Студенческие лидеры, какими их рисует пресса, – это разглагольствующие экстремисты эклектического толка, в красноречивых пустословиях смешивающие Маркса и Бакунина, дзен-буддизм и маоизм, но не имеющие реальной программы, помимо требований все больших и больших узких свобод для молодых. Опасность всегда в том, что молодые слишком уж легко поддаются манипуляции со стороны более зрелых, действительно радикальных умов, которые точно знают, чего хотят. Делом, за которое борются студенты, становится та идея, которая в данный момент на слуху, а потому кажется наиболее важной. Студентами, вышедшими на парижские улицы в мае 1968 года, в значительной степени руководили взрослые агитаторы. Молодежные группы очень удобны в качестве таранов: молодые люди обладают энергией, искренностью и невежеством. Они обладают всеми теми качествами, которые сделают их бесценными для профессиональных агитаторов, стремящихся внедрить ангсоц. Молодых легко заставить полюбить Старшего Брата как врага прошлого и стариков. В конце концов, он осмотрительно не называет себя Нашим отцом.
Поначалу оруэлловский мир мог бы обладать огромной притягательностью для молодых. Он наделен поразительной анархистской чертой: в нем полностью отсутствуют законы. Он рассматривает прошлое как пустоту, которую следует заполнять любыми мифами, которые захочется измыслить настоящему. Он создает – в качестве достойной презрения касты – обширную группу неприкасаемых, преданную старым традициям, реакционную и консервативную, по сути своей старую. Старояз отвергается как не имеющий силы выразить то вечное настоящее, которое является миром юности, равно как и миром партии, зато новояз обладает лаконичным напором молодежного сленга. Если отвлечься от того, что последует за ней, программа ангсоца поначалу найдет себе самых энергичных сторонников среди молодежи, очень даже готовых уничтожить прошлое, поскольку это прошлое, и принять революцию ангсоца, поскольку уже приняло мешанину из мифологий Мао, Че Гевары, Кастро и самого Бакунина. В счет идет перспектива революции с ее коннотациями ликвидации устаревшего и радости нового начала. Что случится после революции – другое дело.
|
И если новое вызывает подозрения даже у невинных и невежественных молодых, его все равно можно проанализировать только на основе стандартов, выведенных из прошлого. Конечно, я говорю о тех редких самородках, которые вместе составляют то, что мы смутно называем традицией, подразумевая точку зрения на человечество, которая превозносит ценности иные, чем просто животное выживание. Увы, это воззрение – чисто теоретическое и основывается на предположении, которое нельзя доказать, а именно, что Бог создал человека, дабы любить его как самое ценное из своих творений, поскольку он более других походит на него самого. Не масса человечества приближается к божественному бытию, а отдельный человек. Бог един, один и отделен, и таковы же мужчина или женщина. Бог свободен, и так же свободен человек, но свобода человека вступает в силу, лишь когда он понимает природу этого дара.
Свобода человека – самая избитая тема для дебатов: она по-прежнему оживляет студенческие сборища, хотя часто обсуждается без определений, познаний в теологии или понимания метафизики. Последователи Августина и Пелагия ломают копья в вопросе, свободен человек или нет; кальвинисты и католики пытаются перекричать друг друга; даже в аду Мильтона демонические князья дискутируют о свободе воли и предопределении. Доки по части предопределения утверждают, что, поскольку Бог всеведущ, он знает все, что бы ни сделал человек, что каждый будущий поступок человека уже был ему предначертан, а потому человек не может быть свободен. Оппозиция преодолевает эту проблему, утверждая, что Бог даровал человеку свободу воли, намеренно отказавшись предвидеть будущее. Когда человек совершает поступок, который Бог отказался предвидеть, Бог переключается на память о своем предвидении. Иными словами, Бог всеведущ по определению, но не станет извлекать выгоду из своего всеведения.
|
Доводы в пользу и против свободы воли могут быть перенесены в гражданскую область. Мало того, что человек предопределен генетически, на его физическое и психологическое развитие накладывает определенные ограничения среда. Поэтому кажущийся свободным поступок вполне может оказаться конечным продуктом процесса, определенного множеством неосознанных и механических факторов. Человек не может контролировать свои рефлекторные реакции. История циклична, то же можно сказать и о человеке: он возвращается на старые места и повторяет старые поступки. Человек – общественное животное, а общество есть отрицание индивидуальной свободы и так далее и тому подобное. Представление о человеке как о существе несвободном трудно побороть, и его поддерживают Фрейд, который постулировал, что взрослые поступки мотивируются спрятанными в подсознании детскими переживаниями, и Маркс, который видел в истории гигантский паровой каток, обреченный двигаться по одному пути и к одной цели.
|
Поборники свободы человека признают, что у нее есть множество ограничений, но утверждают, что есть сферы, где она не может не осуществляться, иначе человек перестает быть человеком. Во-первых, особая природа человека заключается в его способности выносить определенные суждения на основе определенных критериев. Он может связывать эти критерии с опытом; он может усваивать их из сочетания опыта и интуиции. Он абсолютно свободен их применять. Тем самым он способен свободно выбирать, объявить ли предмет красивым или безобразным, добрым или злым, истинным или ложным. В своем дневнике Уинстон Смит записывает, что свобода – это возможность сказать, что дважды два равно четырем, но это лишь одна из трех доступных свобод. Важно разграничивать три категории, так чтобы предмет не был объявлен безобразным, потому что он аморален, или (при всем уважении к Джону Китсу) истинным, потому что красив. От всего этого веет религией: нам напоминают, что истина, красота и добро есть атрибуты Бога. Но при чисто эмпирическом подходе никто не станет отрицать, что это легитимные области, в которых человек волен выносить суждения.
Если человек волен оценивать, то он свободен также и действовать, исходя из своих оценок. Но он не может оценивать без знания, а потому не может без него действовать. Образование заключается в приобретении как знания, так и критериев оценки. Следовательно, мы не свободны не приобретать образование. Это первое условие свободы. Но образование, которое учит нас, как оценивать и что оценивать, нельзя рассматривать как тиранию: оно лишь традиция, иначе говоря, прошлое, которое говорит с настоящим. Если новая политическая доктрина заявляет, что долг правителя освободить управляемых от тягот решать, что хорошо, истинно или красиво, то мы знаем, что эту доктрину следует отвергнуть, поскольку подобные решения могут приниматься только индивидом. Когда политическая партия порицает произведение искусства, потому что оно ложно (то есть не совпадает с представлением партии о реальности) или безнравственно (то есть не совпадает с представлением партии о поведении), перед нами самый наглядный пример ущемления права индивида на собственное суждение. Подобные суждения нельзя передавать коллективу: они имеют смысл с точки зрения индивидуальной души.
Человек волен не только действовать, исходя из собственных суждений, но также волен не действовать, исходя из них. И главное – и это может быть существенно важно для его человеческой составляющей – он волен поступать наперекор своим суждениям. Я много курю, но, не находя у себя симптомов зависимости, считаю, что свободен курить или не курить. Мне не раз досконально разъясняли опасности курения, и я пришел к выводу, что курение мне вредит. Тем не менее я поступаю наперекор собственному суждению и продолжаю курить. Нежелание отказываться от «вредной привычки» всегда выглядит как рабство, а не как свобода, но оно представляет собой то человеческое упрямство в выборе, с которым церковь, хотя и не государство, смирилась, с которым научилась с ним жить и даже ему сочувствовать. Без него не было бы литературы, будь то трагической или комической. Былые теократии Женевы и Массачусетса предлагали освободить человека от его порабощения грехом (под которыми подразумевались дурные привычки) посредством наказания самого человека. Секулярные теократии, или социалистические государства, выдвигают ту же идею или же подменяют наказание «позитивными установками». Они предлагают взять на себя заботу о душевном здоровье гражданина, равно как о его личной морали. Как следует, они этого сделать не могут, поскольку существуют некоторые суждения, вынести которые способен только индивид.
Как раз из-за недостаточного понимания природы свободы человека и условий, которые делают возможными ее осуществление, многие молодые люди попадают в объятия доктрин политического угнетения. Если они отвергают традицию и передачу этой традиции посредством образования, они отвергают свою собственную защиту от диктатуры. Иными словами, они не могут точно знать, что такое угнетение. Отвергая прошлое и предполагая, что новое – по своего рода гегельянской необходимости – лучше старого, анархизм открывает дорогу диктатуре. Более того, анархист приписывает зло государству, которое лишь инструмент правления, и не способен признать, что так называемое свободное общество тоже должно найти способы поддерживать свое существование. Бакунин яснее многих своих последователей понимал, что опасность представляет собой не только государство, но также и любая группа влияния, которая знает, чего хочет, – например сообщество банкиров или ученых. В государстве нет ничего магического, что заставило бы его, и только его, порождать стремление удержаться у власти. Тирания может быть порождением любой социальной группы.
В Соединенных Штатах я видел примеры молодежных «коммун», опасных по двум причинам. Они были основаны на невежестве относительно базовых принципов агрономии. Тому, как растить зерно или ухаживать за свиньями, нужно учиться на примерах прошлого, а прошлое отвергается. Они были невежественны относительно природы принципов, которые скрепляют общество, сколь бы малым оно ни было. Они предполагали наличие общей воли в группе, а после обнаруживали, что группа – это лишь кучка ссорящихся индивидов. Самый сильный индивид становился лидером и требовал повиновения. Часто к повиновению принуждали иррационально и – так уж выходило – мистически. Группа Чарлза Мэнсона – крайний пример того, как лидер приобретает черты мессии, своего рода кровавого Иисуса. Его последователи совершили гораздо меньше преступлений, чем нацистское государство, но зло не измеряется количественно. Нет гарантий, что социальная единица, отвергающая государство, станет вести себя лучше тех, чьим инструментом это государство является. Вследствие невежества и незнания традиции, на которой основываются анархистские общины, более чем вероятно, что она станет вести себя еще хуже своих предшественников.
Аномалия любой общины, кибуца или коллективного «Уолдена» (в духе Б.Ф. Скиннера) в том, что они разом отрицают и принимают социальную сущность высшего порядка: они отрезают себя от общего полотна, однако остаются его частью. Община «Уолден Два» Скиннера[10]выращивает собственные продукты питания и производит собственное электричество, но не способна производить ни инструменты, ни механизмы. Она не может содержать симфонический оркестр, но присваивает себе право слушать Бетховена или Вагнера на пленке или пластинке. У нее есть библиотека, но она не может издавать книги. Некоторые нелепые молодежные общины Америки строят себе жилища из коробок из-под кока-колы и старых машин – отбросов общества потребления, которое они презирают. Фильм Антониони «Забриски Пойнт» заканчивается апокалиптической сценой, в которой общество потребления – в старом добром духе Бакунина – разносят в пух и прах, но эти картины возникают в голове девушки, у которой есть машина, а в ней – радио. Анархизм невозможен. Бакунин – мертвый пророк.
В демократических обществах вроде Соединенных Штатов или Великобритании, чьи величайшие преступления в глазах молодежи заключаются в воинственности и потребительстве, контркультурные общины и протестные группы часто с успехом пробивают вмятину в броне истеблишмента. Со временем они модифицируют законы и даже увеличивают бюрократию. Силы Движения за равноправие женщин и Движения за равноправие гомосексуалистов приравнивают к преступлению и ущемляющих права при найме на работу, что полезно и справедливо, но они также готовы модифицировать язык, иначе говоря, если я как писатель употребляю слова, которые выдают хотя бы грамматическую дискриминацию, то рискую подвергнуться юридическому преследованию. То же, разумеется, верно для таких организаций, как Британский комитет по расовым отношениям, который по праву осуждает фанатизм, дискриминацию и «расистский» язык, но в результате размываются границы, в которых индивид волен выносить суждения и совершать поступки. Профсоюзы – очевидный (особенно в Европе) пример того, какую власть может приобрести группа влияния в рамках еще большего коллектива страны. Иногда власть группы влияния имеет справедливые основания, иногда нет. Ведя переговоры с группой влияния, которая выдвигает, возможно, неразумные требования, государство не может взывать к нравственным принципам. Группы влияния могут совершенно выйти за рамки легитимного и допустимого коллективного действия: речь идет о похищении людей по политическим мотивами или угоне самолетов, причем террористы шантажируют правительства на манер, немыслимый во Взлетной полосе I. Вскоре, говорят нам, в заложниках окажутся наши крупные города. Это бакунинство, доведенное до высшего своего предела. Карикатурный анархист былых дней, бородатый, как святой основатель, как рождественский пудинг, прижимающий к груди черную дымящуюся бомбу, трансформировался в смертоносное чудовище. Революционеры, желающие создать ангсоц, отличаются от традиционных анархистов только отсутствием невинности и наличием высокого интеллекта. Ангсоц не может возникнуть ни в одной из существующих на Западе правительственных систем, он ждет снаружи, благословляемый с небес Бакуниным.
Только индивид может быть истинным анархом. Оруэлл это понимал, когда писал «1984», свою аллегорию извечного конфликта между индивидом и коллективом. Невзирая на то что ему тридцать восемь лет, Уинстон Смит, в силу своего невежества, очень юн, хотя это невежество не вполне его вина. Единственная свобода, какую он может придумать, – право сказать, что есть верно, а что ложно. Как правильно говорит О’Брайен, у него нет метафизики, которую можно было бы противопоставить доктрине государства. Даже имей он внятное мировоззрение, он не смог бы одержать верх над мощной машиной партии. Но у него хотя бы оставалось стоическое удовлетворение – как у персонажей Сенеки – точно знать, за что он сражается в битве, которую неминуемо проиграет. Эта ситуация – мелодраматичное преувеличение той, в которой, даже при терпимо демократическом режиме, оказывается сегодня любой свободомыслящий индивид. Индивид, чьим истинным святым покровителем является Торо, всегда противостоит государству, и его свободы неизбежно будут сокращаться по мере того, как группы влияния требуют все больше свобод себе. Время, которое могло бы быть отдано на развитие его ума, поглощается заполнением формуляров и безнадежной борьбой с бюрократией. Деньги у него изымают. Он не может свободно путешествовать по миру, поскольку ограничен в иностранной валюте положениями о контроле за обменом валюты. Акцизы на такие радости, как табак или алкоголь, могут повыситься настолько, что эти радости станут ему недоступны. Но он все еще способен выносить свободное суждение в эпистемологических, эстетических и нравственных вопросах и действовать или не действовать, исходя из этих суждений. Он может попасть в тюрьму, поскольку считает войну злом. Он может убить, если после долгого размышления сочтет, что убийство – единственная возможная реакция на посягательство на его личность, или на его любимых, или на его собственность. Он может красть, клеветать, творить, писать или рисовать непристойности. Разумеется, он должен быть готов пострадать за осуществление свободы воли – вплоть до смертного исхода. «Бери, что хочешь, – говорит испанская пословица, – и за это плати». Важно то, что человеку не следует действовать без полного понимания смысла своего поступка. Это условие его свободы.
Заводные апельсины
Я вполне сознаю, что есть что-то невыносимо романтичное в вышеизложенной точке зрения на человеческую свободу. Она как бы постулирует существование неприступной цитадели в нашей черепушке, где сохраняются, как бы ни бился о ее укреплении враг, ценности индивидуализма. Каменные стены да не создадут тюрьмы. Это очень старомодно и свидетельствует о недостаточном понимании ресурсов современной диктатуры. Первые два фильма, поставленные по роману «1984» (теперь, кажется, их уже не показывают), заканчиваются тем, как, стоя перед расстрельной командой, Уинстон и Джулия кричат: «Долой Старшего Брата!» Их авторы совершенно не поняли суть книги. Главная задача партии – не ликвидация своих врагов, а превращение их в добропорядочных граждан. Наказание не важно, зато выжигание ереси существенно необходимо. Седьмой покров должен пасть с инакомыслящего разума, дабы возможно было, изнасиловав его, оплодотворить партийной доктриной. Однако, зная, что никакой неприступной цитадели не существует, многие из нас упорствуют в вере или в желании верить, что в каждой индивидуальной душе есть какая-то часть, которая ускользает от тирана. Ангсоц усвоил урок христианских мучеников, чьи тела были уничтожены, но чьи голоса звучат. Этимологический «мученик» – это свидетель. Справедливость нового государства «свидетелей» не допускает.
Многие из нас сегодня, кто не стремится намеренно попасть в тюрьму, тем не менее лелеют втайне мечту, что их отправят туда наслаждаться – парадоксально! – истинной свободой. Стрессы современной жизни невыносимо множатся, и виним мы не только государство. Нужно оплачивать счета, машины ломаются и не поддаются починке, крыши текут, автобусы не приходят, приходится делать скучную работу, невозможно свести концы с концами, надо выплачивать страховку, болезнь, панорама жестокого мира, разворачивающаяся в утренней прессе. Так и тянет быть наказанным в духе Кафки за преступление, которого не совершал, но в котором тем не менее готов чувствовать себя виноватым, и сбросить с себя всяческую ответственность. Мечта об одиночном заключении, о том, чтобы написать, как Джон Буньян, «Путешествие пилигрима» или, как Оскар Уайльд, «Балладу Редингской тюрьмы». Даже желание быть лишенным книг, бумаги, карандашей, света, когда, чтобы не сойти с ума, вынужден сочинять в голове бесконечную эпическую поэму героическими строфами. Никакое железо клетку не запирает. Что человек делает в заточении, истинная проверка того, насколько он свободен. Ангсоц, однако, прекрасно разбирается в неисправимом своеволии человеческой воли и с комфортом поселится с нами даже в карцере.
Однако, хотя какотопия Оруэлла есть символ и воплощение всех несвободных обществ, мы очень мало что узнаем о подчинении свободного разума методам науки. Что случится в 1990-м или в 2900-м, еще не ясно, но в 1984-м нет никаких признаков того, что мозг будет изменяться посредством хирургической операции или обработки различными психотехниками. Действительно, в романе есть эпизод, где в подвалах Министерства любви О’Брайен показывает Уинстону, что вложить в человеческий мозг представление Партии о реальности возможно с использованием каких-то технических приемов.
«– На этот раз больно не будет. Смотрите мне в глаза.
Произошел чудовищный взрыв – или что-то показавшееся ему взрывом, хотя он не был уверен, что это сопровождалось звуком. Но ослепительная вспышка была несомненно. Уинстона не ушибло, а только опрокинуло. Хотя он уже лежал навзничь, когда это произошло, чувство было такое, будто его бросили на спину. Его распластал ужасный безболезненный удар. И что-то произошло в голове. Когда зрение прояснилось, Уинстон вспомнил, кто он и где находится, узнал того, кто пристально смотрел ему в лицо; но где-то, непонятно где, существовала область пустоты, словно кусок вынули из его мозга. […]
О’Брайен показал ему левую руку, спрятав большой палец.
– Пять пальцев. Вы видите пять пальцев?
– Да.
И он их видел, одно мимолетное мгновение, до того как в голове у него все стало на свои места. Он видел пять пальцев и никакого искажения не замечал. Потом рука приняла естественный вид, и разом нахлынули прежний страх, ненависть, замешательство. […]
– Теперь вы по крайней мере понимаете, – сказал О’Брайен, – что это возможно».
Но это не более чем трюк, демонстрация того, на что способен мозг, если попытается. И нам становится ясно, что несвобода ангсоца основана – кое в чем вовсе не парадоксально – на упорстве традиционной умственной свободы. Поскольку, если поверить изложенной О’Брайеном программе партии, пытки и жестокость, чтобы быть эффективными, должны воздействовать на свободные умы. Вероятно, можно получать удовлетворение от жестокого обращения с собакой, но оно все же меньше, чем от жестокости по отношению к человеку, особенно когда этот человек остро осознает, что происходит и почему. В идеале палачи партии предпочли бы взять какого-нибудь Шекспира, Гете или Эйнштейна – с высоким интеллектом и в полном сознании – и превратить его в массу серого вещества и вопящего мяса.
По всей очевидности, партия пользуется методами, почерпнутыми у Советской России и нацистской Германии, чтобы привести пытаемого в состояние безнадежности и пустоты, которое породит добровольные признания в несовершенных преступлениях и слезливое раскаяние. И комната 101 представляет собой высшую точку в механистическом терроризировании, поскольку перед «самым худшим на свете» нельзя устоять, каковы бы ни были внутренние ресурсы страдающего. Этот метод основан на иррациональном, на рефлекторной реакции на стимул, которая варьируется от подопытного к подопытному: крысы в случае Уинстона, змеи, или черные тараканы, или скрежет ногтей по бархату в случае кого-то еще, – материал для ужаса выбирается после любовного рассмотрения личных фобий конкретного человека. Все это зрелищно, но неубедительно.
Неубедительно в действии – если судить по реакции Уинстона. На него вот-вот спустят изголодавшихся крыс, они прыгнут ему на лицо, порвут ему рот и начнут пожирать его язык. Чтобы О’Брайен не открыл клетку, требуется лишь, чтобы Уинстон произнес нужные слова. За все время истязаний он не предал свою любовницу, теперь он должен попросить, чтобы не он, а она была съедена крысами. Слов довольно. Крысы отозваны. Теперь он предал всех и вся. Он исцелен. Но мы, однако, знаем, что вырванное силой предательство не предательство вовсе, что совесть достаточно быстро найдет себе оправдание, переложив вину на неподконтрольные интеллекту рефлексы, и что на месте вины возникнет лояльность, еще более прочная, подкрепленная новой ненавистью к манипулятору. По сути, представление ангсоца о том, какими методами следует ломать сопротивление индивида, довольно примитивно. Однако это укладывается в философию двоемыслия. Старший Брат одновременно хочет и не хочет абсолютного контроля. Жертва не может быть истинной жертвой, если ей не оставлена толика надежды.
Победа государства над Уинстоном Смитом достигается не за счет систематического или павловского разрушения его личности и превращения ее в массу условных рефлексов. Как ясно дает понять Оруэлл, Уинстон Смит должен победить свое сопротивление Старшему Брату собственным волеизъявлением – с некоторой помощью от Министерства любви. Также мучители должны показать ему неадекватность его собственных умственных ресурсов, которые в сравнении с неумолимой метафизикой партии ничто, всего лишь ворох зачаточных помыслов и броских фраз. Ему показали его глубинную бессодержательность, и теперь он знает, что эта пустота должна быть заполнена единственно доступным для заполнения – преданностью партии и любовью к Старшему Брату. Иными словами, ангсоц полагается на изъявление своего рода свободы воли, поскольку принятие его авторитета ничто без свободного его принятия.
На протяжении вечера, проведенного в клубе, Уинстон вынужден слушать идиотскую лекцию о взаимоотношении ангсоца и шахмат. Мы не знаем содержания лекции, но знаем, что есть что-то шахматоподобное в отношениях между государством и его гражданами, как есть нечто шахматоподобное в интеллектуальных техниках, поддерживающих саму систему. Практиковать двоемыслие – все равно что играть в шахматы: планирование стратегии мысли, в том числе с учетом неожиданного ее краха в результате непредвиденного хода партии; практиковать новояз – значит играть в сложную игру с ограниченным числом семантических фигур. Игра, которую ведет государство против Уинстона, имеет заранее расписанные ходы, но не ограничена во времени: ему дарована свобода маневра, но у него нет надежды одержать верх над более сильным противником. Под конец романа Уинстон сидит в кафе «Под каштаном», решая шахматную задачку в «Таймс», где белые делают мат в столько-то ходов:
«Он глянул на шахматную задачу и расставил фигуры. Это было хитрое окончание с двумя конями. «Белые начинают и дают мат в два хода». Он поднял глаза на портрет Старшего Брата. Белые всегда ставят мат, подумал он с неясным мистическим чувством. Всегда, исключений не бывает, так устроено. Испокон веку ни в одной шахматной задаче черные не выигрывали. Не символ ли это вечной, неизменной победы Добра над Злом? Громадное, полное спокойной силы лицо ответило ему взглядом. Белые всегда ставят мат».
Белые всегда ставят мат, потому что лучший игрок выбрал белые фигуры. Но играющему черными оставлена свобода выиграть, если сумеет.
В том, что граждане свободны играть в игру контроля памяти, разгадывать уловки ортодоксии, оруэлловское государство напрямую связано с государством, в котором оперирует не ангсоц, а английский социализм. Человеческие души не модифицированы, пренатально или посредством выработки условных рефлексов в младенчестве, как это было в «Дивном новом мире» Олдоса Хаксли. Оруэлл верно понял, что новопавловское общество, члены которого не способны быть несчастными вследствие сексуальной или социальной неудовлетворенности, лишено той динамики конфликта, который дает жизнь настоящему тоталитаризму, – конфликта, вырастающему из сознания индивида, что его свобода воли ограничена диктатором. С другой стороны, ему не пришло в голову, что подпитывание власти само по себе может быть продуктом выработки условного рефлекса, что альфа-чиновник мирового государства так же не в силах сбежать с уготованного ему места, как и гамма-дворник. Оруэлл был закоренелым поборником свободы воли и даже создал из нее свой кошмар. Что утопия Хаксли основана не на страхе, а на счастье, казалось ему свидетельством недостатка жизненной силы. Не бывает диктатуры без страданий.
Методы тотального манипулирования человеческой душой существовали с 1932 года, когда впервые увидел свет «Дивный новый мир». Ивану Петровичу Павлову оставалось жить еще четыре года, он сделал свою работу и сумел разглядеть кое-какие возможности применения ее в социальной практике. Подобно своему соотечественнику Бакунину, Павлов был продуктом великой фазы интеллектуального оптимизма, которого не могли сдержать царские репрессии, – по сути, цензура и обскурантизм стали позитивным стимулом революции философской и научной мысли. Бакунин считал, что люди уже хорошие, Павлов считал, что людей можно сделать хорошими. Истинный материалист девятнадцатого века, он видел в человеческом мозге орган, вырабатывающий, говоря словами Вундта, мысли, как печень вырабатывает желчь, и загадку для ученого не большую, чем любой другой орган тела. Мозг, это вместилище мысли и эмоций, инициатор действий, можно исследовать, резать и радикально изменять, но изменять его следует всегда в сторону более эффективной работы, как механизм, посвященный совершенствованию функционирования владельца как человеческого организма. Это была высшая форма пелагианства. Из благочестивого устремления совершенствование превращалось в научную программу. Павлов работал с собаками и обнаружил, что их рефлексы поддаются изменениям: принеси еду и позвони в колокольчик, и собака пустит слюну, позвони в колокольчик, не принося еды, собака все равно будет пускать слюну. Потенциал этого открытия был огромен, и это ясно понял Хаксли. В «Дивном новом мире» младенцев низших каст учат ненавидеть потребительские товары, которых они, став взрослыми, не смогут себе позволить. Детей поощряют, гулькая от радости, ползти к ярко раскрашенным игрушкам; когда они пытаются их коснуться, резко звенит электрический колокольчик, воют сирены, сами игрушки бьют током. Несколько сеансов такой обработки, и дети возненавидят игрушки. Сходным образом в зрелом возрасте их можно заставить ненавидеть шампанское и суррогатную икру. Это выработка негативных условных рефлексов ради отторжения, но используется и выработка позитивных условных рефлексов. Пусть из мусорных баков поднимаются сладкие ароматы, пусть оттуда доносится приятная музыка, и ребенок готов стать пожизненным уборщиком мусора.
Советское государство желало переделать человека, и, зная русских, можно только посочувствовать. Павлов презирал безумную, неряшливую, романтическую, недисциплинированную, неэффективную, анархистскую русскую душу и одновременно восхищался холодным благоразумием англосаксов. Ленин тоже ее презирал, но она по-прежнему существует. Сталкиваясь с ленью официантов в советских ресторанах (иногда проходит три часа с приема заказа до его выполнения), с маниакальной депрессией советских таксистов, с рыданиями и воплями советских пьяных, невольно веришь, что без коммунизма эти люди не выжили бы. Но с дрожью отшатываешься от ленинского предложения перестроить методами Павлова сам русский характер, тем самым сделав произведения Чехова и Достоевского непонятными для читателей далекого будущего.