Государство и сверхгосударство: дискуссия 8 глава




Оруэллу не повезло в том, что он оказался выходцем из правящего класса на закате Британской империи. Пропасть между ним самим и низшими классами, которые сквернословили и ужасно воняли, можно было преодолеть лишь снисхождением, своего рода ритуальной идентификацией, полетом фантазии. Под конец своей литературной карьеры Оруэлл отбросил всяческую видимость веры в рабочий класс. А это неизбежно означало утрату веры в мужчин и женщин вообще, в возможность любви как искры, способной преодолеть бесконечность – пять дюймов или пять миллионов миль, – между одной человеческой личностью и другой. «1984» – не столько пророчество, сколько документ отчаяния. Не отчаяния от того, какое будущее ждет человечество, а личного отчаяния от собственной неспособности любить. Если бы Оруэлл любил мужчин и женщин, О’Брайен не смог бы так мучить Уинстона Смита. Огромное большинство мужчин и женщин, жуя, как коровы, пялятся на экран, откуда вопит от боли Уинстон Смит и где утверждают смерть свободы. Это чудовищная пародия на вероятное будущее человечества.

Нет такой штуки, как пролетариат. Есть только мужчины и женщины различных степеней социального, религиозного и интеллектуального сознания. Рассматривать их в терминах марксизма так же унизительно, как смотреть на них сверху вниз из кареты вице-короля. Мы не обязаны преодолевать пропасть происхождения, образования, акцента и вони, заключая брак вне нашей собственной среды или даже мучиться от необходимости торчать в сырой понедельник под пирсом Уиган. Но наш долг не превращать такие абстракции, как «класс» и «раса», в знамена нетерпимости, страха и ненависти. Мы должны стараться помнить, что мы, увы, все одинаковы, то есть довольно отвратительны. В «1984» Оруэлл создал пропасть, которая не может существовать, и в этой пропасти он построил свою невероятную какотопию. Она так же эфемерна, как воздушные замки. Она так нас захватывает, что мы не прибегаем к всепобеждающей силе сомнения, которая могла бы развеять замок. В 1984 году все будет совсем не так.

 

 

Часть вторая

 

Рождественский костер

 

Шла предрождественская неделя, была середина дня понедельника, безветренного и сырого, и муэдзины Западного Лондона заходились руладами о том, что нет Бога, помимо Аллаха.

– Ла ила-а илаха илла’лах. Ла ила-а илаха илла’лах.

Бев Джонс локтями проложил себе дорогу через многонациональную толпу покупателей мимо «Диск-бутика», потом мимо увешанных дождиком супермаркета и бывшего паба, превратившегося в турагентство, специализирующееся на поездах в Мекку, но все еще известное как «У Аль-Балнбаша», свернул с Толпаддл-роуд на Мартир-стрит и наконец очутился возле высотки «Хогарт». Тут он и проживал, но как же трудно, подумал он с упавшим сердцем, в это поверить, учитывая, что путь внутрь преграждала банда агрессивных подростков. Этот бич улиц звался бандами куминов, выражение «куми на» означало на суахили «десять», а в более широком смысле всех, кому от десяти до двадцати. Обычно в этот час они терроризировали школьные столовые, но сейчас шла забастовка учителей. Вот почему Бев сам не остался в столовой. Его дочь Бесси была дома одна, без присмотра, его жена Эллен лежала в больнице. Ему надо отпереть кухню и накормить Бесси. Тринадцати лет, не по годам зрелая физически, в остальном она не дотягивала до своего возраста. Врачи государственного здравоохранения винили во всем «Енетлию», препарат, прописываемый для облегчения родов, побочного действия которого никто не предвидел. «Никто не виноват, – сказал доктор Зазибу. – Медицина должна идти вперед, приятель».

Бев заискивающе улыбнулся семи куминам, но его мышцы вокруг рта свело так, словно он высосал килограмм лимонов. Он их не знал, они тут не жили. Они всегда были опасны, тем более опасны, что умны – более чем умны, кое-кто был неплохо образован. В этом и заключалась проблема: государство образованность не одобряло, эрудированность стала антисоциальной.

– Если вы не против, джентльмены, – сказал Бев, – я тут живу.

Он стоял на второй ступеньке каменной лестницы, они загораживали ему дорогу.

– И я чуточку спешу.

– Festina lente[12], – улыбнулся мальчишка цвета какао в толстовке, на которой был изображен огромнокулачный, окрыленный синим плащом Шекспир, подпись под ним гласила: «Вся власть Уиллу». Тут они его скрутили. Ответивший ему латинской пословицей завел латинский «Gaudeamus igitur, juvenes lium sumus»[13], обшаривая карманы Бева. Пел он хорошим тенором, ненатужным и звучным, а вот его улов оказался невелик: кредитка «Интербанка», почти пустая пачка «Хамаки майлд», одноразовая зажигалка, три фунтовых банкноты и пять монет по десять центов. Все это он прибрал себе – кроме зажигалки. Последней он чиркнул, так чтобы вспышка ударила Бева по глазам, точно проверял его зрительные рефлексы. Потом он зевнул, и в животе у него заурчало.

– Ладно, тигры, – сказал он. – Пойдем есть.

Потом он поджег Беву волосы и позволил своей своре погасить пожар кулаками. Потом все они не слишком сильно попинали Бева ногами – грациозно, балетно. Могло быть хуже. Ушли они лениво. Когда Бев вошел в вестибюль, то увидел объяснение этой довольной лени. У дверей лифта лежал без сознания мальчишка Ирвинов, почти голый, побитый, не слишком окровавленный. Это была групповая педерастия, семикратное изнасилование. Бедный мальчик! Ирвины жили на десятом этаже, и, разумеется, лифт не работал. Бев нажал звонок вызова консьержа. Мистер Уинтерс вышел, дожевывая, с кусочком мармелада на подбородке. И не перестал жевать, глядя на окровавленного мальчика.

– Вы ничего не слышали? – спросил Бев. – Ирвины дома?

– Нет, – ответил мистер Уинтерс. – На оба вопроса.

– Ничего на своих мониторах не видели?

– Камеры не работают. Все еще жду, когда придут их чинить. Работа комитета с этим поторопить. Разве вы не в комитете?

– Уже нет, – ответил Бев. – Вам лучше вызвать «Скорую».

– Это все чертова свобода виновата.

Бев пешком поднялся на третий этаж. В нынешние времена нельзя позволять себе расчувствоваться, не то сутки напролет проведешь, сочувствуя жертвам нападения на улице, в коридоре, в квартире. Сочувствие начиналось дома. Он подошел к своей собственной квартире, 3б. Дом. Нет смысла звонить, не в случае с маленькой Бесси. Бесси не справлялась со сложными множественными замками. Бев назвал свое имя тускло-красному глазу в стенной панели. Устройство идентифицировало его голос, и из щели ему в руку со звоном выпала связка ключей. Ему потребовалось сорок секунд, чтобы открыть.

Бесси сидела, широко раздвинув ноги, на полу перед телевизором. Бев увидел, что под школьным платьем на ней нет ничего из белья. Он вздохнул. Без сомнения, она мастурбировала, глядя на очередную гору мускулов на экране. Экран теперь мигал, блеял и взрывался детским мультиком: насилие со смертельным исходом, но никто в самом деле не то что не умирает, даже не ранен. Шестилетний сынишка Порсона с двенадцатого этажа, насмотревшись, как Чудо-Цып благополучно приземляется, спрыгнув с крыши стодвадцатиэтажного небоскреба, с уверенной улыбкой сиганул в лестничный пролет. Это было год назад. Порсоны оправились, даже не избавились от телевизора.

– Ты в больницу звонила? – осторожно спросил Бев.

– Что? – Глаза дочери не отрывались от подергивающихся картинок.

– В больницу. Туда, где твоя мать. Ты звонила?

– Не работает.

– Что не работает? – терпеливо спросил он. – Наш телефон? Регистратура в больнице?

– Не работает, – повторила Бесси, и ее рот приоткрылся от глупой радости, когда мышку в шляпе раздавило паровым молотом, а она вскочила и запищала, что отомстит. – Есть хочу, – добавила она.

Бев пошел к телефону в коридорчике. Он набрал 3 591 111 («Один, один, совсем один» – такова была присказка для запоминания номера больницы, первые три цифры, разумеется, иное дело.)

Ответил вежливый механический голос:

– Говорит управление больницами. В Центральной Брентфордской продолжаются спасательные работы и эвакуация. Никакие частные запросы не будут удовлетворяться в течение по меньшей мере двадцати четырех часов. Говорит упр…

А ведь сердце у него только-только унялось после тройных треволнений: балетные побои, мальчишка Ирвинов, вынужденный подъем пешком. Теперь оно отчаянно ухало. Метнувшись к телевизору, Бев начал перебирать каналы. Бесси взвыла и замолотила его кулаками по лодыжкам. Он добрался до новостей. Человечек с маленьким подбородком и пышной шевелюрой вещал на фоне увеличенных языков пламени:

– …воспринимает серьезно. Считается, что пожар дело рук безответственных элементов, пока еще не установленных, хотя Скотланд-Ярд разрабатывает то, что было названо существенными уликами. Считается, что злоумышленники воспользовались продолжающейся уже третью неделю забастовкой пожарных, в знак солидарности с которой еще одна вспыхнула вчера в армейских бараках под Лондоном. В отсутствие профессиональных служб пожаротушения, сказал министр общественной безопасности мистер Галифакс, граждане должны проявлять особую бдительность касательно актов беспричинных поджогов и при этом ознакомиться с информацией по предотвращению пожаров, которую предоставляют их коммуникационные службы.

Выдавив «О боже!», Бев выскочил из комнаты и завозился с мультизамками, а диктор все бубнил:

– О футболе. Сегодняшние встречи…

А Бесси, всегда медленно соображавшая, еще завывала, прежде чем переключиться на свой мультик. Как раз начинался «Морячок Папай». Она было удовлетворилась, а потом вспомнила про свой голод. Но Бев вылетел из квартиры до того, как ее жалобы стали громкими.

Рыдая, он бежал, спотыкаясь, вниз по ступеням. Мальчишка Ирвинов, все еще без сознания, лежал в ожидании «Скорой». Мистер Уинтерс скорее всего вернулся к своему ленчу. Бев выбежал на Чизвик-Хай-стрит. Ни одного такси. Он увидел, что в пробке застрял автобус в сторону Брентфорда. И только вскочив в него, вспомнил, что у него нет денег на проезд. К черту! Шок от вида горящего неба, его собственное расстройство – разве это недостаточная плата? Оказалось, что да, поскольку, когда автобус пополз вперед, чернокожий контролер произнес:

– Видок у тебя неважнецкий, парень. Ладно, заплатишь в другой раз.

А спустя полчаса он уже прорывался через полицейский кордон, поскольку полицейские в настоящий момент не бастовали, и кричал:

– Моя жена, моя жена, там моя жена, мать вашу!

Небо было красновато-коричневое, терносливное, красновато-синее, первоцветно-примульное и одуванчиковое, завихрения сажи взмывали к небу тонкими черными ангелами, а жар напирал как нахальный громила. Окна казались квадратными глазами, лишенными всего, кроме пламени, смотрели грустно, и также грустно вылетали стекла. Рухнуло несколько рам, задев пару врачей в обгорелых хирургических халатах. Койки и носилки грузили на платформы, позаимствованные с ближайшей пивоварни.

– Моя жена! – кричал Бев. – Миссис Джонс! Эллен! Палата 4с!

Врачи качали головами, точно качать головой было физически больно.

– Вы! – крикнул Бев старухе, чьи седые волосы сгорели, чье голое тело безвольно обвисло под одеялом. – Вы меня знаете, вы знаете мою жену!

– Не дай, чтобы им сошло это с рук, – едва слышно шепнул знакомый голос.

– Боже ты мой, Элли! Элли…

Бев рухнул на колени у ожидавших погрузки носилок. Его жена и не его жена. Кое-что в этом теле сопротивляется огню, но по большей части это кости. Он стоял возле нее на коленях, а потом, отчаянно рыдая, лежал на ней, стараясь обнять ее, но в руках оставались комья горелой кожи, а под ней – сварившегося мяса. Она уже ничего не чувствовала. Но голос принадлежал ей. Последними ее словами были не «Любовь…», не «Я люблю», не «Присмотри за Бесси…» или «Господи, что за пустая растрата», или «Мы встретимся…» Нет, это было: «Не дай, чтобы им…»

– Бедная моя, дорогая, любимая! – рыдал он.

– Вот эту, – произнес усталый голос над ним, – на ИзоМ. Лучше уж покончить поскорее. Большинство из них все равно не жильцы.

Избавление от мертвецов, эвакуация живых. На платформах стояли значки мелом «ИзоМ» и «ЭЖ». Бева ласково подняли на ноги.

– Ничего не могу сделать, приятель, – сказал добрый хриплый голос. – Стыд и позор, что такое случилось. В каком мире мы живем!

Он побрел домой. Он шел пешком, видя в витринах незнакомого Бева Джонса: волосы обгорели на малом костерке, обернувшимся пророческим посланием, рот перекошен, в глазах ярость. В вестибюле высотки «Хогарт» все еще лежало неподвижное тело, ожидая «Скорой», которая скорее всего уже не приедет. Бев пешком поднялся по лестницам.

Не просто будет донести до Бесси, что именно произошло, что теперь у нее нет матери, что ее мать сварили до смерти безответственные элементы. Что те, чьей работой было тушить пожары, бастуют уже которую неделю, требуя прибавки. Что армия – запуганная или в силу искренней идеологической убежденности в своем праве отказывать в работе – взбунтовалась. Но «бунт» – старомодное слово, его единственный жалкий слог ассоциировался только со старыми фильмами про английский флот. Оно было из того же мира, что слова «честь» и «долг». Что мужчины и женщины могут отказывать в своем труде из принципа, повсеместно считалось правом, а право наконец-то (после бессмысленных препирательств о чести и долге) перескочило из цехов на плацы. Он решил пока ничего не говорить Бесси. Ему было о чем подумать, равно как и от чего страдать, не мучаясь еще и от тщетных попыток выискать мыслящую область в мозгу Бесси. Бесси смотрела какой-то старинный фильм про войну американцев с японцами. Она ела мюсли из коробки, в которую налила молока, не обращая внимания, что жидкость просачивается через картон или что сахар сыплется через край. Последствия были видны на полу вокруг нее. И все потому, что в спешке он забыл запереть кухню, в которую Бесси нельзя пускать. Теперь он прошел туда и начал потихоньку готовить Бесси горячий обед. У всех есть право на горячий обед во время ленча. Время ленча давно прошло, но право превыше дурацких аргументов хронологии и физики. А сам он сегодня на работу не вернется. Завтра будет иначе. Завтра будет совсем по-другому.

Он поджарил сосиски, залил кипятком картофельное пюре из пакетика, заварил чай.

– Бесси, милая, – сказал он, относя ей тарелку.

Бедная осиротевшая девочка смотрит, как янки выбивают дух из япошек. Он сел в потертое кресло цвета баклажана и, сложив руки, смотрел, как она ест. Еду она в себя заталкивала, почти не глядя. В окончание она рыгнула, почесав оголенный лобок. Бедная осиротевшая невинная девочка. Когда под басовые фанфары появилось слово «КОНЕЦ», он тихонько выключил телевизор. Бесси издала животный рев обиды и протянула руку, он нежно эту руку поймал.

– Я должен кое-что тебе рассказать.

– Но сейчас будут «Спиро и Сперо».

– Спиро и Сперо, кто бы они ни были, придется подождать. Я должен тебе сказать, что твоя мама умерла. Она сгорела при пожаре в больнице. Ты меня понимаешь, Бесси? Твоя милая мама, моя дорогая, милая жена. Мы никогда больше не увидим. – И тут он заплакал, гнусавя: – Извини, ничего не могу поделать. – Он начал обшаривать карманы в поисках носового платка.

Но банда куминов забрала и его. Сквозь слезы он видел, как Бесси смотрит на него, разинув рот, пытаясь осознать его слова. Она смотрела в будущее, пытаясь представить себе жизнь без мамы.

– А кто нам тогда приготовит рождественский обед? – спросила она.

Это было начало: она задумалась о будущем, из которого удалили привычный комфорт.

– Ты готовишь хуже мамы, – продолжила она, а потом начала шмыгать носом. До нее доходило все больше. – Бедная мама. Бедная я.

– Я научусь, мы вместе научимся. Мы с тобой остались вдвоем, Бесси-дружок.

И он глядел на нее с безнадежной жалостью, на тринадцатилетнюю девочку, которая выглядела как двадцатилетка, и притом неряшливая двадцатилетка, вполне созревшая вынашивать недоумков-рабочих для ОК, иначе Объединенного Королевства, которое пришло на смену Королевству Соединенному. Бев попытался прикинуть, сумеет ли она вообще чему-то научиться, а не просто усвоить число кнопок на панели телевизора, – жертва скверной медицины, северного воздуха, скверной еды, фарсового образования, презренной массовой культуры. Мозг дорос до семи лет и остановился. В прошлом году была принудительная вставка контрацептивной спирали – поглубже, чтобы шаловливые пальчики не достали. Ну и правильно, думал он, вот это правильно. «Не дай, чтобы им сошло это с рук». Если он собирается бросить вызов системе, помощи от Бесси ждать нечего.

Усвоив толику будущей пустоты, Бесси взялась ее заполнять, включив конец «Спиро и Сперо». Бев со вздохом покачал головой. Спиро и Сперо оказались парой мультяшных дельфинов, которые говорили по-английски на китайский манер: «Ты говоришь он не прийти я знаю он прийти я знаю он прийти скоро».

Он понимал, что скоро горе накроет его с головой, поэтому постарался подготовиться. В кухонном шкафу стояло полбутыки австралийского («Опасайтесь иностранных подделок») бренди на чрезвычайный случай. Достав бутылку, он сел за кухонный стол и начал прихлебывать прямо из горлышка. Кран скучно капал – как жизнь. С календаря на стене смотрели голые девушки в снегу, в осклабленных от зимней радости ртах видны были пломбы на задних зубах. Декабрь 1984-го. Эллен обвела 10 декабря как день, когда ей ложиться в больницу, и 20-го – как день, когда скорее всего выпишется. Надо было выяснить, действительно ли у нее заболевание Тойя, а для того потребуются бесконечные мучительные тесты, чтобы проверить, верен ли был диагноз доктора Зазибу, и, если результаты будут позитивными, последует удаление селезенки. Безопасная в общем и целом операция, как сказал хирург, доктор Мэнинг, а его взгляд обращал слова в ложь. Благодарите судьбу, молодой человек, за государственную службу здравоохранения. Но Бев почитал про болезнь Тойя в публичной библиотеке. Совершенно небезопасно.

Сдерживая слезы, он отхлебывал бренди. Вкус жженого сахара на языке был как бы префиксом важного, жгучего слова в самом его нутре, а с этого слова начался романтичный или сентиментальный стих о чистом чувстве: есть, существует план, смысл, всепредвидящий Промысел. Он перестал сдерживать слезы и начал ими упиваться. Совершенно небезопасно. И потом он понял, что ни потрясения, ни шока не испытывает. Ничего непредвиденного, по сути, не случилось. Болезнь Тойя. «Удаление селезенки может привести к временной ремиссии симптомов, но в восьмидесяти пяти процентах случаев прогноз негативный». Он подспудно знал, что Эллен умрет – хотя и не такой страшной смертью. Что до ее последних слов, до того, что ему предстояло, – что ж, дело принципа обрело острые зубы. «Последние слова моей жены, братья! Разве я не должен исполнить предсмертную волю жены?» Но зубки у принципа прорезались еще пять лет назад, хотя вскоре они и притупились…

В шестидесятых годах его дядя Джордж и тетя Роза эмигрировали в Австралию. Они счастливо прижились в Аделаиде, этом довольно чопорном городе: ходили в церковь, ели устрицы, Джордж преуспевал в своей линотипии. И так почти двадцать лет. Они стали закоренелыми осси, ни слезинки не пролили по Англии, которую бросили. А потом, в 1978-м, Роза заболела, с ней случилось самое худшее – паралич легких, а потому в гостиной «глория-соум» (так, как сообщил в письме дядя, называется на австралийском диалекте особняк) на Парксайд-авеню навсегда поселился аппарат искусственного дыхания.

Потом без предупреждения забастовали работники электростанции. «Забастовка» – правильное, ужасное слово. Не было времени везти ее и ее аппарат в больницу, где имелся аварийный генератор. Не стало живящего тока, и она умерла. Была убита, вопил Джордж. А потом… э-э… это было во всех газетах. Он обвинил в убийстве Джека Риза, лидера забастовки. Сам профсоюз вину на себя не взял. Забастовка была «дикой», неофициальной. Да, вопил дядя, но кто изобрел такое оружие? Проклятие на всю профсоюзную систему, к чертям синдикализм. И раз я уж начал, позвольте сказать, что ни один человек не имеет права отказывать в своем труде, ни при каких обстоятельствах, ибо только готовность работать делает человека человеком. Как раз в таком приступе явного безумия дядя Джордж застрелил Альфреда Уигга, генерального секретаря синдиката рабочих электротехнической промышленности Австралийского Союза[14], когда Уигг выходил из своего служебного лимузина возле своей частной резиденции. Джек Риз остался на свободе. Дядя Джордж доживал свои затуманенные и иногда полные вспышек гнева дни в приятном зеленом месте под названием «Убежище Патрика Уайта».

И было еще кое-что, что так и не попало в британские, или ОКские, газеты, – причина на то могла быть любой: вопрос журналистской этики, запугивание, подкуп или тихое упоминание о каком-то постановлении касательно общественного порядка. Тем не менее одним январским днем в Миннеаполисе, штат Миннесота, США (про которые кое-кто, возможно, в шутку говорил, что сокращение означает Апатичный Штатовский Синдикат), когда температура опустилась до 37,2 градуса ниже нуля, Федеральный профсоюз рабочих электротехнической промышлености пригрозил бессрочным прекращением подачи электричества всему городу, если только чрезвычайный президентский указ не гарантирует удовлетворение чрезмерных требований о повышении заработной платы членам означенного профсоюза. Пятнадцать тысяч жертв переохлаждения очень трудно замолчать, а именно таков был результат отказа подчиниться угрозе. И – вполне предсказуемо – члены профсоюза получили желаемое. А тогда другие рабочие попробовали прибегнуть к тому же дьявольскому методу в других областях городского хозяйства: газ, вода, топливо, поставки продовольствия. Власти подняли национальную гвардию, все еще понимавшую смысл слова «бунт». Потасовки с пикетчиками, выстрелы, наконец, стыд и восстановление порядка и порядочности, когда был жестоко убит сын профсоюзного босса, самого Большого Джима Шелдона. Бев доподлинно это знал. Двоюродный брат Бева Берт уже давно осел в Дулуте, Миннесота. Он присылал письма. Когда письма не доходили, то случалось это не из-за цензуры, а исключительно из-за забастовки почтовиков. В то время почтовые служащие не бастовали, поэтому и письма дошли, и смысл их дошел.

А потому предсмертные слова «Не дай, чтобы им это сошло с рук» прозвучали эхом старой песни. Бев вздохнул над почти пустой бутылкой австралийского бренди, предвидя, что давно накапливающееся недовольство вскоре преобразится в действие. Он не хотел становиться мучеником во имя свободы, в которую все равно мало кто верил и которую мало кто понимал. Но у него возникло ощущение, что он покупает билет на поезд, места назначения которого не знает, и что может оказаться единственным в нем пассажиром. Он знал лишь, что поездка необходима.

 

Бравый ОК

 

Девлин подслеповато всмотрелся в распечатку.

– Бев? – спросил он. – Это правда ваше имя? Не сокращение от Беверли или еще какого-нибудь?

– Может означать три вещи, – отозвался Бев, – Бевридж, Бивен и Биван. Все три имени были на слуху, когда я родился. У социалистов. Мой отец был большим социалистом.

– Бевридж был либералом, – согласился Девлин. – Но, разумеется, социальное страхование было идеей, по сути, радикальной.

– Радикальной идеей, позаимствованной у бисмарковской Германии, – поправил его Бев.

Девлин нахмурился:

– Говорите как человек образованный.

Само выражение звучало старомодно, но Девлину было за шестьдесят, и его словарный запас не всегда поспевал за Яром, или Языком Рабочих.

– Вы говорите не как, – он опустил взгляд на распечатку, – оператор кондитерского конвейера. Ах да, конечно, тут все есть. На самом деле вы преподавали историю Европы. В общеобразовательной школе Джека Смита. Тут не сказано, почему вы бросили.

– Из-за директивы из министерства, – ответил Бев. – Нам жестоко урезали содержание курса. Сам-то я знал, что история профсоюзного движения это еще не вся история и даже не самая важная ее часть, но свое мнение держал при себе. Не протестовал публично. Я просто сказал, что хочу достигнуть большего.

– Портить детям желудки, – улыбнулся Девлин, – вместо того чтобы образовывать их умы. И что на это скажут ребята из отдела по оценочным суждениям?

– Но я же достиг большего, – сказал Бев. – Я на двадцать фунтов в неделю больше зарабатываю. А с Нового года будет на тридцать фунтов больше.

– Вот только в будущем году вы на «Шоколадной фабрике Пенна» работать не будете, верно? Если и дальше будете упорствовать в этом… этом… этом атавизме.

– Я должен упорствовать. А вы бы не упорствовали, зная, в какую пакость вылилось все это злодейство. То, что началось как самозащита, превратилось в безнравственный рычаг давления на общество. А мы все проспали, но пора наконец проснуться. Система, эта долбаная аморальная система, прикончила мою жену. Вы ожидаете, что я и дальше буду мириться с ее окаянной мерзостью? Моя жена у меня на глазах превратилась в обгорелые кости и пузырящуюся кожу. И вы хотите, чтобы я поддерживал паскудную забастовку аморальных пожарников?

– Вас и делать-то ничего не просят, – мягко возразил Девлин и подтолкнул через стол пачку сигарет. Бев покачал головой. – Пора бы уж завязать, – сказал Девлин, закуривая. – Кому они теперь, черт побери, по карману?

На пачке сигарет красовалось маленькое, но весьма живописное легкое, пожираемое раком. Директива Министерства здравоохранения. От словесных предостережений большого проку не было.

– Пожарные идут своим путем. Армия идет своим путем. В принципе мы, естественно, одобряем. Мы одобряем забастовку как оружие пролетариата. Но постарайтесь быть разумным. Не возлагайте вину за смерть жены на необходимое воплощение принципа синдикализма. Вините гнусного гада, который поджег больницу.

– Еще как виню! – сказал Бев. – Но заодно я восстаю против самого принципа зла. Потому что те, кто это сделал, были злобной сворой ублюдков-убийц. Если бы их поймали, их бы заставили пострадать! Нет, не страдать, это старомодно, правда? Их бы перевоспитывали. Но даже если бы я мог до них добраться и их убить, а знаете, как бы я их убил…

– И это пройдет, – сказал, пуская колечко, Девлин.

– Даже если бы я мог посмотреть, как они горят, вопят, как, наверное, вопила моя жена, я все равно бы чувствовал себя беспомощным, недовольным, зная, что за зло воздается злом, что я внес свою лепту в разрастание зла и что зло все равно будет существовать и твориться дальше – неуничтожимое, неразрушимое, животное и вечное.

– Это не наша область, – возразил Девлин. – Это теология, это дело церковников. Вы очень хорошо высказались, очень красноречиво. Конечно, такое полезно, всегда, по-своему, будет полезно. Я сам в молодости к такому прибегал, вот только я говорил что-нибудь вроде: «Зло капитализма должно быть ликвидировано, стерто с лица земли». Хорошие метафоры у теологов. Извините, что прервал.

– Давайте скажу иначе, – продолжал Бев. – На человека напали на улице, ограбили, сорвали одежду, избили, даже изнасиловали. А прохожие стояли кругом и ничего не делали. Разве не следует винить тех, кто не вмешался, так же как и тех, кто совершил преступление?

– Не в той же мере. Они ничего дурного не сделали. Они вообще ничего не сделали. Людей винят за то, что они совершили, а не за то, что не совершали.

– И это неправильно, – возразил Бев. – Их, пожалуй, еще больше следует винить. Поскольку те, кто творит зло, неотъемлемая часть человеческого бытия, доказывающая, что зло существует и что его нельзя истребить законами, реформами или наказаниями. Но долг других – остановить творящееся зло. Как раз этот долг делает их людьми. Если они не исполняют свой долг, их надо винить. Винить и наказывать.

– Нет больше такой штуки, как долг, – сказал Девлин. – Вы сами это знаете. Есть только права. Комиссия по правам человека – чертова чушь, правда? Всегда была чертовой чушью, и вы это знаете.

– Долг перед семьей, – продолжал Бев. – Долг перед своей профессией или ремеслом. Долг перед своей страной. Чушь гребаная. Понимаю.

– Долг гарантировать, чтобы уважались права, – вставил Девлин. – Тут я соглашусь. Но если вы говорите: «Право гарантировать, чтобы права и так далее», звучит как все та же хрень. Нет, к черту ваш долг.

– Значит, пока горит больница, у пожарных есть право стоять и ничего не делать, – запальчиво сказал Бев, – и говорить: «Дайте нам наши права, и такого больше не случится. Во всяком случае, до следующего раза». Я бы сказал, это еще большее зло, чем первое.

– Тогда вам, возможно, интересно будет узнать, – проговорил Девлин, туша окурок, – что та история с пожаром в Брентфордской больнице уже начала давать позитивные результаты. Пожарные сегодня садятся за стол переговоров с комитетом по зарплатам. Завтра забастовка, возможно, закончится. Подумайте об этом, прежде чем начнете бушевать насчет того, что зовете злом. Ничто, что улучшает участь рабочего, не может быть дурным. Подумайте об этом. Запишите это на форзаце вашего дневника за тысяча девятьсот восемьдесят пятый.

– А вы в своем вот что запишите. ЛЮДИ СВОБОДНЫ. Вы, люди, забыли, что такое свобода.

– Свобода умирать с голоду, свобода быть жертвой эксплуатации, – откликнулся Девлин с застарелой и давно уже выдохшейся горечью. – Свободы, с удовольствием скажу я вам, принадлежат к курсу истории, которую вы когда-то преподавали. Вы кровожадный индивидуалист, брат. – В тон Девлина закрался рокот. – Вы кровожадный реакционер, приятель. Вы требуете свободы, и Христом покойным, живым или не существующим, клянусь, вы ее получите. – Он помахал перед Бевом докладной запиской, которую прислал ему цеховой староста Бева. – Старые грязные свободные деньки прошли, малыш, – тут он подпустил ирландскую картавость, – для всех, кроме вас, и таких реакционеров, как вы. Вы перестали преподавать историю и к истории повернулись спиной. А не вспомнить ли вам, что каких-то двадцать лет назад нашего с вами профсоюза вообще не существовало. Он только боролся за право родиться, и, ей-богу, он родился, и родился в муках, но также родился с триумфом. Те мужчины, что стоят у конвейеров, производящих шоколадные батончики, карамельки и кремовое-кокосовое что-то там, были в худшем положении, чем шахтеры, железнодорожники и литейщики. Знаете почему? Из-за реакционеров вроде вас с вашими оценочными суждениями.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-16 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: