Больше книг Вы можете скачать на сайте - FB2books.pw 3 глава




— Ты бы пореальнее смотрела на вещи. Ма Лянцай поначалу вообще был монархистом, а потом стал сам по себе. Почему же тогда его назначили заместителем председателя? Неужели непонятно, что на уме у зампредседателя Чана?

— Разве это он назначил Ма Лянцая? — упорствовала сестра. Брат молча кивнул. — Значит, он хочет, чтобы я вышла за Ма Лянцая?

— А разве это не очевидно?

— Он что, сам тебе так сказал?

— А разве нужно, чтобы он это говорил? Разве большой человек непременно должен облекать в слова то, что думает? Достаточно намёка, а там уж сама соображай!

— Ну уж нет, — заявила сестра. — Я должна услышать это от него. Скажет — выходи за Ма Лянцая, вернусь и тут же выйду! — Глаза у неё уже были полны слёз.

Ржавыми ножницами брат вскрыл коробочку, развернул упаковку из старых газет, два слоя белой оконной бумаги и один — жёлтой гофрированной. Под всем этим был завёрнутый в красный шёлк большой, с чайную чашку, керамический значок с изображением Председателя Мао. Брат держал значок обеими руками, и по щекам у него текли слёзы. Не знаю, то ли улыбающееся лицо Председателя Мао его растрогало, то ли это выражение глубокой привязанности и крепкой дружбы со стороны Сяо Чана. Держа в руках значок, брат показал его всем присутствующим. Момент был торжественный, как при священнодействии. Потом моя будущая невестка Хучжу бережно приколола его брату на грудь. Похоже, значок был довольно увесистый, даже куртка оттянулась.

Накануне Праздника весны брат с компанией решил поставить полностью пьесу «Красный фонарь». Роль Темэй досталась, конечно, Хучжу. Как я уже говорил, её длинная коса как нельзя лучше подходила для этой роли. Изначально партия Ли Юйхэ предназначалась брату, но голос у него сел — он не пел, а вопил как кот, — и пришлось эту главную роль отдать Ма Лянцаю. По правде говоря, Ма Лянцай больше походил на Ли Юйхэ. Брат ни за что не захотел играть ни японца Хатояму, ни тем более предателя Ван Ляньцзюя. Пришлось ему согласиться на роль связиста, который спрыгивает с поезда, чтобы отправить секретную телеграмму. Всего раз он выходит на сцену и тут же гибнет как герой. Погибнуть за революцию для брата было то что надо. Молодёжь быстро порасхватала остальные роли. Живой интерес к постановке в деревне проявляли все. Каждый вечер на репетиции в конторе ревкома ярким белым светом горел газовый фонарь, в помещении толпился народ, сидели даже на балках. Множество зевак пристраивались у окон, в дверях, вытягивая шеи, а стоявшие сзади отпихивали их в сторону, чтобы самим что-то увидеть. Получила роль и Хэцзо, она играла соседку Темэй. Целыми днями ходил за Цзиньлуном хвостиком, канюча роль, и Мо Янь.

— Катись-ка ты и не путайся под ногами, — отшил его брат.

— Командир, ну хоть какую-нибудь роль дай, — моргал глазёнками Мо Янь. — У меня же просто талант актёра. — И, сделав стойку на руках, он прокрутил сальто.

Брат сказал, что ролей действительно не осталось.

— Так добавьте, — нашёлся Мо Янь.

— Тогда будешь шпионом, — ответил брат, поразмыслив.

Одной из главных была роль матушки Ли, но в ней много текста и пения, необразованной девушке не по плечу. Судили-рядили и предложили моей сестре. Но та с полным равнодушием отказалась.

Был в деревне человек по прозванию Чжан Юцай: всё лицо в шрамах от рождения, но голосина звучный донельзя. Он и вызвался на эту роль, но брат его кандидатуру отверг. Голос у Чжана действительно отменный, да и энтузиазма хоть отбавляй — вот заместитель председателя, богато одарённый талантами Ма Лянцай и стал убеждать брата:

— Революционную активность масс можно лишь поддерживать, председатель, подавлять её не стоит. Пусть сыграет тётушку Тянь.

Эту роль Чжану и доверили. Хотя пропеть-то нужно было пару строк: «Неоткуда ждать помощи бедняку, если другой бедняк не поможет, две горькие дыни на одной плети растут; помогу барышне, чтобы избежала опасности и устремилась в будущее». Но стоило ему рот раскрыть — чуть крышу дома не сорвало, бумага в окнах загудела и задрожала.

На роль матушки Ли так никого и не нашлось. Конец года приближался, давать представление нужно было сразу после Нового года. Да ещё позвонил Чан — сказал, что, возможно, приедет руководить постановкой, чтобы помочь нашей деревне стать образцом распространения революционных пьес. Брат при этой новости и обрадовался, и забеспокоился, на губах волдыри повскакивали, а голос охрип ещё больше. Он снова подъехал к сестре, упомянув о приезде зампредседателя Чана.

— Ладно, сыграю, — в слезах согласилась она.

С самого начала «культурной революции» я, мелкий единоличник, был ужасно одинок. Все в деревне, включая хромых и слепых, стали хунвейбинами. Все кроме меня. Революционный энтузиазм бил ключом, а я мог лишь наблюдать всё это со стороны. Мне в тот год исполнилось шестнадцать — самый возраст для дерзаний, время, когда хочется совершать грандиозные дела, перевернуть всё вверх дном. Меня же безжалостно отодвигали в сторону, и в душе копились самые разные чувства — неполноценность, униженность, тревога, зависть, страстные желания и мечты. Однажды я набрался храбрости и, отбросив всякий стыд и возвышенность, обратился к Цзиньлуну, хоть и питал к нему лютую ненависть, с просьбой разрешить мне влиться в революционный поток. Он отказал. Теперь соблазн участия в театральной труппе заставил снова идти на поклон.

Цзиньлун вышел из временного нужника к западу от ворот, который ограждали стебли кукурузы. Двумя руками он застёгивал пуговицы на штанах, лицо ему заливали красные солнечные отсветы. Крыша дома в снегу; колыхаясь, разносится дымок. На стене устроились красавец-петух и старые несушки со скромным оперением. Пробежала, поджав хвост, собака. Ситуация простая и суровая — прекрасный момент, чтобы поговорить. Я поспешил навстречу брату и загородил ему дорогу.

— Ты чего это? — опешив, строго спросил он.

А у меня и язык отнялся, уши пылают. Я долго что-то мычал, сквозь зубы еле вырвалось «брат» — я первый раз назвал его так после тех побоев, когда я вслед за отцом стал единоличником.

— Брат… — пролепетал я. — Хочу вот вступить в ряды твоих хунвейбинов… Хочу сыграть предателя Ван Ляньцзюя… Знаю, никто не хочет эту роль, все скорее чёрта сыграют, чем предателя.

Брови у него удивлённо взлетели, он оглядел меня с головы до ног и с ног до головы и с величайшим презрением произнёс:

— Не годишься ты!..

— Почему? — заволновался я. — Плешивый Люй и Пигалица Чэн могут играть японских солдат, даже Мо Янь может играть шпиона, а я почему нет?

— Плешивый Люй из батраков, отца Пигалицы Чэна закопали живым помещики из Хуаньсянтуань. Мо Янь хоть из середняков, но его бабка скрывала раненых бойцов Восьмой армии, а ты — единоличник! Понятно, нет? Единоличники ещё более реакционны, чем помещики и зажиточные крестьяне. Эти хоть честно проходят перевоспитание, а единоличники открыто противостоят народной коммуне. Противостоять коммуне значит противостоять социализму, противостоять социализму значит противостоять компартии, противостоять компартии значит противостоять Председателю Мао. А противостоять Председателю Мао — гиблое дело!

Петух с курами на стене так раскудахтались, что я от страха чуть в штаны не надул. Брат огляделся и, увидев, что поблизости никого нет, продолжал уже вполголоса:

— В уезде Пиннань был один единоличник, так в самом начале движения бедняки и беднейшие середняки подвесили его на дереве и забили до смерти. Всё его имущество поступило в общественное пользование. Если бы не моё скрытое покровительство, вы с отцом давно бы уже отправились к Жёлтому источнику. [137]Ты это дело с ним потихоньку обговори, втемяшь в его дубовую башку, что нужно использовать момент и вместе с волом вступать в коммуну, вливаться в коллективное хозяйство. Пусть всю вину свалит на Лю Шаоци, [138]повернёт оружие против бывших властей, чтобы втереть очки и получить оправдание, и порядок. А будет упорствовать в своих заблуждениях, упорно сопротивляться до конца — значит, уподобится богомолу, который пытался остановить колесницу, себе искать погибели. Скажи, пусть пройдёт по улице и покается перед массами, это будет самое безболезненное. Следующий шаг — ждать, как народ к этому отнесётся, тут я заставлять никого не могу. Если революционные массы захотят вас обоих повесить, мне ничего не останется, как поступиться родственными отношениями ради великой цели. Видишь два толстых сука на абрикосе? От них до земли метра три: чтобы вешать, лучше не придумаешь. Давно хотел тебе всё это сказать, да случая не представлялось. Теперь вот сказал, и передай отцу: вступаете в коммуну — открываются широкие перспективы, все будут довольны: и люди, и скот. Не вступаете — на каждом шагу будут ждать препоны: как говорится, и небо будет гневаться, и люди роптать. И ещё одну неприятность скажу. Если ты и дальше будешь с отцом единоличничать, боюсь, тебе и жены не найти: колченогие и кривые и то не пойдут за единоличника.

От этой долгой речи брата сердце в пятки ушло. Если использовать расхожее тогда выражение, это воздействовало на меня до глубины души. Я смотрел на два толстых сука, и в мозгу тут же всплывала ужасная картина: мы с отцом, два Лань Ляня, висим там наверху. Тела вытянулись, всё жидкое из них вытекло, большую часть веса потеряли, покачиваемся на холодном ветру как две большие высохшие мочалки…

И я пошёл к отцу под навес, который стал для него и убежищем, и уютным гнёздышком. С тех пор как его вместе с другими водили напоказ толпе на рынке, с того дня, что стал памятной страницей в истории Гаоми, отец будто онемел и отупел. В свои сорок с небольшим он был почти седой. Волосы, изначально жёсткие, поседев, торчали как иглы у ежа. Вол стоял у кормушки, понурившись, далеко не величественный без половины рога. Голову его освещало солнце, и от печального взгляда хрустальных, с тёмно-фиолетовым отливом, глаз на душе становилось тяжело. Наш сильный и яростный по натуре вол стал совсем другим. Я знал, что такие глубокие изменения случаются с быками, когда их холостят, знал, что такое бывает с петухом, если его ощипать, но не думал, что вол может так сильно перемениться, потеряв рог. Вол глянул на меня, когда я вошёл, и тут же опустил взгляд — будто понял, что у меня на душе. Отец сидел на чурбане рядом с кормушкой, опершись спиной на мешок с сеном и спрятав руки в рукава куртки. Он дремал с закрытыми глазами. Под солнечными лучами седые волосы отливают красным, весь в соломинках, будто только что вылез из стога сена. Краска с лица почти исчезла, лишь кое-где оставались красные точки. Выделялась и синяя половина, цвет стал насыщенный, как индиго. Я пощупал собственное родимое пятно: будто трогаешь заскорузлую невыделанную кожу. Вот он, мой знак уродства. Когда меня звали «маленьким Синеликим» в детстве, я не стыдился, а гордился. А когда подрос, пусть бы кто попробовал назвать меня «Синеликим», получил бы по первое число. Ходили слухи, что мы и единоличники, потому что «Синеликие»; утверждали даже, что днём мы прячемся, а на работу выходим по ночам. Мы и правда пару раз работали при свете луны, но наши родимые пятна здесь ни при чём. Глупость это полная — связывать наши физические недостатки и единоличное ведение хозяйства, говорить, что из-за этого мы такие повёрнутые. Мы единоличники по убеждению, считаем, что имеем право на самостоятельность. Действия Цзиньлуна это моё убеждение пошатнули. По правде говоря, я с самого начала был не очень твёрд и пошёл за отцом, думая, что это будет интересно. Теперь же меня звал ещё больший интерес, гораздо более высокий. И конечно, перепугал рассказ брата о трагическом конце единоличников из уезда Пиннань, перед глазами так и стояли два этих сука абрикоса… Но ещё большую тревогу вызывали слова брата про женщин. Ведь точно, даже колченогая и кривая не пойдёт за единоличника. Да ещё за «синеликого». Я уже сожалел, что пошёл за отцом, даже начинал ненавидеть его за то, что он всё это затеял. А на синее лицо отца смотрел с отвращением, явно ненавидя его за полученное по наследству. Такому человеку, как ты, отец, ни жениться не надо было, ни детей заводить!

— Отец! — громко воскликнул я. — Отец!

Он неторопливо открыл глаза и уставился на меня.

— Отец, я в коммуну вступить хочу!

Похоже, он давно догадался, зачем я пришёл, потому что на лице ничего не отразилось. Он достал из-за пазухи трубку, набил её, сунул в рот, высек кремнём искру на фитилёк из метёлок гаоляна и раздул её, чтобы прикурить. Потом глубоко затянулся, и из ноздрей поплыли струйки беловатого дыма.

— В коммуну хочу, давай вступим оба, вместе с волом… Не могу я больше…

Отец вдруг широко открыл глаза и, чётко выговаривая каждое слово, произнёс:

— Предатель ты! Хочешь вступать — вступай, но без меня и без вола!

— Но почему, отец? — воскликнул я, раздосадованный незаслуженной обидой. — Обстановка в Поднебесной уже такая, что когда всё только начиналось, в уезде Пиннань революционные массы подвесили единоличника на дереве и забили до смерти. Брат говорит, что, водя тебя по улице, ещё как бы покрывает тебя. Мол, разделавшись с помещиками, зажиточными крестьянами, контрреволюционерами, реакционными элементами и каппутистами, народ возьмётся за единоличников. Сказал, что два толстых сука на абрикосе для нас двоих и приготовлены. Слышишь, что говорю, отец!

Отец выбил трубку о подошву, встал, взял сито и принялся просеивать сено. Я смотрел на его сгорбленную спину, на крепкий загорелый загривок, и невольно вспомнилось детство, когда он сажал меня на шею и нёс на рынок покупать мне хурму. Сердце заныло, но я возбуждённо продолжал:

— Отец, всё вокруг меняется, начальника уезда Чэня скинули, начальника отдела, что выдал нам грамоту на единоличное хозяйство, наверняка тоже. Какой смысл единоличничать дальше? Если вступим в коммуну, пока Цзиньлун председателем, и его авторитет поднимется, и наш…

Отец возился с ситом и не обращал на меня внимания.

— Отец, — начал закипать я. — Неудивительно, что про тебя говорят, мол, как камень в нужнике — и вонючий, и твёрдый. Ты уж прости, но следовать за тобой в никуда, во мрак я не могу. Если тебе наплевать, придётся позаботиться о себе самому. Я уже взрослый, хочу вступить в коммуну, жениться и шагать по большому светлому пути. А ты как хочешь.

Отец бросил сито в кормушку и погладил вола по обрубку рога. Повернулся ко мне и абсолютно спокойно проговорил:

— Ты, Цзефан, мне родной, отец желает тебе добра. То, что творится вокруг, я прекрасно вижу. У этого негодяя Цзиньлуна сердце твёрже камня, и кровь у него в жилах поядовитее, чем хвост скорпиона. Ради этой своей «революции» он на всё пойдёт. — Отец поднял голову. — Как только мог хозяин, такой добродетельный, выродить такого бессердечного сына? — недоумевал он, щурясь от яркого солнца. И продолжал со слезами на глазах: — У нас три целых две десятых му земли, один и шесть десятых му можешь забирать в коммуну. Соху, этот «плод победы», что мне выделили в земельную реформу, тоже забирай, комнату тоже. Всё, что унесёшь, забирай. Хочешь жить с матерью — пожалуйста, нет — живи сам по себе. Мне ничего не надо, только вол и этот навес…

— Отец, но почему, в конце концов? — вскричал я, чуть не плача. — Какой тебе смысл оставаться одному?

— Никакого особого смысла нет, — спокойно отвечал он. — Просто хочу жить чистой и покойной жизнью и делать то, что считаю нужным. Не хочу, чтобы мной командовали!

 

 

Я пошёл к Цзиньлуну:

— Брат, поговорил вот с отцом, вступаю в коммуну.

Тот радостно сжал кулаки и ударил ими перед грудью:

— Отлично, великолепно, это ещё одно замечательное достижение «великой культурной революции»! Последний оставшийся единоличник в уезде, наконец, вступает на путь социализма. Прекрасная новость, сообщим об этом в уездный ревком!

— Но отец не вступает, один я с одним и шестью десятыми му земли, сохой и сеялкой.

— Как это? — помрачнел Цзиньлун. — Что он вообще собирается делать?

— Говорит, ничего. Мол, привык жить тихо и спокойно и не хочет, чтобы им кто-то командовал.

— Но ведь надо какой сукин сын! — Брат жахнул кулаком по старому столу так, что чуть тушечница не слетела.

— Ну, не расстраивайся так, Цзиньлун, — пыталась успокоить его Хучжу.

— Как тут не расстраиваться? — снизил тон Цзиньлун. — Я хотел к Празднику весны приготовить богатые подарки для зампредседателя Чана и всего уездного ревкома: первый — это постановка у нас в деревне пьесы «Красный фонарь», второе — ликвидация последнего в уезде, а может, и во всей провинции или во всём Китае, единоличника. Сделать то, что не удалось Хун Тайюэ, и таким образом безгранично укрепить свой авторитет. Но если ты вступаешь, а он нет, всё равно один единоличник остаётся! Нет, так не пойдёт, а ну пойдём, я с ним поговорю!

И он ворвался под навес, куда не ступал уже много лет.

— Отец, — начал он. — Хоть ты и не достоин, чтобы тебя так называли, но я всё же обращусь к тебе так.

— Не надо меня так называть, — замахал руками отец. — Куда уж мне.

— Лань Лянь, — продолжал Цзиньлун. — Скажу тебе лишь одно: ради Цзефана, ради тебя самого вступайте в коммуну. Оба. Нынче я главный, вступишь в коммуну — не позволю тебе ни единого дня тяжёлого труда. А если и на лёгкую работу не захочешь, тогда просто отдыхать будешь. Годов тебе уже немало, пора и поблаженствовать.

— Какое мне блаженствовать, — холодно отозвался отец.

— Да ты заберись на помост и оглянись по сторонам, на уезд Гаоми посмотри, на провинцию Шаньдун, на двадцать девять провинций, городов, автономных районов, кроме Тайваня — вся страна красная, лишь у нас в Симэньтуни одна чёрная точка, и эта чёрная точка — ты!

— Вот уж, ети его, слава — одна точка на весь Китай! — съязвил отец.

— И мы тебя сотрём, эту чёрную точку! — заявил Цзиньлун.

Отец достал из-под кормушки измазанную в навозе верёвку и бросил перед ним:

— Ты вроде хотел меня на абрикосе подвесить? Валяй!

Цзиньлун аж отпрыгнул, словно это была не верёвка, а ядовитая змея. Оскалив зубы, он сжимал и разжимал кулаки, засунул руки в карманы, потом снова вытащил. Достал из кармана сигарету — он начал курить после назначения председателем — и прикурил от золотистой зажигалки. Морщил лоб, видно, в глубоком раздумье. Потом швырнул сигарету на землю, растоптал и бросил мне:

— А ну, Цзефан, выйди!

Я глянул на верёвку на земле, на Цзиньлуна — длинного и тощего, на кряжистую фигуру отца, прикидывая, кто из них возьмёт верх, случись потасовка, и останусь ли я безучастным зрителем, или приму чью-то сторону, а если приму, то чью именно.

— Говори, если хочешь что сказать, покажи, на что способен! — сказал отец. — А ты, Цзефан, не уходи, оставайся здесь, смотри и слушай.

— Ладно, — плюнул Цзиньлун. — Ты считаешь, что я не посмею повесить тебя?

— Ты-то посмеешь, — хмыкнул отец. — Ты на всё готов.

— А ты не перебивай. Делаю тебе поблажку только из-за матери. Не хочешь вступать в коммуну — умолять не станем, никогда класс пролетариата ничего не просил у капиталистов. Завтра соберём общее собрание, чтобы отметить вступление в коммуну Лань Цзефана — с землёй, с сохой, с сеялкой и с волом тоже. Всё торжественно, Цзефан будет нарядный, и вола украсим. А ты в это время останешься сидеть тут один. Ох, и тяжело же станет у тебя на душе, когда прямо перед навесом будут грохотать гонги и барабаны, взрываться хлопушки… Полная изоляция: жена живёт отдельно, родной сын и тот ушёл, единственный, кто не отвернётся, — вол, и его уведём силой. Какой смысл тебе жить? На твоём месте, — тут Цзиньлун пнул лежащую на земле верёвку и бросил взгляд на балку навеса, — я закинул бы эту верёвку на балку и повесился!

Он повернулся и вышел.

— Ах ты ублюдок злобный! — Отец аж подпрыгнул, выругавшись, и в изнеможении осел на кучу сена у кормушки.

Меня охватило неописуемое страдание. Злоба Цзиньлуна потрясла до глубины души. Вдруг стало ужасно жалко отца и так стыдно, что я отвернулся от него, стал пособником злодея, как говорится, послужил тигру призраком, [139]помог Чжоу в его жестоких деяниях. [140]Я бросился к его ногам, схватил за руки и воскликнул сквозь слёзы:

— Никуда не буду вступать, отец, пусть на всю жизнь останусь холостяком, буду с тобой, буду единоличником до конца…

Он обнял мою голову, всхлипнул пару раз. Потом оттолкнул, вытер глаза и выпрямился:

— Ты уже мужчина, Цзефан, и должен отвечать за свои слова. Давай вступай, забирай соху, забирай сеялку… — Отец посмотрел волу в глаза, вол тоже посмотрел на него. — Вола тоже забирай!

— Отец! — испуганно вскричал я. — Ты на самом деле хочешь пойти по дорожке, которую он тебе указал?

— Успокойся, сынок. — Отец поднялся на ноги. — Твой отец не ходит там, где ему указывают, он идёт своей дорогой.

— Отец, только прошу тебя, не вздумай вешаться…

— Да как можно! У Цзиньлуна совести ещё немного осталось. Ему, конечно, ничего не стоит натравить людей, чтобы со мной покончили, как пиннаньские разделались со своим единоличником. Но тут он дал слабину. Надеется, что я сам покончу с собой. А как я помру, так это чёрное пятнышко на всём уезде, на всей провинции, на всём Китае само собой и сотрётся! Но я помирать не собираюсь. Соберись они разделаться со мной, мне с ними не совладать, но чтобы я сам загнулся — пусть и не надеются! Ещё поживу, пусть эта чёрная точка на весь Китай остаётся!

 

ГЛАВА 20

Лань Цзефан предаёт отца и вступает в коммуну. Вол Симэнь жертвует собой во имя великого дела

 

Я вступил в народную коммуну — с одним целым шестью десятыми му земли, с сохой, сеялкой и волом. Когда я вывел тебя из-под навеса, во дворе послышались взрывы хлопушек, загрохотали гонги и барабаны. Среди дыма и конфетти толпа подростков в серых, якобы армейских шапках наперебой расхватывала петарды с фитилями. Мо Янь по ошибке схватил петарду без фитиля, раздался хлопок, и ему разорвало ладонь между большим и указательным пальцами. Он аж перекосился от боли. Так ему и надо. В детстве мне тоже чуть палец не оторвало петардой, и вдруг вспомнилось, как отец лечил мне его мучной болтушкой. Обернувшись, я посмотрел на него, сердце просто разрывалось. Он сидел на куче нарезанной соломы, глядя перед собой на свёрнутую кольцом верёвку. Меня охватило страшное беспокойство:

— Отец, ты уж, пожалуйста, выкинь это из головы…

Не желая слушать, он махнул пару раз рукой. Я вышел на солнечный свет, оставив его во мраке. Хучжу нацепила мне на грудь большой красный цветок из бумаги и улыбнулась. От её лица пахнуло лосьоном «подсолнух». Хэцзо нацепила такой же цветок волу на обрубленный рог. Вол тряхнул головой, и цветок полетел на землю.

— Забодает! — притворно взвизгнула она, повернулась и побежала прочь, оказавшись в объятиях брата.

Он холодно оттолкнул её и направился к волу. Похлопал его по голове, погладил здоровый рог, потом обрубленный.

— Ну, вол, ты вступаешь на большой светлый путь, — сказал он. — Добро пожаловать!

Я видел, как глаза вола сверкнули, будто огнём, но на самом деле это были слёзы. Отцовский вол походил на тигра, у которого вырвали усы, — никакого грозного вида, послушный как котёнок.

Мои мечты сбылись, меня приняли в хунвейбиновскую организацию брата. Кроме того, в пьесе «Красный фонарь» мне дали роль Ван Ляньцзюя. Всякий раз, когда Ли Юйхэ сурово и справедливо бросал мне «Ах ты предатель», я тут же вспоминал, как то же говорил отец. Я всё больше чувствовал, что, вступив в коммуну, предал отца и очень переживал, что он покончит с собой. Но он не повесился и не прыгнул в реку. Из комнаты перебрался под навес, там и спал. Устроил в углу печку, приспособил каску как сковородку. В последующие долгие месяцы и годы, без вола и сохи, возделывал землю мотыгой. Одному возить на тачке навоз в поле было не с руки, и он носил его в корзине через плечо. Обходился и без сеялки: продолбил мотыгой желобок в тыкве-горлянке, так и сеял. С шестьдесят седьмого по восемьдесят первый год отец со своим одним целым и шестью десятыми му так и оставался бельмом на глазу, шипом под кожей посреди обширных угодий коммуны. Его существование было и нелепым, и величественным; его и жалели, и испытывали к нему уважение. Одно время в семидесятые вновь ставший партсекретарём Хун Тайюэ несколько раз предпринимал попытки изжить последнего единоличника, но отец не сдавался. Всякий раз он бросал ему в ноги ту самую верёвку:

— Ну давай, повесь меня на абрикосе!

Цзиньлун рассчитывал, что с моим вступлением в коммуну и успешной постановкой революционного спектакля сможет превратить Симэньтунь в образцовую деревню во всём уезде, а после этого, как застрельщик, сделать головокружительную карьеру. Но всё пошло не так, как ему хотелось. Прежде всего Сяо Чан, которого они с сестрой ждали день и ночь, так и не приехал на тракторе руководить постановкой спектакля. Через какое-то время стало известно, что его освободили от должности за беспорядочные связи с мужчинами и женщинами. После его падения опереться брату стало не на кого.

После праздника Цинмин задул ветерок с востока, солнце стало пригревать; природа оживала, снег на солнечной стороне быстро сошёл, дороги раскисли — слякоть везде стояла непролазная. Зазеленели ивы у реки, большой абрикос во дворе тоже вроде собрался зацвести. Брат в эти дни нервничал, метался по двору как леопард в клетке, останавливаясь чаще всего на помосте под абрикосом. Стоял там, опершись на чёрные ветви, и курил сигарету за сигаретой. От чрезмерного курения у него развилось воспаление гортани, он безостановочно откашливался, чтобы прочистить горло, и без всякой деликатности сплёвывал мокроту под дерево, где образовалась целая кучка, похожая на куриный помёт. Взгляд растерянный и пустой, на лице читалось одиночество и разочарование, брат был нелюдим и жалок.

По мере наступления тепла положение брата усугублялось. Он хотел и дальше ставить революционные спектакли, но народ к его указаниям уже не прислушивался. Однажды, когда он тупо курил под абрикосом, подошла группа стариков-крестьян из голытьбы.

— Командир Цзиньлун, как насчёт сельскохозяйственные работы наладить? С землёй оно как: упустишь время — целый год потеряешь. Рабочие занимаются революцией, так им государство деньги платит, а крестьянам, чтобы жить, сеять надобно!

Со двора через ворота как раз выходил отец с двумя корзинами навоза. От разнёсшегося в весеннем воздухе запаха свежего навоза крестьяне ещё больше оживились.

— Сеять так сеять в землю революционную, нельзя думать лишь о производстве, нужно и о революционном курсе не забывать! — Брат выплюнул окурок и спрыгнул из-под дерева, но при приземлении не устоял и навернулся. Старики бросились поднимать его, но он, оскалившись, оттолкнул протянутые руки: — Я теперь же отправляюсь в ревком коммуны за указаниями, а вы ждите здесь и никаких необдуманных действий не предпринимайте.

Переобувшись в резиновые сапоги — в них только и можно было добраться в коммуну по распутице, — он направился по малой нужде во временный нужник за оградой двора. Там он неожиданно встретил Яна Седьмого. Из-за того случая с куртками они стали врагами, но внешне Ян светился притворной улыбочкой:

— Начальник Симэнь, куда собрался? И на хунвейбина-то не похож, скорее на японца из военной жандармерии.

Брат отряхнул хозяйство и хмыкнул, выражая крайнее презрение. А Ян продолжал, хихикая:

— Покровитель твой, паршивец, уже не у дел, думаю, и ты пары дней не продержишься. Понимать надо, уступил бы место тому, кто в производстве разбирается; если одни оперы распевать, вовотоу [141]на столе не появятся.

Брат холодно усмехнулся:

— Председатель я, меня непосредственно уездный ревком назначил, ему меня и снимать. У ревкома коммуны такого права нет!

Что-то должно было случиться, и в тот самый момент, когда брат разошёлся, отвечая Яну Седьмому, большой керамический значок слетел у него с груди и упал в дырку нужника. Брат застыл в ужасе. Замер и Ян Седьмой. Но когда брат пришёл в себя и ринулся вылавливать значок, Ян тоже очнулся. Он ухватил брата за грудки и заорал:

— Контрреволюционера поймал! На месте преступления!

 

 

Брата отправили на поднадзорный труд вместе с деревенскими помещиками, зажиточными крестьянами, контрреволюционерами, «подрывными элементами», «каппутистом» Хун Тайюэ и другими.

Меня после вступления в коммуну определили скотником большой производственной бригады. Там моими наставниками стали почтенный Фан Шестой и бывший сиделец Ху Бинь. На скотном дворе собралась вся скотина большой производственной бригады: бывший войсковой вороной, подослепший и уволенный со службы, с армейским тавром на крупе; серый мул несдержанного нрава, любитель кусаться, с ним всегда приходилось держать ухо востро. Вороного с мулом в основном запрягали в большую телегу с резиновыми шинами для перевозок по деревне. Остальные — волы, двадцать восемь голов. У вола нашей семьи, как у новенького, кормушки не было, пришлось на время установить ему распиленную пополам бочку из-под бензина.

Постель я перенёс на большой кан на скотном дворе и наконец удалился от усадьбы, которую и любил, и ненавидел. Да и перебрался я на скотный двор, чтобы отцу место освободить. Он ведь в сарайчике стал спать после того, как я объявил, что вступаю в коммуну. Сарай хоть и добрый, всё равно сарай, а комната какое-никакое, а жильё. Сказал отцу, чтобы перебирался назад в комнату и не беспокоился насчёт вола, мол, я за ним присмотрю.

Нарезанной соломы на скотном дворе было вдоволь, и кан топили так, что жар от него шёл, как от сковородки, на которой лепёшки пекут. Вместе с Фаном Шестым на кане спали пятеро его сыновей. В этой нищей семье даже одеяла не было — все пятеро катались по кану голышом, тощие как палки. Под утро пара голозадых ребятишек нет-нет да оказывались под одеялом у меня.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: