— Прошу прощения, не заметил, что вы сюда прошли, — пропищал книгопродавец.
Он только что вышел из внутренней комнатки и теперь стоял, скрестив руки на широкой груди.
— Прошу вас ни до чего здесь не дотрагиваться. Прошу также отдать мне книгу, — и он протянул было руку за томиком, но потом опустил ее — странный посетитель с бледным лицом и бледными глазами не собирался расставаться с книжкой.
— Я бы хотел это приобрести, — проговорил Кейрион. — Думаю, если…
— Ну да, если цена покажется вам приемлемой, — закончил за него фразу торговец. — Однако кто знает: возможно, вы еще не поняли, насколько ценны эти книги. И эта, к примеру… — пробормотал он, вытащил из кармана пиджака маленький блокнот и карандаш и что-то быстро там нацарапал.
А потом оторвал верхний листок и предъявил покупателю. А затем спокойно убрал обратно и блокнот, и карандаш, тем самым показывая, что торговаться не собирается.
— Но как же так? Мы ведь могли бы хотя бы попытаться договориться о цене?.. — жалобно вскрикнул Кейрион.
— Увы, это невозможно, — отрезал владелец книжной лавки. — Это уникальная книга — как и многие другие, здесь представленные. К тому же книга, которую вы держите в руках, существует лишь в единственном экземпляре и…
И тут на его плечо легла рука — и книгопродавец замолк, словно выключенная заводная игрушка. В проход между полками мягко ступил человек-ворон, внимательно оглядел предмет дискуссии и тихо заметил:
— А вы не находите, что это книга весьма… сложна?
— Сложна? — переспросил Кейрион. — Ну… не знаю… Если вы о языке, то да, пожалуй, но…
— Нет, — жестко прервал его книгопродавец. — Он говорит не о языке.
— Прошу простить, но нам нужно поговорить наедине, — сказал человек-ворон.
|
И они снова удалились во внутреннюю комнату, и шептались там некоторое время. Затем хозяин лавки выступил наружу и объявил, что случилось досадное недоразумение. Книга, конечно, представляет собой весьма любопытный экземпляр, однако же ее цена намного ниже только что заявленной. Пересмотренная стоимость книги, конечно, была достаточно высока, однако томик оказывался вполне Виктору по средствам. Надо ли говорить, что он немедленно уплатил деньги и унес книгу к себе.
С тех пор Виктор не на шутку увлекся книгой и ее потусторонним миром: впрочем, представлялось ошибочным разделять их, ибо книга не просто описывала царство странного, но неким неясным образом составляла его плоть и воплощала в нашей реальности.
Каждый день он прочитывал по главе из серого томика, не в силах оторваться от страниц, и каждую ночь совершал бесплотные прогулки, навещая то или иное место с призрачной карты. Судя по всему, он наконец обрел высшую точку — или дно пропасти — ирреальности, райское блаженство истощения, смятения и запутанности, где реальность заканчивается и жизнь продолжается на ее руинах. И вскоре он понял, что испытывает необходимость вернуться в книжную лавку о двенадцати углах и расспросить толстого торговца о книге. Тогда-то он и узнал истинную правду о том, как она оказалась на полке у букиниста.
Придя ко входу в лавку — на улице стояли сероватые сумерки пасмурного вечера, — Виктор Кейрион, к удивлению своему, обнаружил, что дверь, распахнувшаяся в прошлый раз от малейшего прикосновения, сейчас оказалась накрепко запертой. Она нисколько не поддалась на его усилия, а ведь он и так и эдак дергал и тряс ручку. Внутри магазина горел свет, и он выудил из кармана монетку и принялся стучать ей по стеклу. Наконец кто-то вышел из темной задней комнаты.
|
— Закрыто! — жестами показал ему книгопродавец с той стороны стекла.
— Но… — и Кейрион красноречиво показал на циферблат часов.
— Все равно закрыто! — громко выкрикнул хозяин.
Однако гримаса разочарования на лице настойчивого клиента, похоже, произвела на него впечатление, и книгопродавец отпер дверь, растворив ее ровно настолько, чтобы показать, что не собирается пускать Виктора внутрь и намерен лишь ответить на несколько вопросов.
— Чем могу быть полезен? Магазин закрыт, приходите в другой день, если…
— Я просто хотел кое-что у вас спросить. Помните, я купил у вас книгу, совсем недавно, ту, что…
— Да, я помню, — твердо ответил хозяин лавки, словно только и ждал этого вопроса. — И надо сказать, я остался под большим впечатлением. Равно как и… другой человек.
— Впечатлением?… — непонимающе переспросил Кейрион.
— Точнее сказать, мы оба просто ошарашены, — покивал головой книгопродавец. — Он сказал мне тогда: «Книга обрела хозяина», и я, конечно, согласился. Разве был у меня иной выход?
— Простите, но я не совсем понимаю, о чем речь, — пробормотал Кейрион.
Хозяин лавки растерянно поморгал, но ничего не ответил. После недолгого молчания он наконец проговорил:
— А я-то надеялся, что вы уже успели понять. Разве вы с ним еще не встретились? С тем человеком, что с вами говорил в тот день в лавке?
|
— Нет, а должен был?
Тут книгопродавец поморгал снова и тихо сказал:
— А вы бы лучше шли к себе домой. Холодает, не находите?
И он прикрыл дверь, поманил Кейриона поближе, пропустил в узкую щелку и зашептал:
— Вот что я вам скажу, молодой человек. В тот день вам назвали настоящую цену книги. Именно ее заплатил — целиком — тот человек. Не спрашивайте меня, кто он. Он оплатил книгу сполна — хотя, конечно, справедливо сказать, что вы тоже внесли крохотную лепту. Я никого не обманываю, так и знайте. И уж тем более не обманываю его. А он заплатил бы и больше — лишь бы книга оказалась в ваших руках. Я не знаю, что у него на уме, но мне кажется, вы должны знать об этом.
— А почему же он тогда не купил книгу сам? — удивился Кейрион.
Хозяин лавки смутился:
— А зачем? Ему-то книга без надобности. Я бы даже так сказал: не стоило вам так открываться ему. А так, он спросил вас о книге и сразу все понял. Понял, как много вы знаете.
— Да я ничего, ничегошеньки не знаю! Точнее, знаю, но только то, что прочитал в самой книге! Я пришел сюда за…
— И зря, молодой человек. Зря вы сюда вообще пришли. Странно, что вы вообще задаете вопросы — ведь такой, как вы, должен знать все, все. О, не подумайте дурного, я не навязываюсь! Не хотите говорить — не говорите… И, кстати, вы ничего больше от меня не услышите — я и так уже преступил все границы дозволенного… Но тут, как я вижу, особенный случай. Очень особенный. Странно даже, ведь вы — читатель этой книги…
И тут он почувствовал, что окончательно запутался в этих недомолвках. Скорее всего, все это мистификация. Или даже прямой обман. Поэтому, когда букинист приоткрыл дверь и распрощался, Виктор даже почувствовал некоторое облегчение.
Однако прошло много дней, а с ними — и много ночей, и Кейрион понял, почему книгопродавец так удивлялся его расспросам, а вороноподобный посетитель проявил столь невиданную щедрость — ибо человек-ворон, податель книги, не мог овладеть ее тайнами, кроме как с помощью Виктора. В те дни и в те ночи он узнал, что незнакомец одарил его не бескорыстно, ибо отдал во владение книгу, дабы овладеть тем, что иным способом получить не имел возможности: ворон читал книгу заемными глазами и так выпытывал ее секреты — ибо книга открывала их лишь истинному своему, предназначенному для нее читателю. Теперь-то Виктор понял, что творилось с ним в тех странных ночных снах.
Каждую ночь Вастариен вставал перед ним, воздвигаясь, вырисовываясь, выпячиваясь из зыбкой дремы, становясь все четче и разгоняя тени его собственного сна. Место без имени и размера обретало четкость и объем. Скособоченные здания нависали над головой, вырастая на глазах, приковывая к себе взгляд. Постепенно прояснялись детали и оттенки цвета, творение овеществлялось, усложнялось, даже запутывалось, выползая на свет из черного чрева несуществования: он видел каждый изгиб улицы, подобный сосуду на темном теле, и каждое здание представлялось косточкой и суставом в скелете, обволакивавшемся на глазах мышцами и сухожилиями подвижных теней.
Но как только видение достигало совершенной четкости и приглашающе распахивало объятия — вот оно я, твое тайное сновидение! — все вдруг начинало стремительно удаляться, оставляя его на краю безвидной пустоты, в которую даже сны не были вхожи. Пейзаж исчезал, становясь все менее четким, схлопываясь в размерах. И тогда перед ним протягивалась единственная улица, в конце которой перспектива придвигала друг к другу стены домов. А за спиной, в противоположном конце улицы, возвышаясь над крышами, вырисовывалась огромная фигура. Нависающий над головой колосс не шевелился и не издавал ни звука — просто запирал выход из единственной улицы и закрывал некогда чистый горизонт. С его места прекрасно просматривалось, что тень растет на глазах, поглощая другие улицы и детали пейзажа, которые терялись, размывались и на глазах уменьшались, исчезая. А закрывающий полнеба силуэт казался принадлежащим человеку, но также и хищной плотоядной птице.
И хотя в течение нескольких ночей Виктор Кейрион успевал проснуться до того, как стервятник успевал всосать в себя все, не оставалось никакой уверенности, что так и продолжится и что когда-нибудь весь сон не утечет к неправедно им овладевшему существу. И тогда он решился на действие, которое требовалось совершить, если он хотел сохранить для себя долгожданный и драгоценный сон.
«Вастариен», — прошептал он, стоя посреди залитой лунным светом голой комнатки, в углах которой затаились тени.
Массивная металлическая дверь была крепко заперта — он не сможет покинуть комнату, даже если захочет. А в двери тускло блестел стеклянный прямоугольник — оконце, через которое день и ночь наблюдают санитары. А окно, которое смотрело на город, который не был Вастариеном, было забрано толстой железной сеткой. Никогда, пропел голос, возможно, принадлежащий ему самому. Никогда, никогда, никогда…
Когда дверь распахнулась и в нее вбежало несколько человек в больничных халатах, Виктор Кейрион кричал на пределе голоса и пытался забраться вверх по толстой решетке, карабкаясь вверх, вверх, хотя что бы он мог отыскать наверху?.. Там ведь не было выхода… Конечно, они стащили его вниз, растянули на кровати, прикрутили ремнями за руки и за ноги. А потом в дверь вошла медсестра с тонким шприцем с серебряной иглой.
Пока ему делали укол, он продолжал кричать — о, все это они уже слышали, и не раз. Во время каждого такого приступа буйства пациент пытался донести до всех мысль, что его здесь держат безо всякой справедливой причины, что человек, которого он убил, использовал его в ужасных целях, но те цели невозможно ни объяснить, ни понять обычному человеку… Тот человек не мог прочесть книгу — ну да, ту самую книгу, — поэтому он похищал сны, которые книга порождала. «Он крал мои сны», — бормотал он снова и снова, и все медленнее и медленнее — успокоительное начинало действовать. «Крал мои…»
Санитары стояли около кровати и молча смотрели на привязанного к ней человека. Тогда один из них указал на книгу и начал разговор, очень знакомый для каждого из присутствовавших.
— Ну и что нам с ней делать? Сколько раз забирали, и смотрите — каждый раз появляется новый экземпляр…
— Тогда нет никакого смысла уничтожать их. Посмотрите на страницы — на них же ничего нет…
— А почему он тогда сидит и читает ее — дни напролет? Только читает и читает!
— Мне кажется, нужно сообщить в вышестоящие инстанции.
— Нет, конечно, сообщить-то можно, но что мы, по-вашему, должны им сказать? Что пациенту следует запретить читать одну книгу? Потому что он становится буйным всякий раз, когда читает ее?
— Ну да. А тогда они спросят, почему же мы не можем отобрать у него книгу. Почему не можем убрать ее насовсем. И что нам сказать на это?
— Ничего не скажем. А что мы можем сказать? Правду? Чего доброго, нас самих тогда примут за сумасшедших… Только рот раскроем — сразу в соседние палаты упекут…
— А если кто-нибудь спросит, почему он так привязан к этой книге? И вообще, спросит, как она называется? Что мы ответим?
И, словно отвечая на этот вопрос, намертво прикрученное к кровати, обвиняемое в страшном убийстве, безумное существо застонало. Но никому не дано было понять смысла произносимого слова (или нескольких слов?..), даже самому пациенту. Ибо ныне он пребывал вдали от всякого слова, в тихой глубине сна о месте, где всякая вещь и всякое слово преображались в нездешнее, и из этой тихой глубины он совершенно не искал выхода, ибо не желал покидать ее.
Питер X. Кэннон
БЕЗУМИЕ ИЗ КОСМОСА
I
Домашние и друзья изрядно удивились моему несвоевременному возвращению из колледжа — как-никак, до начала пасхальных каникул оставалась целая неделя. Однако я так долго рассказывал о некоем непредвиденном и раннем окончании семестра, что мне в конце концов поверили — или сделали вид, что поверили; ибо действительные причины столь раннего прибытия в отчий дом я опасался обнаружить и намеком. Хотя, безусловно, когда-нибудь мне придется открыть им — равно как и всему миру — правду о судьбе моего соседа по комнате и ближайшего друга, Говарда Вентворта Энейбла, коий ранним утром 15 марта 1929 года вошел в зимний лес на холмах к западу от университета в городке Аркхэм, Массачусетс, и навсегда исчез в них. Во всяком случае, таково всеобщее мнение. Однако «правда» — понятие растяжимое, и насколько растяжимое, придется решать мне, а я не желал бы, чтобы близкие признали меня безумцем, подобно тому несчастному, чью странную и печальную историю я намереваюсь здесь поведать. Признаюсь, отношения наши в последние месяцы стали несколько натянутыми — закономерное следствие ухудшения душевного и физического состояния моего друга. Однако эти обстоятельства ни в коей мере не отменяют теплоты и участия, с которыми я всегда относился к моему другу.
Боюсь, я последним из людей видел моего товарища живым, ибо существуют некие доказательства — поверьте, весьма красноречивого и убедительного толка, — о коих ради сохранения коллективного сознательного (в противоположность бессознательному) человечества в здравии лучше умолчать, и они недвусмысленно указывают на то, что друг мой нечаянно вторгся в области космического ужаса, из коих ни единый смертный не может вернуться невредимым.
Долг предписывал мне сообщить горестную весть матушке и бабушке Энейбла, кои проживали рядом с центром старинного колониального городка, и поставить их в известность о моих самых страшных подозрениях. Однако я не собирался, конечно, посвящать их в детали увиденного мной — ибо оно, вне всякого сомнения, настолько ужасно, что не предназначено для слуха леди. Впрочем, семейство Энейблов, как мне кажется, ожидало, что судьба их отпрыска подойдет к подобному концу, и ожидало его с присущим таким семействам стоицизмом, достойным первых янки. За моим сообщением последовало расследование, частное и неприметное, о результатах коего публика узнала лишь из краткой заметки в «Аркхэм Эдвертайзер».
Полиция до сих пор пребывает в уверенности, что Энейбла похитили: на это, по их мнению, указывают перевернутая мебель, разбитое окно и разбросанные по спальне книги. Родственники Энейбла, тем не менее, признавали, что юноша поддерживал связь с весьма нереспектабельной сектой, устроившей некое подобие лагеря в холмах за Аркхэмом. Эти фанатики вполне могли отомстить ему за то, что в их горячечном воображении виделось как нарушение законов и правил. Поисковые отряды не обнаружили следов Энейбла и его предполагаемых похитителей в лесах (кстати, сектанты могли убраться из этих мест задолго до происшествия) и после нескольких дней бесполезных экспедиций в холмы признали свое поражение.
Не приходится сомневаться, что меня подвергли детальному допросу, однако я сумел выказать весьма убедительную для властей уверенность, что ничего не знаю о связях молодого Энейбла со странной публикой с холмов. Мне понадобилась вся имеющаяся у меня сила воли, дабы подавить рвущийся наружу крик ужаса и отчаяния и ограничиться проявлением лишь приличествующих случаю горя и растерянности. По правде говоря, я до последнего думал, что горячечные речи Энейбла суть проявление его излишней увлеченности теософией, никого еще не доводившей до добра… что ж, человек разумный и впрямь навряд ли бы принял безумные высказывания юноши за чистую монету — скорее, он увидел бы в них растревоженный бред психически нездорового человека. Однако теперь я понимаю, насколько заблуждался, и в силу своей осведомленности, увы, могу стать жертвой тех же жутких сил, что лишили жизни моего бедного друга. Именно поэтому, желая, чтобы для потомков сохранилась подлинная запись всего, что случилось этим тихим весенним днем, столь радующим всякого, живущего в Новой Англии, я пишу о том, что произошло, пока память о жутких событиях еще свежа и я еще числю себя среди живущих.
II
С Говардом Энейблом мы познакомились в наш первый год в Мискатоникском университете. О, конечно, наша альма-матер — это не Гарвард и не входит в Лигу Плюща, однако университет снискал весьма завидную репутацию прогрессивного, весьма либерального, допускающего даже поступление женщин учебного заведения, кое привлекает оригинально и нестандартно мыслящих людей, озабоченных не столько престижем, сколько качеством образования. А расположен он в старинном городке, застроенном домиками с двускатными крышами, в старом добром Аркхэме, известном, правда, частыми случаями паранормальных явлений. Мы с Энейблом записались на продвинутый курс Американской колониальной литературы (в Мискатонике сохраняется коллекция документов по ранней американской истории Пикмана — коллекция, по известности и полноте по праву соперничающая с библиотекой Джона Картера Хэя в Университете Браун, Провиденс, Род-Айленд). И надо сказать, что я, равно как и другие студенты и даже профессор Варгонер, остались под глубоким впечатлением от того, насколько глубоко юный Энейбл знал этот предмет. Так, он не уставал утверждать, что прочел «Magnalia Chrisit Americana» Коттона Мазера полностью и даже приводил весьма длинные цитаты во время дискуссий, дабы подкрепить свои тезисы. Все указывало на то, что он весьма плодотворно занимался разысканиями в области истории, фольклора, культуры и архитектуры Новой Англии.
На первый взгляд Энейбл казался весьма невзрачным, однако, присмотревшись, вы обнаруживали весьма незаурядную фигуру. Пожалуй, излишне худощавый, он был всего на несколько дюймов выше среднего роста, однако из-за худобы казался более высоким. А из-за мертвенно-бледного лица, глубоких и очень умных карих глаз и очень короткой стрижки (мой друг был шатеном, не сильно ярким) Энейбл выглядел вечно испуганным. Кстати, он никогда не уставал повторять, что в детстве был золотоволосым и голубоглазым. Одежду он носил донельзя консервативную и везде показывался в неизменном темном костюме и темном галстуке.
И хотя мне не раз приходилось вступать с Энейблом в весьма оживленные дискуссии по роду занятий, я практически ничего о нем не знал — разве что мой друг живет в семейном особняке на Вэлли-стрит. Приятели по курсу вскоре отметили, что он не принимает никакого участия в обычных для кампуса развлечениях и предпочитает им долгие одинокие прогулки за городом. И впрямь, быстрая походка и ссутуленная спина стали его отличительной приметой.
Энейбл имел нрав весьма независимый и потому совершенно не старался снискать расположение привередливой толпы местных университетских «умников» — хотя те-то как раз так и вились вокруг него, справедливо предполагая, что его вкусы и весьма эксцентричные привычки пришлись бы ко двору в их снобистском кружке. Однако, выказав им нескрываемое презрение, Энейбл, не стесняясь, называл их развлечения «потворством незрелым и дурацким склонностям» — он попал в черный список и заслужил их враждебность. Я же, напротив, будучи по натуре человеком общительным и склонным искать общества людей высокого положения, наслаждался честью быть принятым в компанию «безумцев». Однако ко времени рождественских каникул и мне наскучило их поверхностное и псевдодекадентское увлечение мистицизмом, и я прекратил с ними общение ближе во второму семестру, в январе.
Думаю, Энейбл заметил, что я сменил круг общения. И он принялся делиться со мной своими замыслами относительно следующего семестра, ибо после окончания курса классической американской литературы он желал заняться подробным изучением известных, но пылящихся на полках, отведенных под «классику», авторов — таких как Купир, Ирвинг и Чарльз Брокден Браун, творивших во времена ранней Республики. В следующем семестре мы вместе записались на этот курс. И так между нами зародилась дружба, которая пришлась мне весьма по нраву, ибо я ценил эрудицию, образованность и трезвое отношение к жизни, отличавшие моего друга, — к тому же в нем чувствовалась некая интуиция, не имевшая ничего общего с прозаическим здравым смыслом и знанием обыденной жизни.
Вскоре мы свели весьма короткое знакомство и обнаружили пропасть общих интересов, и дотоле сдержанный и молчаливый Энейбл принялся без умолку рассказывать о своих замыслах и о себе. Конечно, я и раньше знал, что мой друг увлечен историей Новой Англии, однако теперь я представлял область его разысканий гораздо лучше.
Говард Вентворт Энейбл был потомком состоятельных аркхэмских купцов, составивших состояние во времена клипперных перевозок и торговли с Китаем; однако с начала века семейство пребывало в положении, вежливо обозначаемом как «благородная бедность». В возрасте девяти лет, вскоре после кончины отца, они с матушкой вынуждены были оставить родовой особняк на Анаван-авеню, построенный в 1820-х годах его прапрапрадедом, капитаном Адонирамом Энейблом, оставившим значительный след в анналах Аркхэма как бесстрашный исследователь Южных морей, и перебраться в весьма убогий квартал вокруг Вэлли-стрит. (Кстати, судовой журнал «Мискатоника», корабля, на котором капитан Энейбл совершил свои самые знаменитые путешествия, хранится в архивах Аркхэмского института.) Его первый американский предок, родом из Нортумберленда, находился в 1636 году на борту «Арабеллы» (Энейбл с гордостью мне об этом рассказывал и непременно добавлял, что его предки были среди первых поселенцев в Кейп-Коде). Отца Энейбл поминал редко и говорил о нем весьма скупо, ограничиваясь упоминанием, что тот работал в телефонной компании.
Друг мой приводил меня в гости, а надо вам сказать, что не всякий удостоился такой чести. На меня произвело неизгладимое впечатление богатое убранство особняка — китайские блюда и вазы, полинезийские деревянные фигуры, слоновая кость и раковины. Видимо, я созерцал остатки былой роскоши, столь странно глядящиеся в стенах неприметного якобы викторианского особняка, превращенного в многоквартирный дом. Лишенный братьев, сестер и товарищей по играм, Энейбл с детства вел весьма замкнутый образ жизни, что не могло не сказаться на его воображении, занятом исключительно делами давно прошедших дней и прочими пыльными и никому не нужными воспоминаниями. Читал он целыми днями без продыху и быстро проглотил все книги из домашней библиотеки — все эти изданные в графстве Эссекс плесневелые тома, а также более тоненькие и хрупкие старинные книжки. А время от времени он заговаривал со мной о мечте вернуть семейный особняк, дабы воздать должное славе предков. Увы, сему уже не суждено сбыться…
Энейбл терпеть не мог кошек и кидался камнями во всякое существо о четырех лапах и длинном хвосте, что неосторожно забредало к ним во двор. Также он ненавидел мороженое — да, представьте себе, это угощение вызывало у него желудочные колики и рвотные позывы. А еще, будучи коренным насельником Новой Англии, он обожал морепродукты: омары, моллюски (равно жареные или приготовленные на пару), мидии в сливочном масле, треска (в виде филе и с костями), камбала, морской язык, пикша — он ничем не брезговал, уверяю вас!
Ностальгия по чистому и счастливому прошлому и ослабление родительского надзора сказались в том, что, будучи подростком, он пристрастился к длинным прогулкам в холмах за Аркхэмом — среди сосен, кленов и берез, по берегам иссекающих местность ущелий. Тогда — да и теперь — места в верхнем течении реки Мискатоник едва ли были заселены. Именно во время таких прогулок по лесу Энейбла охватывало запоминающееся и острое ощущение — то ли предчувствие, то ли ранящее ожидание чего-то близящегося и непомерно огромного. На закате он любил смотреть на золотящиеся в свете уходящего солнца крыши домов — и так отдавался полностью во власть этого нездешнего чувства.
Той весной Энейбл повел меня на свое излюбленное место — оттуда он более всего любил наблюдать игру закатных отблесков на крышах Аркхэма. Место звалось Уступ Дьявола и представляло собой скалистый островок над одним из дальних холмов (в самом конце длинной полосы находящейся в общественном пользовании земли), на который едва ли можно было забраться со стороны Аркхэма — настолько густо там росли деревья. Посмотрев на меня и оценив мои скудные способности к скалолазанью, Энейбл смилостивился и предложил сесть на автобус в сторону Болтона. Он в теплое время года весьма подходящим образом останавливался на дорогах близ популярных местечек для пикника у западного склона холма. Склон с той стороны был очень пологим. А от поляны, где все располагались для отдыха, до Уступа Дьявола рукой подать — всего-то полмили по удобной выбитой тропе.
Уступ и впрямь оказался природной достопримечательностью, и к тому же с него открывался удивительный вид. Каменная площадка оказалась на удивление ровной и длинной, а на ней — неприятно симметричным образом — лежали огромные валуны. По мне, никакой ледник не смог бы оставить столь очевидный для человеческого глаза рисунок… На исхлестанных непогодой камнях проступали древние идеограммы, едва видные сейчас. Индейцы, подумал я, исчезнувшие ныне племена обитателей здешних мест. Конечно, этнографы без умолку болтали о рисунках, приписывая им чуть ли не магические свойства. Так мне сказал Энейбл, однако кто сейчас мог сказать что-либо наверняка, глядя на эти практически стертые ветром и дождем линии? Впрочем, специалисты утверждали, что подобные наскальные изображения можно увидеть в далеких горных районах Вермонта и Мейна, а также в покидаемой жителями холмистой окрестности Данвича.
По окончании курса в июне наша дружба настолько окрепла, что Энейбл решился мне предложить разделить стол и жилище после перехода на второй курс.
— Винзор, я ведь заметил, — осторожно начал он нашу беседу (а сидели мы, как сейчас помню, в Крысятнике, то бишь столовой для младших, и сидели над кофе, который друг мой предпочитал очень и очень сладким), — ты человек весьма… чувствительный. Понимающий. Способный на глубокую привязанность. До поступления в колледж я жил с матушкой и весьма дряхлой бабушкой, и у меня не так-то уж и много было возможностей проявить себя. И я решительно не хочу оставаться дальше дома — и также не желаю селиться в мерзостном общежитии со всей этой толпой недоумков. Так что я ищу кого-нибудь — прямо скажем, финансовые резоны тут главенствуют, — чтобы снять пополам какую-нибудь квартиру.
Видишь ли, я нахожусь на пороге… мнэ… впрочем… одним словом, я вполне могу совершить… прорыв. Да, прорыв. Но какой, куда — пока об этом ни слова. Я не смогу ни рассказать, ни объяснить тебе суть дела. Скажем так, это связано с тем самым чувством напряженного, зовущего пуститься в приключения ожидания, что я неизменно испытываю, созерцая прекрасные пейзажи: старинные сады, гавани, георгианские шпили, на которых сверкают золоченые флюгеры…
Большие карие глаза его вспыхнули, словно он смотрел на купол работы Чарльза Булфинча, а не на уродливую стену студенческой столовки.
— Просто мне кажется, что мои разыскания настолько поглотили меня, что я вот-вот утрачу чувство реальности. Совершу что-либо решительно подобающее. И потому я особенно нуждаюсь в друге, который находился бы поблизости и чьему суждению я мог бы доверять… Одним словом, мне нужен приятель, способный удержать меня от опрометчивых действий.
В целом его предложение мне даже польстило, а вот последние загадочные намеки изрядно напугали. Мое беспокойство, видно, отразилось на моем лице, и потому Энейбл резко переменил тему разговора, вернувшись к изначальному предмету обсуждения:
— Я тут нашел весьма приличную квартирку — меблированные комнаты на Хейл-стрит, 973, рядом с конечной остановкой трамвая на северной окраине. От кампуса, конечно, далековато, но трамвайная остановка всего в двух кварталах от дома. Я туда уже наведался — по объявлению в «Эдвер-тайзере». Хозяйка, леди Делизио, предоставляет полный пансион. Так что, если желаешь, можно прямо сейчас пойти и все осмотреть.
Надо сказать, предложение Энейбла не на шутку заинтриговало меня — судите сами, как я мог упустить такую замечательную возможность укрепить нашу дружбу! Позабыв про странные намеки, я немедленно дал мое согласие. Мы допили кофе и отправились к трамвайной остановке напротив Мискатоник-холла.
Здание по адресу Хейл-стрит, 973 казалось маленьким, обшитым изрядно обветшавшей доской особняком восемнадцатого века, и хотя выглядел он потрепанным жизнью, сохранил большую толику очарования старины. Меня весьма впечатлило, что дом стоял на самой окраине города — сразу за небольшим задним двором начинались унылые болота.
«Квартира наверху» — две спальни, разделенные общей гостиной — оказалась весьма аскетично и скудно обставленной, но вполне чистой. Из окон открывался вид на акры и акры болотистых земель и заросшие лесом холмы, ныне нарядные из-за распустившихся зеленых листьев, — и на Уступ Дьявола, едва видный серый выступ над горизонтом, на который Энейбл не преминул показать.