Государство и сверхгосударство: дискуссия 7 глава




Ленин распорядился, чтобы Павлова и его семью поселили в капиталистической роскоши, выдавали им спецпайки и чтобы великому ученому предоставили любое оборудование и материалы, дабы он мог изобретать пути изготовления Человека Советского. Павлов продолжал экспериментировать над своими собаками («Как подобен псу человек», – вероятно, сказал бы Шекспир, если бы читал Б.Ф. Скиннера), ища зерна жизни в коре головного мозга, заражая тварей заболеваниями нервной системы, чтобы с высочайшей нежностью (ибо никто не любил собак так, как Павлов) их исцелять. Тем временем советская полиция следовала его наводкам по внедрению неврозов, ломая русскую душу. Вновь воплотилась старинная истина, что ничто не дурно и не хорошо само по себе, а лишь в том, как его используют люди. Разумеется, гуманизму солгали: человека можно изменить, преступника можно превратить в разумного гражданина, инакомыслящий может стать ортодоксом, закоренелого мятежника можно сломать. Но советский человек так и не был сотворен.

Сегодня мы чаще слышим не про учение Павлова, а про учение Скиннера. Б.Ф. Скиннер, практикующий психолог-бихевиорист, написал в своей книге «По ту сторону свободы и достоинства» про условия, при которых только и способно уцелеть человеческое общество, а эти условия подразумевают изменение человека за счет выработки комплекса позитивных условных рефлексов. Недостаточно просто продемонстрировать человеку (исходя из того, что он разумное существо) логичный вред утраты агрессивных тенденций и выработать общественное сознание. Та или иная модель поведения покажется желанной, только если увязать ее с удовольствием. Другой, негативный способ, при котором противоположная модель поведения связывается у людей с болью, негуманен. Но почему-то всем нам нет дела до того, как натаскивают цирковых животных, будь то при помощи кусков сахара или хлыста, нет, нам не по себе от самой идеи дрессировки. Мы видим разницу между обучением и выработкой условных рефлексов. Если ребенок капризничает или вопит не переставая или бросается в учителя чернильными шариками, это по крайней мере свидетельство свободы воли. Но если задуматься о гипнопедии, или обучении во сне (которое также присутствует в «Дивном новом мире»), выработке условных рефлексов в колыбели и прочем бихевиористском арсенале, приходишь в ужас от утраты индивидуальной свободы, пусть даже за ней следует сахарная награда. Сам заголовок Скиннера приводит в ужас. По ту сторону истины, по ту сторону красоты, по ту сторону добра, по ту сторону Бога, по ту сторону жизни… Старший Брат так далеко не заходит.

Артур Кестлер, переживший заключение и пытки коммунистов[11], а потому предрасположенный ужасаться при одной только мысли о манипулировании мозгом, сегодня как будто считает, что следует предпринять что-то для изменения человечества, не то человечество не выживет. Упавшие на Хиросиму и Нагасаки ядерные бомбы положили начало новой эре – такой, когда мы сталкиваемся с возможностью гибели человечества как такового. Из-за странного церебрального уклада человека ужас, им порожденный, может стать средством уничтожения человечества: высший продукт разума в руках неразума. В своей книге «Янус» Кестлер указывает на «параноидальный разрыв между рациональным мышлением и иррациональными, основанными на эмоциях верованиями» и предполагает, что в ходе биологической эволюции homo sapiens некогда имела место ужасная катастрофа. Он приводит теорию доктора Пола Д. Маклина из Национального института психического здоровья в Бетесде, штат Мэриленд, дескать, от природы человек наделен тремя видами мозга: один – рептильный, другой унаследован от низших млекопитающих, а третий – продукт развития млекопитающих, «который сделал человека именно человеком». Эти три мозга не связаны друг с другом, термин «шизофренический» в буквальном смысле следует применять к центральной нервной системе: человек изначально больное существо.

«Человек может покинуть Землю и высадиться на Луне, – писал Кестлер, – но не способен перейти из Восточного Берлина в Западный. Прометей тянется к звездам с безумной ухмылкой и тотемным символом в руке». Таким, каков он есть, человека делает не просто неспособность гомогенетической коры головного мозга, иначе говоря, изокортекса, контролировать старый, животный мозг. Дело также в том факте, что человек переживает удивительно долгий период постнатальной беспомощности, что предрасполагает его подчиняться всему, что с ним делается, а это приводит к слепому подчинению авторитету, что открывает дорогу диктаторам и военным вождям. Человек отправляется на войну не ради удовлетворения своих индивидуальных агрессивных инстинктов, он отправляется воевать из слепой приверженности тому, что ему представили как благое дело. И опять же, язык – это охватывающее эпохи творение, которое может считаться величайшим достижением высшей нервной деятельности, содействует иррациональным, сеющим рознь элементам, которые выражают себя посредством войны. А еще язык, из которого вырастает высокое искусство, «ввиду его эксплозивного эмоционального потенциала, постоянная угроза выживанию».

Кестлер отвергает «редукционистский» подход, ту точку зрения на человека, которая превращает его в податливую материю Павлова или Скиннера. Зато он проповедует применение лекарственных препаратов:

 

«Медицина нашла лекарственные средства против определенных типов шизофренических и маниакально-депрессивных психозов. Уже не утопично считать, что она обнаружит комбинацию благотворных энзимов, которые дадут изокортексу возможность накладывать вето на глупые прихоти архаичного мозга, исправит вопиющую ошибку эволюции, примирит эмоции с разумом и станет катализатором прорыва от маньяка к человеку».

 

Каков бы ни был подход, какова бы ни была терапия, подобная точка зрения на человека как на больное существо высказывается совершенно искренне, а потребность в ком-то, кто исправил ситуацию, провозглашаемая как Скиннером, так и Кестлером, выставляется крайне настоятельной. Человек живет взаймы, требуется лекарство, ибо ночь наступает. Странно, но экспертами или подателями лекарства выступают сами люди. Можем ли мы взаправду доверять диагнозам и лекарствам этих буйнопомешанных существ? Но тут выдвигается предположение, что, хотя все люди больны, некоторые больны меньше других. Назовем удобства ради этих «менее больных» здоровыми и получим два вида существ: «мы» и «они». «Они» больны, «мы» должны их вылечить.

Как раз ощущение разделения на здоровых «нас» и больных «их» заставило меня написать в 1960 году короткий роман под названием «Заводной апельсин». Не очень хороший, на мой взгляд, роман – чересчур дидактичный, чересчур лингвистически эксгибиционистский, – но в нем воплотилось мое искреннее отвращение к расхожему мнению, дескать, одни люди преступники, а другие нет. Отрицание всеобщего наследия первородного греха характерно для обществ, живущих на островах, каким была Англия, и как раз в Англии около 1960 года респектабельные люди начали поговаривать о росте молодежной преступности и предполагать, прочитав кое-какие сенсационные статьи в кое-каких газетах, что молодые преступники, которые так расплодились (или такие буйные группировки, как «моды» и «рокеры», скорее игриво агрессивные, чем поистине преступные), недочеловеки и требуют нечеловеческого обращения. Тюрьма – для зрелых преступников, а от подростковых исправительных заведений мало толку. Безответственные люди говорили о лечении посредством выработки условно-рефлекторной реакции отвращения, о выжигании преступного импульса в зародыше. Если бы юных правонарушителей можно было – при помощи электрошока, лекарственных препаратов или чистых условных рефлексов по Павлову – лишить способности к антисоциальным поступкам, то наши улицы снова стали бы безопасны ночью. Общество, как всегда, ставилось во главу угла. Разумеется, правонарушители были не вполне человеческими существами: они были несовершеннолетними, они не имели права голосовать, они были очень и очень «они», то есть противопоставлены «нам», представляющим общество.

Сексуальную агрессию уже решительно выжигали из некоторых насильников, которым сперва приходилось выполнить условие свободы выбора, иными словами, предположительно подписать какой-то документ. До дней так называемого Освобождения сексуальных меньшинств некоторые гомосексуалисты добровольно подвергались смешанной позитивно-негативной психологической обработке, в ходе которой на киноэкране показывали попеременно голых юношей и девушек, а на стул подавались разряды тока или применялся успокаивающий массаж гениталий – согласно показываемой картинке. Я вообразил экспериментальное учреждение, в котором некий правонарушитель, повинный в каждом мыслимом преступлении – от изнасилования до убийства, подвергается условно-рефлекторной терапии и лишается способности замыслить, не говоря уже о том, чтобы совершить антисоциальный поступок, не испытывая при этом позывов к рвоте.

Книга была названа «Заводной апельсин» по разным причинам. Мне всегда нравилось выражение лондонского кокни «странный, как заводной апельсин», поскольку это самое дикое, что можно себе представить, и я годами приберегал его, надеясь когда-нибудь использовать как заголовок. Когда я начал писать книгу, то понял, что это название как раз подойдет для истории про применение павловских или механических законов к организму, который, как и плод, способен иметь цвет и сладость. А еще я служил в Малайе, где для обозначения человека использовали слово «orang». Антигероя в книге зовут Алекс, сокращенное от Александр, что в переводе с греческого означает «защитник людей». У имени «Алекс» есть и другие значения: a lex – закон (сам для себя), a lex (is) – словарный запас (свой собственный), a (греческое) lex – без закона. Романисты обычно большое внимание уделяют именам, которые дают своим персонажам. Алекс – богатое и благородное имя, и мне хотелось, чтобы его владелец вызывал симпатию, жалость и внутренне идентифицировался с «нами» в противопоставление «им». Но я ухожу от темы.

Алекса не просто лишают способности выбрать творить зло. Как человек, любящий музыку, он реагировал на музыку, пущенную для усиления эмоций, сопровождающих полные насилия фильмы, которые его заставляли смотреть. Химическое вещество, вводимое ему в кровь, вызывало при просмотре этих сцен тошноту, но тошнота стала ассоциироваться и с музыкой. В намерения манипуляторов на службе государства не входило внедрять это добавочное благо или причинять добавочный ущерб: по чистой случайности герой отныне автоматически будет реагировать на Моцарта или Бетховена так же, как на изнасилование или убийство. Государство преуспело в главной своей цели – лишить Алекса свободы нравственного выбора, который с точки зрения государства означает выбор зла. Но оно добавило непредвиденное наказание: врата рая для парня закрыты, поскольку музыка – это метафора небесного блаженства. Государство совершило двойной грех: оно разрушило человеческую личность, поскольку человек определяется свободой нравственного выбора, еще оно уничтожило ангела.

Роман был не слишком хорошо понят. Те, кто его прочел, и те, кто посмотрел снятый по нему фильм, предположили, что я, вполне мирный человек, одержим насилием. Я им не одержим, но я – поборник свободы выбора, иными словами, если я не могу выбрать творить зло, то я не могу и выбрать творить добро. Лучше уж пусть по нашим улицам бродят хулиганы-убийцы, чем отбирать у индивида свободу выбора. Это трудно говорить. Но необходимость это сказать навязана мне нравственной традицией, которую я как представитель западной цивилизации унаследовал. Каковы бы ни были условия, необходимые для сохранения общества, нельзя отбирать фундаментальные человеческие права. Дурные или всего лишь неверные проявления свободы воли можно карать или держать в узде сдерживающими факторами, но нельзя устранять саму способность ее осуществлять. Непреднамеренное лишение Алекса способности наслаждаться музыкой символизирует ущербность понимания (или намеренное нежелание понимать) государством природы человека или последствий принимаемых государством решений. Мы, возможно, не способны полностью доверять человеку, то есть самим себе, но государству следует доверять еще меньше.

Тревожно отмечать, что как раз в демократиях, основанных на неприкосновенности свободы воли, принцип манипулирования сознанием может стать общепринятым. В принципы ангсоца укладывается, что индивидуальный разум должен быть свободным, то есть свободно подвергаться пыткам. Во Взлетной полосе I наркотиков как будто не существует, если не считать временно притупляющего сознание дешевого и гадкого джина. Сильное централизованное государство с мощными методами террора способно освободить улицы от грабителей и убийц. (В Англии королевы Елизаветы I бунтующих подмастерьев вешали на месте.) Наши собственные демократические общества слабеют. Централизованная власть готова все больше ограничивать себя под воздействием группировок влияния всех мастей – в том числе уличных банд и агрессивно настроенных студентов. Отсутствие философского стержня (в котором не испытывают недостатка ни ангсоц, ни коммунизм) идет рука об руку с нерешительностью в вопросах борьбы с преступностью. Это вполне в духе гуманизма: драконовские меры устрашения и наказания мы оставляем тоталитарным государствам. Но в конечном итоге реакцией демократии на преступление может стать как раз самый гуманный подход из всех: считать двойственность человеческой природы, которая делает человека одновременно и способным к творчеству ангелом, и способным к разрушению животным, неподдельным заболеванием и лечить его «шизофрению» лекарственными препаратами, электрошоком или психологической обработкой в духе Скиннера. Малолетние правонарушители нарушают общественный порядок, зрелые правонарушители грозят уничтожить человечество. Принцип и для тех, и для других один и тот же: выжечь болезнь.

И Кестлер, и Скиннер говорят нам, мол, надо признать необходимость перемен, необходимо создать новую расу homo sapientior. Но, я повторюсь, до какой степени можно доверять терапевтам, которые так же несовершенны, как мы сами? Чьим чертежам нового человека нам следовать? Мы хотим быть такими, какие мы есть, и плевать на последствия. Я признаю, что желание лелеять нераскаянную природу человека, отрицать возможность прогресса и отвергать средства насильственного совершенствования очень реакционно, но в отсутствие новой философии человека я должен цепляться за то, что уже есть. А есть у меня точка зрения на человека, которую можно назвать иудео-эллинистически-христиански-гуманистической. Это точка зрения, которую Дикарь из «Дивного нового мира», который воспитывался в глуши на томике Уильяма Шекспира, приносит в стабильную утопию АF632: «Я не хочу комфорта. Я хочу Бога, я хочу поэзии, я хочу истинной опасности, я хочу свободы, я хочу доброты. Я хочу греха». И мировой контролер Мустафа Монд подводит за него итог: «По сути, ты требуешь права быть несчастным». Или, возможно, права не находить жизнь скучной. Возможно, то человечество, которое способно произвести на свет «Гамлета», «Дон Жуана», теорию относительности, Гауди и Пикассо, должно – в силу необходимости – самого себя до чертиков пугать ядерным оружием. И особенно у меня есть некая разновидность остаточного христианства, колеблющегося между Пелагием и Августином. Кем бы или чем бы ни был Иисус Христос, люди восхищались им, поскольку он «учил с верой». Очень мало было в мире авторитетных учителей, хотя встречалась уйма авторитарных демагогов. Возможно, едва-едва возможно, что, пытаясь применять методы самоконтроля, которые преподавал Христос, мы сумеем совладать с нашей шизофренией – признание которой восходит к Книге Бытия. Думаю, что этике евангелий можно найти применение в мирской жизни. А еще я уверен, что никто всерьез не пытался это сделать.

Основа учения евангелий не менее реалистична, как у профессора Скиннера, хотя термины довольно эмоциональны. Грех – имя, которое дается всему, что бихевиористам хотелось бы вырезать, выжечь или вытравить препаратами. Есть параллель между единством Вселенной и гармонией внутри человека. Это привносит смысл в доктрину о воплощении божества в Христе. Чтобы гармония внутри человека перестала быть всего лишь устремлением, следует намеренно практиковать любовь, милосердие и терпимость. Технике «возлюби ближнего своего» следует учиться, как и любой другой. Практика любви, можно сказать, носит игровой характер: к ней следует подходить как к игре. Сначала необходимо научиться любить себя самого, а это трудно, однако потом легче любить других. Если я научусь любить мою правую руку как чудо текстуры, структуры и психонейронной координации, у меня больше шансов любить правую руку гестаповского следователя. Трудно возлюбить врага своего, но трудность как раз и делает игру интересной.

Те, кто серьезно будет практиковать игру любви, или ludus amoris, обнаружат, что полезно собираться в небольшие группки или «церкви» и встречаться через установленные промежутки времени для взаимного поощрения и вдохновения. Возможно, они сочтут, что полезно взывать к духу основателя игры. Они могут даже черпать силы, воображая его реальное присутствие в краюхе хлеба или бутылке вина. Если они верят в божественное происхождение основателя, они смогут подкрепить свою потребность способствовать человеческой любви ради человеческой гармонии, поскольку она отражает гармонию в божественно сотворенном космосе. Мужчинам и женщинам следует не запираться в коммунах или монастырях, а практиковать технику любви в реальном мире. Существование государства будет признаваться, но также будет общепринятым, что оно не имеет особого отношения к цели жизни. У кесаря свои дела, которые он считает важными, но которые на самом деле пустяковые. Практика любви не имеет отношения к политике. Смех разрешен, даже поощряется. Человек был создан Богом, хотя ему и понадобилось долгое время. Что Господь соединил, пусть даже в нечестивой троице человеческого мозга, пусть человек да не разъединит. Молитесь за доктора Скиннера. Пусть Павлов покоится с миром. Аминь.

 

Смерть любви

 

На ежедневном сеансе организованной ненависти Уинстон Смит вдруг понимает, как умело пробуждают в нем убийственное отвращение двухминутным монтажом шумов и звуков. Еще он осознает, как ненависть, которую его заставляют испытывать, может послужить безразличным оружием, направленным против кого и чего угодно. Вероятно, одним из крупных открытий периода, в который Оруэлл планировал и писал «1984», было то, что однажды вызванная ненависть может быть наподобие распылителя направлена на любой объект, который государство объявит ненавистным. Конечно, для двоемыслия необходимо, чтобы эмоции могли автоматически переноситься с одного объекта на другой без осмысления, почему ненавистное стало теперь достойным любви и наоборот. В мгновение ока Остазия превращается из друга во врага, и эмоциональная перестройка должна быть столь же молниеносной. Без сомнения, Оруэлл думал о том, как в одночасье изменилось отношение его собственной страны к Советской России, некогда такой же дьявольской, как и нацистская Германия, а теперь такой же жертвы нацистской агрессии. Начиналась великая эра лицемерия.

В последнем романе своей трилогии «Офицеры и джентльмены», который назывался «Меч почета», Ивлин Во напоминает нам, как Советская Россия превратилась не просто в образчик демократической свободы, но и практически в сосуд святости. Британское государство постановило изготовить украшенный драгоценными камнями меч в честь защитников Сталинграда, и этот эскалибур торжественно выставили в Вестминстерском аббатстве. Ненавидевший Сталина свободный мир теперь называл его Дядя Джо и его любил. Когда война закончилась, ненависть, разумеется, снова оказалась на повестке дня. Свободный поворот на сто восемьдесят градусов, как танковой башни, эмоций превратился в обыденную технику современной эпохи.

Традиционно мы всегда ненавидели что-то, поскольку это что-то по сути своей ненавистно. Христианство, хотя и призывает любить людей, приказывает ненавидеть определенные качества, возможно, им присущие, – жестокость, нетерпимость, алчность и так далее. Было время, когда мы знали, какие качества ненавистны, теперь мы уже не уверены. Традиционные пороки выставляются популярной прессой как добродетели. Кинозвезда или магнат, который был гордецом, жадным, похотливым, завистливым обжорой и сделал себе имя, предаваясь этим порокам, сегодня – не чудовище, а герой. Терпимость превратилась в слабость, трусость – в предусмотрительность. Самой идеи имманентной ненавистности больше не существует.

Из этого как будто следует, что не существует и ничего, что было бы имманентно достойно любви. Любовь в «1984» присутствует, но это не бескорыстная, обобщенная любовь евангелий и не романтическая любовь романистов девятнадцатого века. И уж точно не любовь, сопряженная с брачными клятвами. Уинстон получает записку от девушки, чьего имени он даже не знает. Там говорится просто: «Я тебя люблю». И тут же его прошибает пот от страха и возбуждения. Оказывается, любовь, которую неизвестная девушка (впоследствии выясняется, что ее зовут Джулия) испытывает к нему, основана на признании того, что его политическая ортодоксия не совершенна и что его разочарование готово проявиться в единственной известной героине форме – готовности совокупляться. Совокупление запрещено государством, поскольку несет с собой удовольствие, которое государство не способно контролировать. Физически заниматься любовью – акт мятежа. Эта идея навязывает сексуальному акту ворох добродетелей, которые он сам по себе вместить не может. Но слова «Я тебя люблю» – такая же насмешка над ценностями, традиционно связываемыми с этой фразой, как и Министерство любви самого государства.

Тут кроется главная литературная слабость «1984». Конфликт между точками зрения на любовь индивида и государства неудовлетворительно разработан. Уинстон и Джулия не противопоставляют Старшему Брату силу истинного брачного союза или семейных ценностей. Они тайно совокуплялись и были пойманы на горячем. Есть печальная сцена, в которой Джулия, чье единственное представление о свободе заключается в праве на сексуальную неразборчивость, излагает Уинстону краткую историю своих любовных похождений. Уинстон упивается ее развращенностью, и Оруэлл как будто поддерживает ложную антитезу: противопоставление нравственного зла государства нравственному злу индивида. Однако мы знаем, что история любовной жизни самого Оруэлла – это история доверия и преданности: он не переносил в литературу собственное разочарование. Возможно, он просто пророчествовал. В 1984 году, будет там Старший Брат или нет, традиционное представление о любви исчезнет, и не по вине репрессивного государства.

Одно из достижений американской цивилизации заключается в обесценивании института брака. Это во многом связано с пуританским осуждением супружеской измены как смертного греха: алая буква выжжена на американской душе. Развод предпочтительнее измены, развод иногда становится эвфемизмом серийной полигамии. Но развод редко появляется в американской литературе или американской жизни как всецело достойная сожаления, неизбежная и являющаяся последним средством спасения хирургическая операция, присущая более терпимой традиции. Любовь уподобляется автомобилю, который со временем следует заменить на более новую модель. Любовь – электрическая лампочка, чьи часы освещения заранее подсчитаны. В сознании оруэлловской Джулии любовь приравнена к сексуальному влечению. Сексуальное влечение не умирает, но требует смены объекта. Как и ненависть, она – оружие, пушка.

Однако любовь можно определять как дисциплину. Она достаточно велика, чтобы охватывать преходящие фазы безразличия, неприязни, даже ненависти. Лучшее ее выражение – сексуальное, но выражение не следует смешивать с сутью, а слово – с феноменом. И Уинстон, и Джулия любят в том смысле, что создают самодостаточную коммуну, чьей главной деятельностью является сексуальный акт и связанные с ним ассоциации, порождающие приязнь, чувство товарищества и другие положительные эмоции. Однако они знают, что их отношения краткосрочны, единственная их дисциплина направлена на то, чтобы не быть пойманными. Это краткая фаза поверхностной нежности, которая неизбежно закончится наказанием. «Мы покойники», – говорит Уинстон, и Джулия послушно ему вторит. «Вы мертвецы», – говорит голос с телекрана на стене. Смерть заложена в их отношениях с самого начала. Как и во многих отношениях, в нашу либеральную эпоху смерть не навязывается извне, она самопроизвольна.

Стоит отделить сексуальный акт от любви, и сам язык любви обесценивается. Аспект нашей свободы – наше право абсолютно обесценивать язык, так что его синтагмы превращаются в пустой звук. Старший Брат, хотя и скорбит о беспорядочных половых сношениях, к которым призывает наше общество и которым способствуют фильмы и журналы, будет рад увидеть ослабление семейных ценностей. Коммунизм попытался уничтожить семью (с большим трудом в Китае), поскольку семья оригинал того, чего государство пытается создать гротескно раздутую копию, а потому гораздо лучше было бы, чтобы семья сама уничтожила себя.

Низведение любви до сексуального акта, а после – до беспорядочной последовательности сексуальных актов своим следствием имеет низведение сексуальных партнеров до роли объектов. Тогда становится проще ко всем людям – в каком бы то ни было социальном контексте – относиться как к объектам, на которые мы можем распылять те эмоции, какие в данный момент требуются. Объект не имеет индивидуальности: это обобщенное существительное. Далее следует еще большее обобщение: не та женщина или эта, а женщины как представительницы рабочего класса и рабочий класс вообще. После обесценивания любви шокирующее низведение миллионов индивидуальных душ до обобщенного класса, называемого пролы, самое ужасное, что есть в «1984».

Даже если такое опредмечивание людей кажется нам неубедительным, мы тем не менее принимаем его как основополагающее условие для возникновения олигархии, подобной ангсоцу. Если сто процентов населения приходится контролировать при помощи полиции мысли и телеэкранов, то олигархическому государству не выжить: у него не хватит ресурсов, чтобы подавлять всех. Поэтому государство вынуждено предположить, что пролы слишком глупы, запуганы и лишены воображения, чтобы вообще представлять опасность для стабильности общества. Если – что маловероятно – в среде пролов появился демагог, который станет призывать к бунту, его нетрудно будет найти и арестовать. Но мистика и метод ангсоца, без тени сомнения, верят в инертность восьмидесяти пяти процентов населения. Мы тоже ее принимаем, иначе нас не пугала бы возможность того, что кошмар ангсоца сбудется. Под «мы» я подразумеваю не только читателей подобной книги, я подразумеваю и представителей рабочего класса, которые, выпив пинту после телепостановки «1984», отпускают в баре шуточки, дескать, Старший Брат за ними наблюдает. Это разделение – не просто литературный прием, который мы готовы принять как необходимый для развития сюжета, – как отсутствие страхования кораблей и грузов в Венеции шекспировского Шейлока. Это было местью Оруэлла рабочим 1948 года. Они его подвели. Более того, это было принятием непреложного классового разделения, от которого он не мог избавиться, как не мог избавиться от аристократического произношения.

Идея написать «Скотный двор» пришла в голову Оруэллу, когда он увидел маленького мальчика, управляющегося с племенным быком породы саффолк-панч. Что, если эти огромные звери осознают свою силу и обратятся против своих крохотных хозяев – людей? Скотина из притчи восстает против мистера Джонса и его семьи и основывает первую республику скота. Но для Оруэлла вообще написать такую книгу было возможно, если он воспринимал революционный пролетариат как иную породу людей, отличных от представителей его класса. Простые люди отличались от среднего класса как существа иной породы. И они все еще существа иной породы в «1984». В них нет настоящей человеческой жизни. Да, надо признать, Уинстон Смит питает романтическую надежду, что если перемены настанут, то исходить они будут от пролов. Если пролам не суждено быть животными, они должны быть своего рода благородными дикарями: им не позволено быть обычными людьми, как Уинстон и его создатель. Уинстон наблюдает, как толстуха из пролов развешивает белье, напевая популярную песню, несущуюся из музикатора:

 

«Поют птицы, поют пролы, партия не поет. По всей земле, в Лондоне и Нью-Йорке, в Африке и Бразилии, в таинственных запретных странах за границей, на улицах Парижа и Берлина, в деревнях на бескрайних равнинах России, на базарах Китая и Японии – всюду стоит эта крепкая непобедимая женщина, чудовищно раздавшаяся от родов и вековечного труда, – и вопреки всему поет. Из этого мощного лона когда-нибудь может выйти племя сознательных существ. Ты – мертвец; будущее – за ними. Но ты можешь причаститься к этому будущему, если сохранишь живым разум, как они сохранили тело, и передашь дальше тайное учение о том, что дважды два – четыре».

«Крепкая, непобедимая…», «мощное лоно» – слова так же оскорбительны, как и посыл «Скотного двора». И сама эта перспектива, как красноречиво расскажет герою О’Брайен, абсурдна.

Для интеллектуала вроде Оруэлла существовало лишь два варианта: либо романтизировать рабочего посредством обожествления, что означает обесчеловечивание, либо рабочего презирать. Истинный ангсоц уже был заложен в нем: он читал «Нью стейтсмен», тогда как рабочие читали желтую прессу. Рабочие не покупали его книги. Рабочие и мои книги не покупают, но я не ропщу. Не совершаю я и ошибки, предполагая, что жизнь духа благороднее или выше жизни тела. Рабочий в доках и романист принадлежат к одному и тому же организму, называемому общество, а общество, что бы оно ни думало, не может существовать без любого из нас.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-16 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: