Он смотрел сквозь слуховое окно на родную Скопидомку и мысленно видел долгожданное зрелище: скоро восстание разольется по всему городу, загремят выстрелы, заухают бомбы и ныне сильные и счастливые разбегутся по своим норам, под защиту ворот и ставен. И вот тогда на улицу выйдет он, а лучше выедет в пролетке на мягких рессорах и станет вершить суд. Он поставит на колени всю Скопидомку, сожжет дом купца Масленникова вместе с его магазинами и лавками, самого обязательно повесит и велит не снимать, а свою тетку и законную жену свяжет одной веревкой с приказчиком, обольет их дегтем, потом, распоров перину, осыплет пухом и так проведет по городу. И потом тоже повесит в ванной комнате в общей петле.
Пергаменщиков мечтал бы до самого утра, но тут он заметил на ночной улице какое‑то странное движение. За сквером остановились две пролетки, и неясные во мраке тени скользнули к его дому. Он решнл, что это приехали подпольщики и надо кого‑то спрятать на время. Он начал торопливо спускаться вниз, и когда уже был возле лестницы между третьим и вторым этажом, увидел, как двое дюжих жандармов выволакивают из теткиной спальни Игната Ивановича и вяжут ему руки. Приказчик буйствовал молча и норовил выхватить саблю из ножен у жандарма. Пергаменщиков спрятался под лестницу, по которой тут же забухали тяжелые сапоги: офицер приказал начать обыск.
Часа за два жандармы перевернули весь дом — искали оружие. Офицер бил перчатками Игната Ивановича по лицу и требовал назвать адреса явочных квартир, но тот лишь хохотал, будто сумасшедший. Наверное, он понял, что вышла ошибка и его спутали с хозяином.
Пергаменщикову вдруг стало неуютно и боязно под лестницей. Офицер же неистовствовал:
|
— Ты мне сейчас все скажешь! А ну, спустите с него штаны! — Он вытащил саблю. — На пятаки порублю! Все равно без надобности!
— Это как — без надобности?! — обиделся и взъярился приказчик, отбиваясь ногами от жандармов. — Полегше, вашбродь, а то сабельку сломаешь!
Видно, ему надоело валять дурака, да и опасно уже было. Игнат Иванович признался, что он всего‑навсего приказчик и любовник хозяйки. Приказчика вытолкнули на улицу, а жандармы уже в который раз пошли обыскивать комнаты, В это время из спальни появилась хозяйка, заговорила с офицером, и Пергаменщиков в тот же миг понял, что с минуты на минуту жандармы доберутся до лестницы, свяжут его и уведут. И никто со Скопидомки даже не увидит, как он пострадает за народ. Щемящий и тоскливый холод прошиб с головы до пят, тело ослабло, сделалось дряблым и неуправляемым. Пергаменщиков подломился в коленях и вывалился из‑под лестницы.
Детские раны быстро зарастают. Уже через две недели рассеченные «гирькой» лоб и бровь затянулись, и когда свалилась короста, остался розовый шрам. Однако и он сыграл свою роль: их с Сашей, похожих друг на друга как две капли воды, наконец перестали путать.
Случай этот на покосе перевернул жизнь близнецов Березиных. Саша забросил книги и стал всюду ходить с Андреем. Он же посоветовал вооружиться, поскольку свободненские парнишки обязательно захотят отомстить им за угнанных на каторгу отцов. В доме, кроме охотничьих ружей и столовых ножей, другого оружия не было, однако Саша вспомнил о дедовых дуэльных пистолетах, которые хранились в запертом шкафу. Братья не осмелились бы на сей раз открывать замок гвоздем, но речь шла о жизни и смерти, поэтому, имея опыт, Андрей вскрыл шкаф, и они вооружились. Правда, заряжать пистолеты было нечем, не оказалось пистонов, но и незаряженные они имели грозный вид, да к тому же откуда нападающим было знать, что в стволах?
|
Предсказания дяди — владыки Даниила — все больше оказывались несостоятельными еще и потому, что Андрея после ранения потянуло к тихим занятиям и к тем книгам, которые успел прочесть Саша. Вначале он читал поневоле (от подвижных игр кровоточила рана), а после незаметно втянулся, вошел во вкус и тайно жег по ночам свечи. Они словно бы поменялись ролями с братом: Саша ходил на рыбалку, пас лошадей с табунщиками, играл в лапту с березинскими мальчишками и постепенно становился защитником Андрея. По крайней мере хотел им быть. У него вдруг прорезался голос, окрепла всегда вялая рука и в глазах заблестело ребячье озорство.
Смена эта произошла так быстро, что дядя‑владыка едва узнавал племянников. Однако другой дядя, Михаил, внезапно появившийся первый раз за многие годы, застал близнецов такими, какими они уже стали сейчас, и, не подозревая о скоротечных переменах, сразу же определил, что Андрею, хотя у него есть боевой шрам, следует идти в университет, а Саше — обязательно в кадетский корпус.
Дядя Михаил уже выслужился до чина штаб‑офицера, командовал уланами в Твери и обещал, что на следующий год приедет и увезет с собою Сашу. А пока он посадил близнецов на коней и занялся вольтижировкой. Саша ходил за дядей по пятам, восхищенно глядел на уланский мундир и окончательно был покорен, когда Михаил достал саблю Ивана Алексеевича и начал учить племянников рубке, ловко срезая макушки кустов. А когда заметил пустой футляр от дуэльных пистолетов и Саша признался, зачем они взяты, дядя приказал немедленно положить оружие на место, а взамен обещал научить стрелять из своего револьвера. Андрей чувствовал, что отстает от брата в военном искусстве, но даже не старался догнать его…
|
8. В ГОД 1920…
Почти сутки лежал майский зазимок, и все это время над Уралом висела оторопелая тишина и туман, и лишь тужились, кряхтели под тяжестью мокрого снега деревья, будто старухи под коромыслами с полными ведрами, да старательный паровоз пыхтел и маялся на подъемах.
За Уралом неожиданно вспыхнуло солнце, горячий ветер налетел из степей, разнес туман, снег, и засияла освобожденная земля, зашелестели листья, и птицы наконец поднялись с гнезд, чтобы размять одеревеневшие крылья.
Этот ветер, напитанный запахом трав, будоражил память Андрея, рождал воспоминания, в которых было какое‑то странное болезненное и стыдливое чувство, какое всегда хочется скрыть даже от самых близких людей. Он смотрел сквозь вагонное окно, и в каждом холме ему чудился курган, насыпанный над братской могилой.
В последнее время он почти не думал о побоище в башкирской степи, хватало других, совсем свежих впечатлений. Последний раз неожиданно заговорил о нем Ковшов. Что ему в голову взбрело спросить, помнит ли Андрей, как схлестнулись они под Уфой с белыми. Наверное, сам он думал об этом. И тогда же Ковшов рассказал, будто убитых все‑таки схоронили. Правда, в одной могиле — и красных и белых. И насыпали высокий курган, который хорошо видно, если ехать по железной дороге. Андрей даже не спросил, откуда ему известно об этом, и почему‑то сразу поверил, что так оно и было. Потом он несколько раз видел курган во сне. Будто идет к нему по траве — больной, все тело в струпьях и горит огнем, и голову ломит так, что глаз не открыть. Идет, а курган все дальше, дальше от него. И будто ему кажется, что он зря идет: могила эта очень древняя и курган насыпан бог весть когда. И вдруг место меняется. Уже не степь под ногами, а луга — сенокосная пора, люди кругом знакомые и радостные, и только он один среди них больной и печальный.
Мягкий вагон после красноярской тюрьмы был так же непривычен, как снег в мае; странное ощущение нереальности преследовало Андрея всю дорогу. Он смотрел за окно и понимал, что надо радоваться, вон зеленые луга, леса, птицы, вон люди, лошади — вольный и ясный мир вместо каменного тюремного дворика, но он лишь грустно отмечал увиденное, словно оно было плодом его воображения. Напротив него тосковал от безделья и малоподвижности вагонного житья Тарас Бутенин, конвоирующий Андрея. За три дня пути до Урала все, что дозволялось службой, было переговорено, и теперь они мешали друг другу, как два медведя в одной берлоге, однако никто из них не имел права оставаться в одиночестве. Бутенин получил инструкцию следить за Андреем неусыпно, ибо тому может взбрести в голову покончить с собой; Андрею в свою очередь было запрещено без сопровождения выходить даже в туалет. Они молча выполняли эти условия, хотя оба уже тяготились ими, и недалек был тот час, когда арестованный и конвойный могли бы побрататься.
Положение у Бутенина было странное, необычное: следовало доставить в штаб Реввоенсовета республики бывшего командира полка Пятой красной, сдать его под расписку и ждать решения РВС, поддерживая с Красноярском телеграфную связь. Ко всему прочему, Тарас не знал, как относиться к Березину то ли как к арестованному, если самолично выводил его из одиночной камеры и получил задание конвоировать, то ли как к герою‑краскому, который храбро воевал, а потом с ним случилось какое‑то недоразумение и его теперь затребовали в Москву. Бутенин подозревал, что Березина расстреляют и вызвали в Реввоенсовет только потому, что вроде бы не с руки расстреливать дома, в Красноярске, где все знают прославленного краскома. Лучше увезти в Москву, в центр, и там решить его судьбу верховной властью, чтобы никто потом не мог приписать местным ошибку или перегиб. Однако вместе с тем Бутенин чувствовал, что в этой истории возможен и другой исход, ибо о вине Березина он знал лишь понаслышке, а говорили всякое и каждый по‑своему: одни обвиняли, другие оправдывали; может, и в самом деле только в Москве и смогут как следует разобраться?
У Андрея, по сравнению с Бутениным, положение было намного сложнее. Он знал, куда его везут, знал, зачем, но почему именно в Москву, не мог объяснить. Все бы стало понятно, если бы его с этапом переправили из следственной тюрьмы в лагерь, а там — в особую тюрьму, откуда уже нет пути. Но вдруг в штаб Пятой армии пришел телеграфный приказ немедленно доставить и сдать в распоряжение Реввоенсовета арестованного еще в декабре прошлого года краскома Березина, словно речь шла о каком‑то движимом имуществе. Причем сопровождать приставили не красноармейца с винтовкой, а начальника разведки полка регулярной армии. Как это было расценивать? То ли он, Андрей, особо опасный преступник, то ли, наоборот, очень важная персона. (Бутенин, как он сам считал, угодил в конвойные по чистой случайности: его неожиданно остановили в штабе и спросили, знает ли он Березина лично; Бутенин ответил, что нет, близко не знаком с ним; то, что надо, ответили начальнику разведки полка и срочно выправили бумаги в Москву.)
Личный поезд чрезвычайного уполномоченного Совета обороны фронта по снабжению, с которым их, арестованного и конвоира, отправили в Реввоенсовет, шел быстро, задерживаясь лишь для смены машинистов и заправки углем…
Получив известие, что его повезут в Москву, Андрей сразу же решил бежать где‑нибудь по дороге. Он жил этой мыслью, когда Бутенин выводил его из камеры и когда они потом садились в поезд Чусофронта. Еще пожалел, что слишком молод конвоир, жалко будет, если тот поплатится жизнью, но, видно, такая уж доля выпала начальнику разведки…
Однако когда поезд тронулся и он услышал стук колес под полом, натруженное пыхтенье паровоза, вмиг вспомнился «эшелон смерти», причем с такой яркой силой, что, закрыв глаза, он терял ощущение реальности. И почему‑то сразу перестал думать о побеге.
Некуда больше бежать… Да и незачем!
За Уралом, когда воссияло над землей солнце и в придорожных кустах запели птицы, заглушая стук колес и пыхтенье паровоза, Тарас Бутенин стряхнул оцепенение, повеселел и впервые за все это время нарушил инструкцию — вышел из купе один, заперев дверь. Давно отказавшись от побега, Андрей машинально стал проверять, нельзя ли открыть окно. Затем опомнился, сел… Нет, мысль о побеге, видно, крепко вросла в сознание… Срабатывал инстинкт освобождения, ведомый лишь тому, кто хлебнул тюремного лиха. Найти щелочку, слабое место в стене, прибитую небрежно планку — что‑нибудь! Только бы родилась и жила тайная, греющая надежда, что в подходящий момент можно сокрушить запоры и вырваться на волю. Тогда, в «эшелоне смерти», это чувство еще было далеким и не совсем понятным Андрею. А вот Ковшов жил с этой мечтой‑надеждой, и не она ли вырвала его из смертельных когтей тифа?
Бутенин вернулся через полчаса с едой на жестяном подносе и в веселом, благодушном настроении.
— Не заскучал, Андрей Николаевич? — спросил он, простецки улыбаясь. — Вот еду и думаю: красота с Чусофронтом ездить! Тут тебе колбасы, белый хлеб и даже настоящий сахар!
Бутенин снимал тарелки и стаканы с подноса, управлялся ловко, хотя излишне много двигался. Огромная его фигура в суконной офицерской гимнастерке под ремнями заполняла собой все пространство купе.
— Я мечтал: если когда в Москву поеду, так вот оно все и будет: хорошая скорость, питание отменное и — весна! — балагурил он. — Но раз так выпало — хоть поесть задарма. Раньше такие диковины только на барских столах бывали. А мы вот с тобой сядем и запросто умнем!.. Кстати, Андрей Николаич, я слыхал, ты происхождением из дворян, то бишь из тех самых бар? Так ли?
— Так, — кивнул Андрей, жадно набрасываясь на еду (это был тоже приобретенный инстинкт невольнической жизни). Он не ощущал вкуса. Вкус теперь у всякой пищи был для него один — съедобный…
— А я чистый пролетарий! — довольно сказал Бутенин. — Ни кола ни двора. Все, что было, с собой носил. — Он показал свои красные крупные руки. — Как это на латыни звучит?
— Забыл, — буркнул Андрей.
— Ну и ладно, — быстро согласился Тарас. — Мой отец‑покойничек, бывало, так говаривал: Тарас, ты или учиться иди, или денег подзаработай и в деревню возвращайся… Он в молодости на завод подался. В пролетарии и не думал, и не любил ихнюю жизнь. Хотел на лошадь заработать. Так до смерти и не накопил. Хитрое это дело — заводская работа, заманчивое, а потом все одно шиш покажет. Нет надежи… Вот батя и говорил: за землю держись!.. Но ты погляди, что пролетариат‑то может?! — Наверное, он сам устыдился своего возгласа, потому что замолчал и спросил потом без прежнего задора: — Твой отец‑то жив? Или…
— Нет, — сказал Андрей, уже заранее высматривая себе кусок побольше, хотя еще и прежний не доел. Сдержал себя, отвел глаза в окно…
— Слушай, а за что тебя усадили‑то? — вызывая на откровенность, спросил Бутенин. — Слух был разный…
— За самоуправство.
— Чего ты так управил? Даже с заслугами перед революцией не посчитались…
— Да уж управился…
— Говорят, будто ты своего ротного в распыл? — Тарас насторожился. — Будто собственноручно…
— Неправда. Ротного я не расстреливал, — отчеканил Андрей и вскинул глаза на Бутенина.
Тот перестал жевать. Отхлебнул чаю.
— Говорят, ты еще кого‑то там…
— Говорят, в Москве кур доят! — отрезал Андрей. — Еще вопросы у конвоя?
Бутенин покраснел и совсем стушевался.
— Я понимаю, Андрей Николаич… Тяжко. Ребята мои спросят, как я с самим Березиным разговаривал, а мне и сказать будет нечего. Слухов‑то всяких полно. Одни толмачат — герой, другие — наоборот…
— Что — наоборот?
— Ну‑у… — замялся Бутенин. — У меня и язык не поворачивается…
— Прямо скажи.
— Зверь, говорят…
Андрей смотрел на круг колбасы в тарелке и улавливал ее чесночный запах. Во рту копилась слюна…
— Что еще говорят?
— Вообще‑то мало, — признался Бутенин. — Боятся говорить… Раз токо и слышал, и то шепотком… Раньше‑то на каждом углу кричали про тебя, храброго краскома. А теперь будто тебя убили. Верней, будто и не было вовсе.,.
— А что, похож я на зверя? — спросил Андрей. Бутенин повел огромными плечами, сказал не сразу:
— Когда ты задумаешься — похож. Глаза стекленеют… Жутковато. А так‑то — что?.. Человек.
Андрей представил себе, как Бутенин, вернувшись в свой полк, станет рассказывать друзьям новости, так сказать, из первых уст. И вокруг него будут колготиться, просить — еще расскажи, еще! Он будет доволен, что один — один! — знает всю правду.
Андрей усмехнулся и промолчал. Бутенин же не мог успокоиться.
— Мне тоже доводилось, — вдруг признался он, глядя на свои руки. — Одного сам стрелил, пленного. Куда девать было? Сами чуть не пропали, не отпускать же… А матерый был офицерище, злой. Да еще раненый, правда, не сильно. Я наган наставил… А он не боится, хотя ведь знает, что шлепну! Понимаешь? Хоть бы чуть струсил. Гордый был. И спокойный какой‑то… Только плюнул. — Бутенин незаметным движением утер щеку. — С той поры и зарекся. Кого в расход надо — вон комендантский взвод, ихняя забота… А что, Андрей Николаич, они потом не мучают?
— Кто?
— Да эти… Мертвые…
— Меня не мучают. Мертвые живых не мучают. Обычно все наоборот.
— Хладнокровный ты человек, — будто бы позавидовал Бутенин и вздохнул. — А кто со стороны бы послушал? Ведь как забойщики со скотобойни. Разговор‑то меж нами какой? Какой разговор‑то?!
Андрей отставил стакан и решительно подошел к двери купе.
— Хочешь совет? Если ты человек военный — выбрось все из головы. Забойщики — это непрофессиональный сброд, банда. А солдат всегда выполняет свой долг. И получает за это награды… Не мы придумали!
Он приоткрыл дверь и обернулся к Бутенину, напряженно стоящему за спиной.
— Знаешь, какая между нами разница? По большому счету?
— Какая? Ты — арестованный, я — конвойный…
Андрей поморщился, однако сказал терпеливо:
— Ты еще будешь убивать, а я — нет. Нет! Понял? Никогда! — Он взял его за ремень портупеи, подтянул к себе. — А знаешь, чему я радуюсь? В чем покой нахожу? Теперь — только меня можно убить. А я уже никого! И это хорошо, что меня расстреляют. В этом есть момент искупления. Понимаешь?
— Нет! — прошептал Бутенин и потряс головой. — Не понимаю…
Солнечные пятна метались по стенам, словно отблески далекого пожара, искрилась влажная земля, космы паровозного дыма закручивались в спираль и ввинчивались в небо.
— А я вот свою разницу между нами вижу, — вдруг сказал Бутенин. — Разница в том, Андрей Николаич, что я из простых людей, а ты — барин.
— Ну‑ка, ну‑ка, — оживился Березин. — И тут классовость?
— А как же! — обрадовался Бутенин. — Когда я понял всю классовую разность — сразу стало ясно что почем, до самых до корней. Умнющий был человек Карл Маркс. Как озарение было — вон от чего все происходит!
— Так от чего? — поторопил Андрей.
— Я из трудовых людей, — немного помолчав, заговорил Бутенин. — Меня к труду приучали, так сказать, на мирное дело настраивали. А из бар все больше офицеры, военные. У них в домах глянешь — сабли, ружья, пистолеты. Даже шпаги и мечи попадаются. С детства ребенка воевать учат, на лошади ездить, рубить, стрелять…
Андрей усмехнулся, но сказал сухо и отрывисто:
— Убивать было противно любому человеку. И ты не старайся, Бутенин, привязать сюда классовые отношения. И Карл Маркс не привяжет.
Бутенин упрямо покусал губу.
— Не‑ет, все равно… Классовая разность! Я ведь тебя не осуждаю, Андрей Николаич, и обидеть не хочу… Но все зависит от того, в чьих руках средства производства и какого они вида! Соха или ружье!
— А как же защищать отечество? — в упор спросил Андрей. — И ты запомни, Бутенин! Нас учили защищать Россию, а не убивать друг друга! А вот Маркс учит другому! Пойди, говорит он, и отыми богатство! Оно — твое, и ты — гегемон!
— Маркса не трожь, — тихо и сердито проговорил Бутенин, и лицо его, мгновение назад живое и осмысленное, стало непроницаемым, тяжелым. — Разве вы его защищали, отечество‑то? Солдат! Крестьянин! А вы командовали. И потом, надо ли было его защищать, такое отечество?
— Какое‑такое? — осторожно спросил Андрей, ощущая прилив гнева. Закололо в кончиках пальцев, трогающих шрам.
— А бесправное и эксплуататорское! Да гори оно синим пламенем! Вот революция — другое дело. Революция наша, рабоче‑крестьянская, значит, народная. Между прочим, я доброволец, и за революцию мне жизни не жалко,
— Что ж, значит, до революции у нас отечества не было? И России не было? — Андрей смотрел в окно, чтобы не показывать Бутенину своих глаз: вдруг отчего‑то накопились слезы. — Откуда же тогда все это взялось?
— Я не говорю, что не было, — поправился Бутенин. — Было…
— А что я сейчас защищаю? Вернее, защищал? — спросил Андрей. — И те сорок тысяч офицеров, которые в Красной Армии?
— Вот это мне и интересно! — подхватил Бутенин, оглядываясь по сторонам, словно ища единомышленников. — Давно думаю, а спросить не у кого. Первый случай выпал, чтобы вот так, с глазу на глаз. Я же не верю, что вы с открытой душой в революцию! Убейте меня, не верю. Какой‑то расчет у вас…
— Тебя, Бутенин, когда‑нибудь погубит подозрительность, — сказал Андрей, теряя интерес к разговору. — Классовое недоверие…
— Это — революционная бдительность! — подчеркнул Бутенин. — Так ответь: что теперь защищают бывшие офицеры?
— Отечество.
— Какое? Новое или старое?
— Отечество всегда одно, если оно — отечество!
Бутенин замолчал, сосредоточенно перебирая ремни на груди. Побагровевшее лицо набрякло, тугой ворот гимнастерки давил горло.
По вагону медленно шел комендант поезда — сутулый, неопределенного возраста человек с маузером у тощей ноги. Мешковатая военная форма из дорогого сукна топорщилась на плечах, словно надетая на кол; громко скрипели сияющие офицерские сапоги. Комендант молча прошел мимо, слегка задев Бутенина, однако цепкий, исподлобья взгляд, брошенный вскользь, завораживал, притягивал внимание. Хотелось смотреть ему в спину, и Андрей проводил его глазами до тамбурной двери.
Комендант через минуту шел уже назад, краснолицый и взбешенный. За ним плелся красноармеец в исподней рубахе, тянул на ходу:
— Ну, пускай хоть до Уфы? А‑а?.. До Уфы?..
Остановившись на мгновение, комендант ударил красноармейца в живот, сказал громко, врастяжку:
— Девку ссади!
Тот согнулся, пережидая боль, покивал головой. Комендант прошел мимо Андрея, зацепив его локтем, и дернул на себя тамбурную дверь.
Красноармеец поддернул штаны и, оглянувшись на дверь, за которой скрылся комендант, принял вид веселый и независимый.
— Уфа скоро? — спросил Андрей.
Красноармеец спокойно раскурил самокрутку хозяином чувствовал себя в поезде, — ответил неторопливо:
— К утру будем, ежели пар хороший.
И пошел, посмеиваясь и держась одной рукой за живот.
На лице Бутенина играл румянец, словно его только что уличили в чем‑то постыдном. Он прятал глаза, одергивал подол гимнастерки.
— Под Уфой в восемнадцатом… — начал было Андрей и осекся.
— Зверь! — выдавил Бутенин. — Революцию пачкает!
— О ком ты?
— О коменданте… Да и тот хорош, — он кивнул вслед красноармейцу. — Разврат, мордобой!… Все они такие, кто на поездах личных катаются. Зажрались, паскудники!
— Нет, Бутенин, — спокойно бросил Андрей. — Они оба за революцию головы положат. Это их революция и власть. А значит, все можно. Они — гегемоны.
— Сволочи они, — процедил Бутенин.
— Мне в степь надо, — сказал Андрей. — Хотя бы на час. Недалеко тут, под Уфой. Схожу к кургану и назад. Его с дороги видно.
— Ты что, Андрей Николаич? — теперь уже возмутился Бутенин. — От поезда отстать?
— А ты поезжай, я догоню, — пообещал Андрей. — В Уфе и догоню. Только туда и назад. Наверняка больше не увижу, а мимо едем.
— Невозможно, — отрезал Бутенин. — Запрещено.
Андрей смерил его взглядом, бросил сквозь зубы:
— Так уйду.
Бутенин перекрыл собой коридор, скомандовал, будто тюремный надзиратель:
— Гражданин Березин, пройдите в купе!
Андрей зло рассмеялся, похлопал конвоира по плечу.
— Служи, служи, служивый.
В купе он лег на полку вниз лицом. Ощупал пальцами щеку. Рана давно зажила, хотя долго гноилась и болела; шрам остался широкий, рваный, стянул кожу на скуле, иссушил и обезобразил лицо. Правый глаз на ветру теперь слезился, и слезы стекали по шраму, будто по руслу. Пальцы помнили каждую его рытвинку, каждый бугорок, но всякий раз, трогая старую рану, Андрей как бы заново обнаруживал ее на своем лице. Он привык к ней, как привыкают к новой одежде или к очкам, и если бы шрам не притягивал внимание людей — всех: близких, знакомых и первых встречных, — то он, наверное, давно бы забыл о нем.
— Я здесь полк свой положил, — сказал Андрей.
Бутенин перестал шелестеть газетой, слушал.
— На могилу бы глянуть… Покой потерял, понимаешь ты или нет?!
— Андрей Николаич! — неожиданно взмолился Бутенин. — Ты только про себя думаешь!.. Отпущу тебя — меня в строй поставят! Если на твое место не упекут. Сам знаешь, по революционным законам…
Он возбужденно заходил по купе, словно по камере: два шага вперед, два назад. Потом резко сел, заговорил, глядя в пол:
— Давай так загадаем. Если живы будем… Если тебя, значит, не того… Поедем назад — и хоть на неделю в твою степь! Ходи и любуйся на свой курган!.. Ну, не любуйся — переживай там… или еще что… Но только когда назад!
— А если назад не будет? — спросил Андрей.
Бутенин примолк, взвихрил рукой короткие кудрявые волосы.
— Оно, конечно, кто знает. Время суровое…
— Отпусти! Слово даю — вернусь!
Бутенин ссутулился, бросил руки между колен, вздохнул:
— Не могу. Ты уж не обессудь…
Он перевел дух, помолчал и вдруг спросил:
— Как ты думаешь, если я усы отпущу — ничего будет? Правда, они у меня рыжие растут. Прям‑таки огненные…
«Уйду! — решил Андрей. — Теперь уж точно уйду! — Он перевернулся на спину, расслабленно вытянул ноги и прикрыл глаза. — Вырвусь на волю и — побегу! Лишь бы успеть до кургана добежать — пусть потом стреляет!»
Будто сон наяву, стоял перед глазами высокий курган среди горячей, голой степи…
Бутенин боролся со сном. Его возбуждение, вызванное разговором с Андреем, улеглось, и теперь ему оставалось одно — сторожить Березина. Раза два он вскакивал, бросался к двери, шарил руками запоры, потом ощупывал полку Андрея, трогал ноги и, заметив, что арестованный не спит и все видит, быстро укладывался на свое место. Наверное, ему не хотелось выглядеть смешным.
Далеко за полночь поезд пошел медленнее, в купе становилось душно. Андрей притворился крепко спящим, дышал глубоко, ровно. И одновременно следил за конвоиром. А тот теперь маялся от духоты, распустил ремни, расстегнулся и при каждом движении позвякивал пряжкой, словно колокольчиком. По звуку можно было определить, где он и что делает. Вот попробовал опустить раму — не вышло. Поковырял ножом в запоре, тихо ругнулся. Затем положил нож и окликнул Андрея. Березин даже не шелохнулся.
— Вот человек, — пробубнил тихо конвоир. — Его, может, шлепнут через пару дней, а он спит…
Бутенин сел, прислонился спиной к стенке и уперся ногами в стол. Потянулся до хруста, расслабился, затих, пряжка перестала звенеть. Минут пять Андрей выжидал, пока Бутенин уснет покрепче, затем осторожно собрал простыню, скрутил ее в жгут; влажная от духоты ткань свивалась неслышно. Бутенин уже откровенно посапывал. Поезд набирал ход. Было самое время вязать конвоира, но тот вдруг закричал во сне, вскочил и, тяжело дыша, некоторое время тряс головой, тер ладонями лицо. Потом вдруг отомкнул замок и распахнул дверь. Свежий воздух из коридора окатил голые ступни, тронул лицо. В сумерках Андрей различил фигуру Бутенина, застывшую в дверях. «Шел бы ты от греха, — вдруг с сожалением подумал Андрей. — Ну, иди, иди!»
Однако Бутенин вернулся в купе, взял со столика нож и сунул под матрац, огляделся. Андрей не видел выражения его лица, но ему показалось, что не он, а конвоир готовится к побегу. Стараясь не шуметь, Бутенин затянул ремни, прихватил шинель и вышел из купе. Отчетливо ворохнулся ключ в замочной скважине. Андрей моментально вскочил, однако из‑за стука колес определить, в какую сторону пошел конвоир, не удалось. Тогда Андрей достал нож, отодрал изношенную обивку на стене у двери и нащупал шарнир. Шурупы от тряски давно расхлябались, расшатались, так что выкручивать было легко. С двумя шарнирами он справился за две минуты, но третий, нижний, давался с трудом; видимо, приржавели шурупы, да и откручивать в такой позе — на коленях, уткнувшись головой в угол, — стало несподручно. Он с силой налегал на нож и молил об одном: чтобы именно в этот момент не принесло Бутенина…
Дверь отошла легко, и ригель замка вывернулся из проушины. Андрей приставил ее к полке и выглянул: в коридоре пусто, а в сумерках за окнами вагона проплывает голая холмистая степь. Не медля ни секунды, он пошел в тамбур и лишь у двери хватился, что идет босым — сапоги остались в купе. Возвращаться было рискованно. Андрей скользнул в тамбур, дернул ручку вагонной двери — заперто! Оставалось единственное — разбить стекло или попробовать без шума вытащить его. Он ковырнул ножом старую краску — и тут же отпрянул к стенке: кто‑то шел по коридору к тамбуру…
Он сжал рукоять ножа за спиной, стиснул зубы. Жалко, если здесь. Так и не глянул на курган…
Он все‑таки ожидал Бутенина. И рассчитывал на схватку с ним. Но в тамбур своей неуклюже‑стариковской походкой вошел комендант и потянулся рукой к следующей двери, чтобы пройти насквозь. Он уже взялся за ручку, когда увидел Андрея.
Медлить было нельзя. Андрей лишь на миг опередил его руку, схватил деревянную колодку маузера, рванул на себя и тут же ловко затянул ремешок колодки на горле коменданта.
— Ключи! — прохрипел Березин. — Открывай!
Комендант хватался за горло, сипел и стоял как деревянный. Андрей туже стянул ремешок.
— Ключи!