвину, которых было много на заливном лугу; даже когда потом неслись по лесу, сквозь кусты и колодник, ни одна ветка не ударила по лицу.
В каком‑то месте, среди сосен и парной травы, Альбинка очертила палкой круг и торопливо заскочила в его центр.
— Скорей, скорей! — пришептывала она, осторожно опустившись на землю. — Да папороть‑то не мни, все цветы поломаешь!
Андрей сел рядом с Альбинкой и затих. Он все еще не мог приглядеться в темноте — перед глазами прыгали зайчики. Он только чувствовал все и особенно остро слышал, будто слепой. Необмятое, высохшее платье Альбинки шелестело, казалось, даже от стука сердца. Она часто‑часто моргала, словно боялась расплакаться, и дышала так, как если бы ступала в холодную воду.
— Андрюшка, ты загадал желание? — вдруг зашептала она в самое ухо, и стало щекотно. — Загадал?
— Нет, — проговорил он. — А зачем?
— Чтобы сбылось! Сбылось чтобы!
Андрей, заражаясь ее возбужденностью, стал лихорадочно думать о желании и ничего не мог придумать. В ту минуту под рукой не оказалось ни одного!
— Ой, недотепа, — то ли укорила, то ли пожалела она. — Ну, хоть зацветет, так рви, не зевай. Как увидишь, так рви. И из круга не выходи, а то пропадешь.
Отчего‑то по спине побежали мурашки и ознобило голову.
Неожиданно Альбинка, придавив ладошкой свой крик, схватила его за руку. Он ощутил ее крупную дрожь и сам невольно затрясся.
— Рви! — приказала она. — Видишь?.. Свет!
И первая стала хватать что‑то, встав на колени и постанывая, как испуганная и суетливая бабенка. Андрей хлопал глазами — куда ни глянь, всюду роились зайчики, бились и множились, словно серебристая лунная дорожка на воде.
Альбинка разом ослабела, облегченно перевела дух и сказала, будто после тяжелой работы:
— Слава богу, управились! Теперь держись!
Он же все еще ошалело крутил головой и щупал руками влажную хрусткую траву.
— Да уж опоздал, — как‑то ласково и жалеючи вздохнула она. — А я вот успела! Эко, цветов сколь!
В руках ее что‑то светилось, озаряя лицо.
— Везучая, — вздохнул Андрей. — Чудная, как и имя у тебя чудное, нездешнее…
Сильный ветер вдруг качнул травы, приклонил их к земле, стряхнув на лицо росу. И пошло гулять по лесу, шевеля и перебирая листву. Андрей задохнулся от ветра. Альбинка прижалась к нему и снова задрожала. В лесу вдруг протяжно заскрипело, заухало, и где‑то рядом, обдав свежей листвой, рухнуло огромное дерево…
— Сиди! — выдавила Альбинка, обнимая Андрея. — Нечистая сила беснуется! Отнять хочет!
Лес уже гудел, кроны сосен почему‑то гнулись к земле, словно кто‑то огромный плющил их сверху, стремительная хвоя носилась в воздухе и колола лицо. Кто‑то рядом закричал, завизжал истошно, и Альбинка, подхватив этот визг, нырнула головой к животу Андрея. Он прикрыл ее руками, едва сдерживаясь, чтобы не закричать самому: губы прыгали и не слушались, волосы стояли дыбом.
Ветер опал так же внезапно, как и налетел; через минуту все успокоилось и тихо стало кругом. Альбинка, будто заснула, лишь горячее ее дыхание, проникая сквозь его рубаху, согревало зябнущую грудь. И оттого, что она в минуту страха бросилась к нему, ища защиты, и нашла ее, Андрею стало приятно до мурашек на коже. Он тронул ее зажатые, сложенные вместе руки, проговорил:
— Все, тихо стало.
Она боязливо приподняла голову и снова уткнулась в грудь:
— Страшно!
— Не бойся, — успокоил он. — Никого же нет!
— Правда?
— Правда, посмотри сама.
Альбинка села, а потом, встав на колени, долго осматривалась и вслушивалась, не разжимая рук. Наконец успокоилась, и радость прозвучала в ее голосе:
— Успела! На всех нарвала! Всем хватит!
Альбинка была девятой в семье, жили они трудно, спасались чаще всего дармовым хлебом из общественной пекарни. А прежде было их еще больше, но от холеры умерло четверо ребятишек. Пятый же, двумя годами старше Альбинки, выздоровел, когда построили обыденный храм, однако ослаб на голову. Звали его Ленька‑Ангел. Почти круглый год он ходил босой, в длинном тулупе без рукавов и бабьем платке. Остановив кого‑нибудь на улице, он заступал дорогу и просил «чего‑нибудь». Каждый встречный, кто знал Леньку, обязательно давал ему какую‑либо мелочь, ерунду — ржавый гвоздь, стеклышко от бутылки или горошину. Ленька был доволен и говорил:
— Боженька велел не трогать пока. Срок не вышел. А как выйдет, я приду за тобой и уведу. Так хорошо, анделы, анделы кругом.
Одни Леньки‑Ангела побаивались, обходили стороной, другие, наоборот, лезли на глаза — узнать, не вышел ли срок. Встретить его на улице считалось хорошей приметой. Но однажды Ленька‑Ангел остановил старуху посреди села, еще крепенькую и бойкую, заглянул ей в глаза и сказал, чтоб шла домой и ложилась в постель, а «я через часок нагряну и заберу тебя». Старуха ему бублик в руки пихала, копеечку, найдя в кармане, отдавала — не принял.
— Иди, баушка, ступай, — приказал он. — Пора…
Старуха опомнилась, поняла, что на сей раз ей не откупиться, пошла к себе в избу, легла на постель и через час убралась…
Альбинка вдруг протянула руки к Андрею и чуть разжала ладони — лучик света вырвался и проколол тьму, а пальцы ее засветились, так что видна стала каждая жилочка.
— Хочешь, возьми немножко? Чуть‑чуть? И моим останется…
— Нет! — замотал он головой. — Зачем?
— Эх ты, — она снова сжала ладошки. — Тогда бежим! Да не оглядывайся! Упаси бог!
И лучше бы не предупреждала. Они снова бежали по лесу, затем по некошеному лугу, и везде кто‑то гнался за ними, почти настигал и дышал в затылок. И нестерпимо хотелось оглянуться!
Когда под ногами захрустела подсохшая кошенина, они повалились на землю и долго лежали, отпыхиваясь. Костры на берегу давно угасли, покосники спали в шалашах, а за рекой паслись невидимые лошади, отфыркивая ночные запахи. В шалаше Березиных горела свеча, зелено просвечиваясь сквозь травяную стенку.
Рядом с людьми все страхи исчезли, и сморгнулись, истаяли зайчики в глазах. Андрей разглядел наконец лицо Альбинки, отчего‑то печальное и кроткое. Она лежала, сомкнув веки, раскинув руки с крепко сжатыми кулачками. Босые ступни чуть‑чуть выглядывали из‑под широкого подола, словно притаившиеся зверьки. Андрей подполз ближе. Жар снова окатил голову, перед глазами поплыло светлое пятно, как от костра. Ему чудилось, будто Альбинка опять заснула — не слышно стало дыхания, и кулачок с торчащими травинками слегка разжался. Андрей подпер голову руками и не скрываясь смотрел в ее лицо. Возникло ощущение таинства, как если бы он был у костра и смотрел в огонь.
— Ты когда вырастешь — будешь жениться? — неожиданно спросила Альбинка, не открывая глаз, и почудилось, будто спрашивает кто‑то другой.
— Не знаю… — промямлил он и, спохватившись, добавил твердо: — Буду. Все женятся.
Она резко приподнялась, заговорила громким шепотом:
— Возьми меня, а? Андрейка? Ну, возьми! Когда вырастешь? Ведь твой отец взял Прошкину девку? И ты меня возьми!
Андрей вскочил, чувствуя, как трудно становится дышать, словно ночной воздух враз погорячел и обжигает грудь.
— Возьму, — сорванным голосом вымолвил он и брякнул совсем не к месту: — Я тебе платье красивое справлю, с оборками, как у мамы.
И побежал. Альбинка звала его, кричала вслед, чтобы он взял немножко цветов, но неведомая сила словно бы несла Андрея прочь, и ноги едва касались росных верхушек трав…
Он проспал зарю и тот момент, когда мужики вышли с косами, встали друг за дружкой и пошли вдоль по левой «штанине», оставляя за собой шевелящиеся ряды сваленных трав. В это время Андрею снился сон, будто они с Альбинкой бегут по осеннему проселку, а по обочинам полыхает желто‑красное пламя деревьев. И дорога какая‑то непривычная, похожая на зарябленный ветром речной песок, не тронутый человеческой ногой, и белая‑белая. Они бегут, и Андрей кричит, захлебываясь от восторга:
— Здесь мы будем жить! Жить! Жить!
— Жить! Жить! — вторила ему Альбинка без всякой радости…
Когда он открыл глаза, то сразу услышал, как за стенкой шалаша косы тоже выговаривают: жить, жить, жить… И коростели, проснувшись, надрывались от крика: жить‑жить, жить‑жить! Даже комары за кисейным пологом вызванивали на высокой ноте: жи‑и‑и‑ить…
Андрей вскочил, наскоро оделся и выбежал прямо на багровое солнце, к которому шли косари. Он снял с телеги свою литовку, вскинул ее, как знамя, и понесся к мужикам.
Две сенокосилки ходили кругами по чистому месту и стрекотали, передразнивая ранних кузнечиков. На одной Андрей узнал своего отца с повязанным, как у бедуина, белым платком.
Рубахи на спинах мужиков уже взмокрели, прилипли к лопаткам. Шли они плотно, словно журавлиный косяк, и взмахи рук чем‑то напоминали взмахи крыльев, потому что над густым травостоем уже зарождалось марево, раздваивая косарей. Андрей пристроился к косяку, но мужики тут, словно по команде, остановились, опершись на косы. Прямо к ним, топча и путая траву, наметом скакал Прошка Грех. Он бочком держался в седле и что‑то орал, потрясая костлявой рукой. Надутая ветром рубаха, казалось, сейчас поднимет его из седла, как воздушный шар, и понесет над лугом. К старости Прошка иссох, как вяленый карась, стал прямым, туго гнущимся, но здоровья от этого лишь прибавилось. Теперь он напоминал майского жука: хоть сапогом наступай — в землю уйдет, а жив будет.
— Мужики‑и‑и! — кричал Прошка, тараща глаза и едва удерживая распаленную лошадь. — Карау‑ул, мужики!
Косари сгрудились. Андрей бросил литовку и побежал к толпе.
— Свободненские штанину косят! — проорал Прошка. — С утра расчали, супостаты! Уж до колена вымахали!
Мужики взроились, кто‑то взметнул над головой косу:
— Аида! Пошли!
Ему воспротивились:
— Пускай шпарят! Вытурим, а нам подмога!
Но распаленные работой косари уже двинулись за Прошкой, забыв, что топчут травы. Андрей побежал следом, удерживаясь, чтобы не оглянуться: где‑то у реки тарахтела косилка отца.
Свободненские всполошились. Их было больше числом, но каждый косил сам по себе, с бабами и ребятишками, урвав кусок чужого покоса, поэтому при виде березинских весь луг разом пришел в движение. Люди сбегались со всех сторон. И если бы не орущие бабы, не ребятишки разных возрастов, сгрудившиеся за спинами свободненских мужиков, схватка случилась бы немедленно. Однако березинские замялись, нерешительно переглядываясь, выступили на кошенину и остановились. Сдерживало еще и то, что в руках были косы.
Началась перепалка.
— Уходите подобру! — шумели березинские. — Не трожьте чужого!
— А то ваши покосы? Ваши? — огрызались свободненские. — Ишь, набежали хозяева!
— Нашего барина! Убирайтесь!
— То‑то, что вашего барина! Да не ваши! С барином и говорить станем! Позахватал все угодья — шагу не ступишь!
— Вам‑то кто не давал? Брали бы, когда некось была!
— Вас не спросили!
— Катитесь, пока ходуля не посрубали! — грозились хозяева.
— Привыкли барину зад лизать! — дразнили захватчики. — Крепости нет давно, а вы крепостные!
— А вы‑то, вы? Кому зад лижете?
— Мы — свободные! У нас бар сроду не было! Сами себе хозяева!
— Потому и на чужое рот разинули!
— Вон умные люди сказывают, скоро весь народ подымется и бар под зад мешалкой!
— Вы слушайте больше! Потом они вас и на самого царя подымут! И пойдете, как овцы за бараном!..
Казалось, от перепалки страсти раскалятся, и та сторона, у какой не хватит слов, пойдет врукопашную, но выходило обратное: ярость постепенно истрачивалась, успокаивалась кровь в жилах. Мужики смурнели, переминаясь, и мощный бабий хор за спинами свободненских вял на глазах; там уже лузгали семечки и давали оплеухи колготящимся ребятишкам. Впервые из всей истории стычек между сторонами назревала непривычная, растерянная заминка, и никто не знал, что делать дальше. Обе стороны, как быки, упершись рогами, стояли друг против дружки и не желали уступать.
Андрей понял, что драки не будет, и ощутил даже какое‑то разочарование. А сколько сил кипело в мужиках, пока шли по болоту! Распаленный их гневом, Андрей готов был один кинуться в схватку и чувствовал, как от нетерпения и холодящего предчувствия страшного начинают подрагивать руки, будто он снова очутился в кругу, за которым беснуется нечистая сила. Что же стряслось с мужиками? Куда исчезли их решимость и отчаяние? Теперь они стояли, опершись на косы, и часто поглядывали вдоль штанины, откуда должен был появиться предупрежденный Прошкой барин Николай Иванович. Вон уж кто‑то сел, а другой прилег на свежескошенный, пухлый ряд. Свободненские тоже расслабились, достали кисеты, и скоро голубой дым потянулся с обеих сторон. Андрей наконец огляделся и вспомнил, что в конце этой штанины есть старый кедр, на котором однажды они с отцом ночевали. Когда‑то давным‑давно у кедра срубили вершину, и развившиеся шесть сучьев превратились в отдельные толстые стволы, образуя купол. Отец натянул между ними веревки, привязал к ним войлок, и получилась чудесная постель. Захотелось глянуть, цела ли она, не нашли ли ее свободненские мальчишки, однако отходить от своих было еще опасно. Андрей угадывал это по тому, как пусто было четырехсаженное пространство, разделяющее стороны. Лишь мальчик лет трех в рубашонке до пят бегал босиком по стерне, пытаясь накрыть ладошкой голубую бабочку.