Государство и сверхгосударство: дискуссия 12 глава




– Бейтменс[21]у них в руках, – сказал чернокожий мужчина в очках. – Сами увидите, когда приедем в Беруош. В доме поэта, воспевавшего империю, теперь региональный компьютерный центр. Да поразит его Пак с Холмов[22]электронным ящуром.

– Слушайте все сюда, – с тихой свирепостью сказал мистер Бузи. – Я выполняю работу, поняли? – Он посмотрел через проход, пригвождая взглядом и остальных из своей партии, даже тех, кто сидел смирненько, читая «Свободных британцев». – Работу – вот что я делаю. Работу. – Больше ему как будто добавить было нечего.

По проходу медленно двигался охранник в форме, выкрикивая:

– Всем выйти! Поезд дальше не идет! У нас забастовка!

Условно осужденные заинтересовались, как отреагирует на это мистер Бузи. По праву он должен был сказать: «Отлично, брат». Но, очевидно, дни холистического синдикализма еще не наступили, и никто не предполагал, что он сам выйдет на забастовку вместе с остальным профсоюзом или гильдией пробационных приставов. И уж, конечно, от него не ожидалось раздраженно хмуриться.

– Ведите нас, – сказал высокий в черном дождевике, снова вставая. – Ведите нас, брат, туда, куда желаете нас вести.

– Послушайте, – обратился к охраннику мистер Бузи, – телефоны-то работают?

– Работали только что, когда из союза транспортников пришли новости, но если хотите позвонить, вам лучше поторопиться.

– Киплинг жив, – сказал чернокожий в очках.

– Но если вам нужен автобус или еще что, – продолжал охранник, – вы не хуже меня знаете, каково положение.

– Господи Иисусе, – выдохнул мистер Бузи.

– Истинно верующие так себя не ведут, – укорил парнишка из Мидлендса.

– Тут ты прав, малый, – отозвался охранник. – Пошли, выведем вас всех.

С несчастным видом мистер Бузи вывел своих подопечных на платформу нижнего уровня Центрального вокзала Танбридж-Уэллс. Пошел дождь. Вдалеке громыхал гром. Смуглый приземистый человек, который до того молчал, произнес:

– Тоннервернотуонотравонуретнгромодагроммер…

– Заткнись ты! – рявкнул мистер Бузи. – Заткнись, понял?

Охранник заинтересованно придвинулся.

– Он что, иностранец? – спросил он. А потом: – Вы в Мэнор направляетесь, или как там его называют? Потому что если да, то, сдается, вам придется топать пешком. Ведите их вдоль полотна, против этого закона нет. Самое короткое расстояние между двумя точками.

Румяный мужчина в очень грязном дождевике, из кармана которого выглядывали «Свободные британцы», сказал в шутку:

– Шагом ’арш, паскуды!

Не успел мистер Бузи взять бразды правления в свои руки, взвод ликующе спустился на рельсы и замаршировал на юг.

– Эй, эй вы, мать вашу! – заорал мистер Бузи.

Охранник откровенно забавлялся.

Двигались колонной по двое. Напарником Бева оказался высокий в черном дождевике, в прошлом сельский библиотекарь, которого звали мистер Миффлин. Лило ужасающе. Мистер Бузи ругался. У Стоунхенджа румяный сказал:

– Пятиминутный отдых раз в час. Армейский устав.

– Не останавливаться. Вы теперь не в долбаной армии.

Неподалеку от Этчингхэма мистер Миффлин спросил:

– Не рвануть ли нам?

– У него пушка.

– Верно. Давайте проверим, заряжена ли она. Раз, два, три!

Пистолет оказался заряжен. Бев услышал, как что-то просвистело у его уха. Они с мистером Миффлином глуповато слезли с поросшей травой насыпи, на которую пытались вскарабкаться.

– Теперь вам понятно?! – пыхтел мистер Бузи. – Теперь вам понятно, что время ваших детских глупостей вышло раз и навсегда. Теперь вы знаете, кто тут, черт побери, главный.

 

Два мира

 

Стоя перед замурованным камином в помещении, которое когда-то называлось Салоном Джошуа Рейнолдса[23], мистер Петтигрю взирал на свою аудиторию из ста пятидесяти человек. Все они знали, кто он, и могли только – наперекор самим себе – чувствовать себя польщенными. Худощавый, с волосами как пакля и коком надо лбом, моложавый для своих сорока лет, великий теоретик и постоянный председатель президиума ОК улыбался и близоруко щурился, протирая очки галстуком (кроваво-красным с золотыми шестернями). Он надел очки, и, когда его глаза сфокусировались за стеклами, стало очевидно, что они проницательные и ужасающей серой ясности. Внушительные глаза, подумал Бев, а мистер Петтигрю жиденьким профессорским голосом произнес:

– Братья! – Тут он улыбнулся и элегантно повел плечами. – Мне трудно употреблять этот термин с должной искренностью. Сестры! Нет, так не пойдет. Верно?

Семьдесят с чем-то женщин в аудитории как будто согласились: послышалось хихиканье и сдавленное фырканье.

– Называть рабочую женщину сестрой, словно объявлять о конце того, что друзья-американцы называют значимыми отношениями. В том, что довольно абсурдно окрестили ОКнией, есть место многому, но сомневаюсь, что на инцест посмотрели бы сквозь пальцы.

Смех. «Осторожно, осторожно, – сказал самому себе Бев, – не смейся, не поддавайся обаянию, он враг».

– Поэтому я говорю: леди и джентльмены! И тут нет назойливых цеховых старост, так что некому меня одернуть. Леди и джентльмены, вас призвали сюда, потому что вы исключительные люди. Вы, возможно, называете себя индивидуалистами, которые одну-единственную человеческую душу поставили выше странной абстрактной групповой сущности, называемой Объединенным коллективом рабочих. Вы познали борьбу, вы познали боль. Принцип уникальной ценности индивидуальной души, неограниченной свободы воли привел большинство из вас к полному отчаяния одиночеству – одиночеству изгоя, преступника, бродяги, здоровой души, которая вопит из-за тюремных решеток, воздвигнутых безумцами. Кому, как не мне, знать. Каждый день и, что еще страшнее, каждую ночь перед вами вставала, искаженная кошмарами, невыносимая человеческая дилемма. Стояла она и передо мной, и, возможно, мужества у меня было меньше, чем у вас.

В чем природа этой дилеммы? А вот в чем. Человечество жаждет двух ценностей, которые невозможно примирить. Мужчина – или, прибегая к выражению, которое рекомендует нам Движение за уравнивание женщин в правах с мужчинами, женомуж – желает жить на своих условиях и в то же время на условиях, навязываемых обществом. Есть мир внутренний и есть мир внешний. Внутренний мир питается мечтами и видениями, и одно из этих видений зовется Бог, податель ценностей, цель всех трудов отдельно взятой мятущейся души. Это хорошо, нет, это по-человечески лелеять сей внутренний, частный мир, без него мы создания из соломы, несчастливые, нереализованные. Но, и я должен подчеркнуть это «но», внутреннему миру никогда нельзя позволять вторгаться в мир внешний. История полна несчастий, тирании, угнетения и боли, причиненных навязыванием внутреннего видения остальному человечеству. Началось все, вероятно, с Моисея, у которого было видение Бога в горящем кусте, и следствием его стали десятилетия скитаний и испытаний для иудеев. Святой Павел стремился навязать свое личное видение восставшего Христа всему миру. Так было с Кальвином, Лютером, Савонаролой… Нужно ли продолжать? А в мирской сфере? Мы видели или читали, какие мучения принесло навязывание той или иной мистической концепции государства миллионам в Европе и несчетным миллионам в Азии.

Вы понимаете, о чем я? Я ничего не имею против внутреннего видения, пока его сдерживает дисциплина, пока оно отъединено от внешнего мира, лелеемо за запертыми дверями. Внешний мир не может принять внутреннего видения без боли, поскольку ценности внешнего мира имеют природу, настолько отличную от ценностей мира внутреннего, что они не могут сойтись, как не могут соприкоснуться вода и фосфор, не вызвав опасного возгорания. Теперь вы спросите меня: каковы ценности внешнего мира? Они просты, и их простота – неизбежный атрибут универсальности. Они сводятся к тому, что общего у всех людей – к необходимости жить, что означает необходимость работать и получать плату за эту работу. Когда мы говорим о государстве рабочих, о коллективе рабочих, мы с радостью, если бы могли, избавили термин от циничных политических ассоциаций, приданных ему марксистскими олигархами. Говоря о государстве рабочих, мы подразумеваем всего лишь систему, при которой позволено одержать победу главному человеческому праву, – праву работать и получать за работу адекватную плату. Возможно, сама концепция заключает в себе противоречие. Ибо если государство – собственность рабочих, то долгая борьба рабочих за справедливость увенчалась успехом, ведь в их руках находятся средства отправления справедливости. Но каждый день приносит новые свидетельства продолжения борьбы, и борьба будет продолжаться вечно. Противостояние между работодателем и работником – основополагающая догма нашей системы. Государство все больше становится работодателем, следовательно, в силу простой логики, что теоретически на пользу рабочему, на практике ему во вред. Повторяю, эта дихотомия существенно необходима. Существенно необходима, поскольку динамика существенно необходима для поддержания прогрессивного улучшения доли рабочего, а динамика может возникнуть только из борьбы противоположностей.

Теперь, думается, вам уже стало ясно, что эта простая философия прав рабочих не обязательно должна идентифицироваться с философией социализма. Верно будет утверждать, что на стороне рабочих стоит социализм, а не – да упокоится она с миром! – метафизика алчности и капиталистических привилегий. На деле социалистическое движение, как мне нет необходимости вам напоминать, – это движение труда, оно основано на борьбе за справедливость для рабочего. Но движение отлично от государственной системы. Социалистическое правительство, особенно такое, которое, подобно нашему, управляет, практически не имея оппозиции, перестает бороться. Однако, чтобы сохранить свою динамику, оно обязано бороться. Отсюда борьба за увеличение валового национального продукта, борьба за обуздание инфляции, что, по сути, означает дисциплину для рабочего. Будучи привержено труду, государство не слишком доверяет трудящимся. С другой стороны, фундаментальная философия, общая для коллектива рабочих и социалистического исполнительного органа, гарантирует, что принцип упрощения, дискуссий о потребностях и – посредством правительственных механизмов – удовлетворения неких фундаментальных здравых требований рабочих более или менее адекватно воплощается. Разумеется, я говорю о предоставлении государственного здравоохранения, системе образования, которая удовлетворяет общие потребности, но воздерживается от особых потребностей внутреннего мира индивидуалистов, вроде вас, милостивые дамы и господа. И разумеется, система социального обеспечения, от которой вы, леди и джентльмены, – из нежелания создать четкую и охраняемую границу между внешним и внутренним мирами – своевольно себя отрезали.

Он улыбнулся, точно иронически процитировал официальную точку зрения, с которой не обязательно соглашаться. И, все еще мечтательно улыбаясь, продолжил:

– Не сомневаюсь, что мы увидим, как мягко и незаметно, без дыма и грохота революции (поскольку революции всегда вызревают в мире внутреннем) отмирает неписаная политическая конституция, которая всегда считалась одним из институционных шедевров Британии. Парламент, как вам известно, уже практически прекратил свое существование, превратился в трату времени и формальность. Нам нужны только исполнительная власть и социальные службы. Уже создается политический колледж, который станет готовить управленцев и руководителей будущего. Ради мистической преемственности исполнительной власти потребуется постоянный глава. Если вы думаете, что им станет Билл Символический Рабочий, то вы, конечно же, ошибаетесь. Достаточно монархии, которая существует вне политики. Преданность английских рабочих британской королевской семье имеет долгую историю и отражает инстинктивное признание ценности номинального руководителя, находящегося вне рамок мира пота и неустанных трудов политических профессионалов. Наши собратья-рабочие в Америке уже отворачиваются от республиканских принципов, видя в президентстве лишь чудовищный абсолюционизм, который есть высшее воплощение грязной борьбы за политическую власть. Кто знает? Вскоре Декларация независимости, возможно, будет отменена, и англоговорящие люди всего мира – или, следует сказать, ЯРоговорящие – воссоединятся ради общей цели под общим крылом. Но это дело будущего, и прошу прощения, леди и джентльмены, что отвлекся от темы, ведь сегодня мы говорим не об этом. А о чем мы говорим сегодня? Какой цели мы стремимся достичь во время вашего пребывания – увы, вынужденного, как бы мне хотелось, чтобы оно было добровольным! – в Кроуфорд-Мэнор? Во-первых, мы хотим, чтобы вы сердцем почувствовали то, что уже, возможно, готовы принять разумом. Мы хотим, чтобы вы порами своими ощущали равенство. Равенство во внешнем мире, в котором нет привилегий и в котором сама идея исключительного мужчины или исключительной женщины – Гитлера, Бонапарта, Чингисхана – мерзостна. А как же исключительный художник, скажете вы, ученый или гений, мыслитель, чьи новые видения грозят сжечь дотла старые? Подобное не будет душиться при рождении, заверяю вас, поскольку принцип эгалитаризма лишь набирает силу. Искусство, мысль, научные исследования принадлежат миру внутреннему, частной жизни. Исключительный гений, врывающийся во внешний мир, не желанен, но это не значит, что он не будет оценен. Но ценность не принадлежит миру рабочих, и ценность должна искать себе поощрения в мире внутреннем, а ведь его, леди и джентльмены, вы стремились перепутать с миром внешним, который вы надеялись отвергнуть, но который, как вы обнаружили, отверг вас. – Внезапно он посуровел и заговорил громко, и тут Бев понял, что он, вероятно, безумен. – Вы согрешили! – крикнул мистер Петтигрю. – Да, согрешили. Согрешили против равенства, согрешили против братства…

– Но не против свободы! – Бев смущенно огляделся по сторонам, чтобы посмотреть, кто так грубо прервал оратора. И с изумлением понял, что это он сам. В аудитории забормотали, и бормотание становилось все громче. Трудно было понять, против кого направлено это бормотание. Но мистер Петтигрю немедленно перехватил инициативу и привлек всеобщие взгляды выпучившимися глазами и размашистыми жестами.

– Свобода! – крикнул мистер Петтигрю. – Вы даже не знаете смысла этого слова. Вы, не жуя, проглотили расхожий лозунг ошибочной иностранной революции. Вы не сумели понять, что две из трех его составляющих принадлежат миру внешнему, но третья не имеет в нем смысла, а может существовать только в мире внутреннем. Свобода? Кто отказывает вам в свободе? Свобода – атрибут личной вселенной, которую вы по желанию можете исследовать, или нет, вселенной, в которой, если вы пожелаете, может быть приостановлено действие даже законов природы. Какое отношение имеет она к труду и зарабатыванию на хлеб насущный? Вы выбираете невозможную свободу, ищете ее во внешнем мире, но не находите ничего, кроме тюрьмы. – Повисла студеная тишина, все отвели от Бева глаза, словно один только взгляд может повлечь за собой вероятность опасной заразы. С пугающей скоростью мистер Петтигрю расслабился, усмехнулся мальчишески и, сняв очки, снова протер их галстуком. – Свобода, – сказал он с затуманенным взглядом, – у этого слова есть только одно значение – на ЯРе. Я, черт побери, дал себе свободу слишком долго сегодня вечером выступать. – Раздался слабый вздох, главным образом дам, над шокирующим вторжением просторечия, как будто несовместного с ораторским стилем мистера Петтигрю. – Я выступил перед вами в роли скучного демагога. Заверяю вас, это не самая сильная моя сторона. Надеюсь, за время вашего пребывания здесь нам представится случай встретиться и обменяться на краткий миг нашими благословенными внутренними мирами. Доброй ночи. – Он снова надел очки, снова стал остроглазым. И со сцены сошел под аплодисменты. Бев не аплодировал.

 

Всплеск инакомыслия

 

В Кроуфорд-Мэнор было несколько комнат для посещения внутренних миров. В некоторых имелась кровать, и можно было запереться изнутри. Подслушивающие и подсматривающие устройства там как будто отсутствовали. В периоды досуга можно было позволять себе какую угодно долбаную свободу. В ходе занятий по ЯРу с остроумным и очень эрудированным мистером Квиком Бев узнал, что термины «досуг» и «удовольствие», хотя и этимологически не родственные, в ЯРе могут употребляться взаимозаменяемо и на практике второе слово поглотило первое. В ЯРА – Язык рабочих Америки – подобной ассимиляции не произошло, зато в Англии рабочие говорили, что в час удовольствия им все в удовольствие. А поскольку так велела разговорная практика, Бев удовлетворял и удовлетворялся удовлетворительной девицей лет тридцати по имени Мейвис Коттон. Он уже встречал ее в былые времена, когда она посещала курсы преподавания истории в Эмблсайде, и оба тогда сошлись на том, что это чушь собачья.

Сейчас, вздыхая от удовольствия, они лежали голые на кровати. Беву пришлось признать, что за пять или шесть раундов в этой комнате с Мейвис он получил больше сексуального удовлетворения, чем за все годы брака с Эллен. С женой он провел приятный, хотя и не экстатичный, год до рождения Бесси. А после родов, которые были тяжелыми, Эллен отшатывалась от его объятий. Он оставался верен, но смутно разочарован. Он говорил себе, что секс это еще не все. А сейчас понимал, что секс это очень многое. Какая ирония, что подобное открытие он совершил в месте, посвященном абстракциям того внешнего мира, который отрицал экстаз. Но нет, конечно, никакой иронии тут нет: рай нервных окончаний доступен для всех, в нем нет ничего элитарного. И все же… Не может ли взаправду существовать разновидность ЯРовского секса, ничем не обязанного эротическому образованию, самосовершенствованию, секса мозолисторукого и животного.

– Ты был хороший. Ты как надо это сделал, – сказала Мейвис.

Он посмотрел на нее, улыбаясь и хмурясь одновременно.

– Никогда не знаю, дурачишься ты или говоришь серьезно. Я хочу сказать, с твоим ЯРом.

– И да, и нет. Или, наверное, я тоже не знаю. Мой отец так говорил. Ужасный в своем выговоре. Не помнишь, кто сказал, что среднему классу очень просто опролетариться? Дескать, ему нечего терять, кроме образованной речи.

– Джордж Оруэлл, – откликнулся Бев. – Мой дядя сражался с ним в Испании. Боже ты мой, это было пятьдесят лет назад. Оруэлл очень неприятно умер – в Памплоне или еще где-то. По словам дяди, он планировал писать книгу в дань уважения Каталонии до того самого дня, как его расстреляли. По словам дяди, он очень утонченно изъяснялся.

– Что ты собираешься делать? – спросила Мейвис.

– А ты? Тебя они убедили?

Мейвис промолчала.

Она накручивала длинную прядь черных шелковистых волос на красивые, довольно розовые пальцы.

– И да, и нет, – сказала она наконец. – Так и вижу, как встаю тут и читаю лекцию про «Толпуддлских мучеников»[24], начисто забыв про имперскую экспансию, Буннела и выставку тысяча восемьсот пятьдесят первого. Даже слышу, как делаю это на ЯРе. «Они всегда сражались вроде как за свои права, сечете, а прав-то им не давали». Потому что тогда смогу поехать домой, слушать мои пластинки Бартока и читать Пруста. Внутренний мир.

– А когда твои пластинки Бартока затрутся, кто будет выпускать новые? Кто будет играть Бартока? Внутреннему миру нужен внешний. Книги должен кто-то издавать. Уверен, Пруста ты долго искала на козлах среди подержанных книг. Система Петтигрю построена на ложных посылках. Существует только один мир. Если нельзя увлечь одного ребенка в классе Гиббоном, кто вообще будет его читать?

– Всегда можно ввернуть что-нибудь про падение Римской империи и прочесть отрывок из Гиббона…

– Если сумеешь найти книги Гиббона. А тогда тебя арестуют за буржуазный уклонизм, и берегись, сестра, это вроде как второе предупреждение. Разве ты не понимаешь, как все обернется? Университеты потеряют финансирование, если не пустят к себе псов…

– Кого?! Ах, ПСОв.

– А Профессионально-ремесленные советы по образованию ни за что не позволят считать литературу ремеслом, хотя она таковым и является.

Вспомни, скольких авторов уже не печатают и скорее всего никогда не будут печатать. Уравниловка достигнет предела. Даже технического совершенства в исполнительском мастерстве не допустят. Ведь те детишки, что поют под гитару, не плохо справляются, сечешь, зарабатывая миллионы, пусть даже все съедают налоги, а они никогда не брали долбаных уроков в своем чертовом скуляже.

– Да, у тебя очень хорошо получается. Я про ЯР. – Перекатившись, она теперь лежала на нем, ее сладкое теплое дыхание и любознательный язычок щекотали ему ухо. – И еще кое-что получается… – промурлыкала она. Тут ее взгляд упал на наручные часы – единственное, что на ней было. – О боже! Уже без пяти четыре. Семинары!

Соскочив с кровати, она схватила комбинезон – одеяние сирены, как шутливо назвал его завхоз, выдавая им казенное обмундирование.

– Кое-кто из вас, дурачье, поизносился, а потому вот вам симпотная джинса за счет заведеньица.

– А если не ходить на семинары?

– А если не будешь ходить, дорогуша, тебя хорошенько вздуют в подвале, светя в чертово лицо галогенной лампой.

Она еще не вполне освоила ЯР: душок утонченных гласных еще портил просторечья, но она научится. Заложив руки за голову, Бев поглядел на нее мрачновато. Она научится, и она не единственная. Кое-кто уже научился. Например, верующего шотландца из поезда ловко обработал настоящий теолог, который убедил его, что двенадцать апостолов были первым профсоюзом и что Христа обрекли на мученическую смерть за принцип свободной самоорганизации трудящихся, а что Царство Небесное означает пролетарскую демократию. Был один человек, который всех чему-нибудь да учил: перевоспитавшийся диссидент, ныне один из персонала здешнего центра реабилитации. Он произнес очень трогательную речь на ЯРе о своих страданиях и среди прочего сказал:

– Я держался, братья и сестры, до последнего, мать вашу. И после полугода выклянчивания милостыни и топанья по дорогам, ночевок под изгородями и в каталажке или еще где, понял, что я распоследний идиот. У меня была профессия, к тому же хорошая – инспектор гидравлического оборудования, – и вот пожал’те, я не делаю того, за что мог бы заработать хорошие деньги, а ведь оплата день ото дня становилась все лучше, это я узнавал из обрывков старых газет, которые подбирал от случая к случаю. Я попусту разбазаривал мою жизнь и, что чертовски хуже, лишал других того, что могу сделать. Иными словами, я впустую растрачивал ресурсы общества. Простите руководству длинные фразы, но это верные слова, братья и сестры, и если можете придумать получше, дайте мне знать. Я не верил, что стоит подскакивать по свистку, но я прозрел. Я вроде как даже голос с небес услышал: «Свисток в твоей руке, – как будто говорил он. – Это твое дыханье выдувает звук. Нет такой штуки, как одинокий рабочий, все вы – один большой организм. Страшно подумать, что какой-то орган в человеческом теле решит вдруг пойти своей гребаной дорогой. Хочешь поднести чашку горячего чая ко рту, умираешь от жажды, а твой большой палец вдруг бунтует и говорит, мол, не станет помогать ее поднять. Ужасно, просто ужасно». Вот какие были слова, или что-то вроде того, так что разницы-то и нет. И я понял, что не кто-то заставляет меня вскакивать, а это я говорю самому себе устами кого-то, кого я придумал, чтобы делал это за меня. У меня было видение, в котором рабочие шагали вместе. Я видел, как власть волнами исходила от них, как пламя от пожара. Было время, когда правительство говорило: «Ха-ха, раздави его, он лишь рабочий, бедняга в нашей власти», но теперь я понял, что все иначе. Я понял, что власть в моих руках и в руках моих товарищей, и с тех пор ни разу не оглядывался».

Очень трогательно получилось, почти так же трогательно, как фильмы, которые им показывали, добротная продукция студии «ОК-Фильм» в Твикенхэме, исторические картины о Великой Борьбе, от которых кричать хотелось от ярости. Но ничто – ни фильмы, ни лекции, ни групповые дискуссии – пока не решалось дойти до отрицания многовековой истории религиозных и гуманистических учений разом: отрицания права человека на одиночество, на эксцентричность, бунт и гениальность, на превосходство человека над людской массой.

– Ладно, милая, сейчас побегу.

Встав, Бев натянул собственный комбинезон с нашивкой ОК: шестеренка на фоне пролитой крови рабочих. Он надел казенные тапочки. Визжал шестнадцатичасовой звонок. Они поцеловались, они расстались: она на свой семинар, он – на свой.

– Знаю, что до сих пор на уме у большинства из вас, – сказал аудитории из двенадцати человек мистер Фаулер.

Группа сидела где придется в комнате, которая в дни своих аристократических владельцев звалась Голубой гостиной. Теперь, покрашенная рыжеватой масляной краской, она гляделась простенькой и скучной, даже барочные лепные карнизы пооббивали.

– Вас искушает традиционное представление, дескать, проявлять абсолютную верность коллективу значит отрицать свои права как человека. Все вы чураетесь того, что считаете философией муравейника.

Мистер Фаулер расплылся в улыбке. Он вообще был склонен на занятиях расплываться в улыбке, а когда ходил за домом по дорожкам, много хмурился и бормотал себе под нос. В данный момент улыбка сияла именно Беву.

– Вам, противникам муравейника, лучше бы подобрать доводы, способные пошатнуть нас, коллективистов, но пока никто из вас такого не сделал. Разве я не прав, старина Бев?

Бева передернуло от игривой фамильярности, но он только коротко хохотнул, потом сказал:

– Давайте подойдем к делу с возможно неприличной стороны…

– Давай, малыш, сквернословь сколько влезет.

– Я про вас, Фаулер. Вы же не рабочий. Я бы сказал, вы выходец из среднего класса, отец, вероятно, священнослужитель, образование среднего класса…

– Мой отец, – вмешался мистер Фаулер, – был агностиком. Банковским инспектором, если вам так хочется знать. Что до моего образования…

– Среднего класса, – повторил Бев. – Вы ведь никогда ремесленной профессии не обучались, верно?

– Преподавание, как вам известно, тоже ремесло. А книги – его инструменты. Что до класса, то ваш термин устарел. Есть только работодатели и рабочие.

– Я хотел сказать лишь… Кстати, а сами вы ставите общее выше индивидуального? – спросил Бев. – Почему вы так страстно упираете на свою веру в синдикалистское общество?

– Все это я объяснял. Потому что такова воля большинства, потому что в современном мире в счет должны идти устремления большинства и потому что культ власти, интересов, культуры меньшинств…

– Конечно, мне все это, черт побери, известно! – воскликнул Бев. – Но мне хотелось бы знать вот что: вам-то до этого что?

– Ничего, помимо счастья видеть воплощение…

– Да бросьте, Фаулер. Вам не нравится большинство. Вам не нравится пиво, футбольные лотереи, дартс. Пара минут в фабричном цеху, и у вас разыграется неврастения. Вам плевать на дело рабочих. Вы-то что с этого имеете? И если уж на то пошло, что получает великий гребаный мистер Петтигрю?

– Что я с этого имею, мистер Джонс? – прозвучал голос самого Петтигрю.

Все повернулись. Петтигрю сидел на простом деревянном стуле у двери. В какой-то момент семинара он прошмыгнул внутрь, а мистер Фаулер не приветствовал его ни кивком, ни улыбкой, ни поклоном. Бев сконфуженно повернулся, но твердо сказал:

– Власть.

Библиотекарь Миффлин и другой товарищ по давешнему маршу, парнишка из Мидлендса, который скулил насчет христианского мученичества, шевелили губами, точно говоря: «Это уж слишком». Остальная группа переглядывалась с улыбками предвкушения: уж этого дурака настоящая порка ждет, вот увидите! Поднявшись, Петтигрю вышел вперед, дружески кивнул Фаулеру.

– Разумеется. Власть. Так очевидно, что никто не дает себе труд над этим задуматься. Почему люди становятся цеховыми старостами, главами профсоюзов, председателями групп? Потому что желают власти? Гораздо интереснее другой вопрос: почему они желают власти? Можете ответить на него, мистер Джонс?

– Потому что иметь и проявлять власть – самый пьянящий из всех наркотиков. Сексуальная власть, власть богатства. Власть затормозить колеса промышленности одним лишь поднятием пальца. Власть нагнать страху на всю страну, власть шантажиста. Какая разница, какого рода эта власть? Сильный наркотик всегда один и тот же, и желают его ради него самого, поскольку обычно он служит эрзацем более здорового удовлетворения или самореализации. Компенсация провала или недостатка творческого потенциала, импотенции или того, что мама его недостаточно любила.

– Потому что ваша мама вас недостаточно любила, – сказал Петтигрю. – Избавьтесь, пожалуйста, от безличных местоимений. Это самый утомительный пережиток Буржуазного английского. Да, – продолжал он, – одна разновидность власти взамен другой. Вы не сообщили нам ничего нового, мистер Джонс. Неоходима динамика. И вы сами должны признать, что власть, которой наделяют лидеров нового сообщества, направлена не на разрушение человека. Это не нацистская или коммунистическая власть. У нас нет концентрационных лагерей и камер смерти. Власть вождей нашего коллектива – это власть самого коллектива. Ее оружие, а ведь оружие самый явный инструмент власти, на протяжении по меньшей мере последних сорока лет всегда, без исключения улучшало участь рабочего. Можете вы это отрицать?

– Да, могу. Улучшение слишком уж часто было чисто номинальным. Заработная плата взлетает вверх, но и цены тоже. Замкнутый круг, как сказали бы раньше. Мелкие фирмы не способны удовлетворять новые требования по зарплате или идут на дно, потому что из-за забастовок не способны выполнить заказы. Ладно, их национализируют, следует переливание крови в виде государственных денег. Но откуда по-настоящему берутся эти деньги? От увеличенных налогов, против которых рабочие неминуемо объявляют забастовку. Это не настоящий капитал, это всего лишь бумажные деньги.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-16 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: