Проект предисловия к моим воспоминаниям 6 глава




В Публичной библиотеке он пользовался всеобщей любовью. Сотрудники Браудо рассказывали мне, что он, никогда не оперируя своими правами начальника, умел стимулировать личным поведением и преданностью Библиотеке активность окружающих и их преданность делу.

Величайший интерес ко всяким общегосударственным вопросам и глубокая связь с русской культурой не отвлекали Браудо от еврейских интересов, не ослабляли его крепкую связь с еврейством. Характерно отношение Браудо к народному языку, к «жаргону», который вызывал такое раздражение у многих просвещенных евреев. В Одессе, где он – не помню точно, в каком году, – отдыхал на одном из Фонтанов[14], в пансионе за табльдотом двое из присутствующих обменялись несколькими фразами по-еврейски. Сидевший за столом русский радикал, старый знакомый Браудо, счел возможным сделать им замечание, что за общим столом не говорят на непонятном всем наречии. Между тем этот же радикал до того говорил с плохо говорившим по-русски соседом на французском языке. Браудо возмутило это замечание. «Вы что, как хозяин русской земли[15], не допускаете наречия малых национальностей, или вы действительно считаете, что за общим столом не следует говорить на языке, не понятном всем присутствующим? Но как же вы позволяете себе разговаривать за общим столом по-французски? Разве все, сидящие здесь, обязаны знать французский язык?»

А.И. не был идишистом, еврейского языка не знал и не только никогда не говорил по-еврейски, но и никогда не жил среди людей, говоривших на этом языке. Однако недостойное отношение некоторых еврейских интеллигентов к «жаргону» возмущало его. Он жалел, что не знает родного для еврейских масс языка, и не понимал, как можно относиться к нему высокомерно. Когда я однажды заспорил с его женой, Любовью Ильиничной, и ее близким родственником, известным в свое время московским адвокатом и общественным деятелем В.О. Гаркави, о национальном значении идиша, А.И. стал порицать их за то, что они, выросшие в еврейской среде в Вильно, так пренебрежительно относятся к родному «жаргону».

Л.И. Браудо происходила, как и В.О. Гаркави, из известной семьи виленских талмудистов Страшунов[16]. Тем не менее, эта интеллигентная, хорошая, воспитывавшаяся в семье со старыми традициями женщина, в первые годы замужества относилась, как она сама мне говорила, весьма критически, даже насмешливо к «еврейскому патриотизму» А.И. и лишь впоследствии поддалась его влиянию.

Незадолго до смерти, вернувшись после кончины мужа из-за границы, она с грустью рассказывала моей жене и мне о двух днях, проведенных в Берлине, по дороге из Парижа в Ленинград, в семье тогда уже покойного В.О. Гаркави. Гаркави, как я уже сказал, происходил из знатной семьи со старыми традициями, хорошо знал древнееврейский язык, даже старую письменность[17], и занимался еврейскими общественными делами. В его столовой висели портреты предков в традиционной национальной одежде. «Пусть там, наверху, – сказал он мне однажды (имея в виду свою дочь, бывшую замужем за русским дворянином Угримовым и жившую на верхнем этаже особняка), – не думают, что я стыжусь своих стариков. Я ими горжусь не менее чем они своими предками». [В.О. Гаркави был одним из тех старых «ассимиляторов», у которых идея ассимиляции уживалась с привязанностью к национальному прошлому и преданностью всем народным интересам. На каждого антисемита он смотрел как на личного лютого врага. Предложение явиться на поклон к попу и антисемиту Евлогию он, без сомнения, отверг бы с презрением. Смешанные браки – вероятно, когда он был моложе, – представлялись ему как браки между людьми, «освободившимися от религиозных и национальных предрассудков». Но «освобождение», думалось ему, будет обоюдное, на основе равноправия. Результаты такого опыта в его семье поколебали, надо полагать, его веру в «равноправие» и обоюдное «освобождение от религиозных и национальных предрассудков» при смешанных браках. И это, должно быть, пришлось Гаркави не по вкусу. В то время, когда я с ним встречался, он с особой болезненностью переживал всякое проявление национального неравенства и с острой ненавистью относился к антисемитизму и антисемитам. Я как-то купил при нем на улице очередной номер газеты «Новое время» Суворина. «Зачем вы своими деньгами поддерживаете этого людоеда? – сказал Гаркави с укоризной. – Я тоже читаю эту газету, чтобы знать, что они пишут о нас. Но чтобы я содействовал ей хотя бы пятаком – этого Суворину не дождаться!».]

Как-то раз Дубнов, Браудо и я одновременно были в Москве и завтракали у Гаркави. После завтрака хозяин дома шутливо предложил А.И. совершить застольную молитву, которую полагается совершать, когда три еврея едят вместе: он потешался над Браудо, который понятия не имел о том, что значит «мешумен беншн»*.

У вдовы и дочери этого Гаркави Л.И. Браудо и остановилась в Берлине, на обратном пути в Ленинград. Угримовы вместе со старухой Гаркави жили тогда в среде белой эмиграции, в одном пансионе с известным в свое время черносотенцем епископом Евлогием. Являясь к столу, все – и Гаркави в том числе – подходили под благословение владыки. Л.И. не последовала их примеру, и родственницы были шокированы этим. Она же, со своей стороны, была так потрясена их поведением, что поспешила оставить этот дом.

До сих пор я говорил об А.И. Браудо почти исключительно как об общественном деятеле. А между тем за двадцать с лишним лет дружеских отношений с ним я имел возможность присмотреться и к его частной жизни. Помню, сидя с ним как-то (в 1920 или 1921 году) в садике перед Румянцевским музеем и слушая его рассказ о его материальных затруднениях и о помощи, которую он собирался оказать одному мало знакомому человеку, я сказал: «Вы, А.И., редкий объект для музейной экспозиции. Ведь тот, о котором вы так хлопочете, находится в лучшем положении, чем вы!» Браудо действительно представлял собой редкий экземпляр человека, сохраняющего при всех обстоятельствах жизни душевную чистоту и благородство характера. Личные невзгоды или общественная работа никогда не заслоняли от него нужды не только друзей, но и просто знакомых, если он мог им чем-нибудь помочь. Со свойственной ему деликатностью он молчаливо, без лишнего слова, иногда в ущерб себе делал все возможное, чтобы помочь обратившемуся к нему за помощью. Вместе с тем Браудо не любил, когда ему говорили о его непрактичности, о том, что он пренебрегает собственными материальными интересами. Наоборот, он считал себя – и в известной степени не без основания – человеком практического ума. Когда дело касалось не его личных интересов, А.И. был человеком предприимчивым. Он не боялся трудностей, никогда не ссылался, как любили это делать многие русские интеллигенты, на свою неприспособленность к практическим делам.

В «Еврейском мире» Браудо был сотрудником и редакции, и хозяйственного комитета. Как член редакции он занимал «анти-группистскую» позицию, несмотря на то, что по своим еврейским настроениям к членам Народной группы он был гораздо ближе остальных коллег. Его глубокое демократическое чувство отталкивало его от «группистов», стремившихся занять место руководите­лей русского еврейства.

С.А. Ан-ский был привлечен в редакцию по предложению Дубнова и Браудо – как человек, стоящий вне петербургских еврейских групп, и как писатель, которому можно поручить отдел художественной литературы. В отличие от Дубнова и Браудо, Ан-ский – социалист-революционер, ученик и восторженный поклонник П.Л. Лаврова, секретарем которого он одно время состоял, – в сущности, не был человеком строгой политической концепции. Он легко увлекался, иногда оказывался во власти своего темперамента в ущерб последовательности своих мыслей и взглядов, часто поддавался влиянию друзей, –а их у него было много, и не только среди единомышленников. Ан-ского любили все его знакомые, ценили за восторженный, подкупающий искренностью характер.

Выходец из захолустного местечка Витебской губернии, где он тайно занимался чтением и распространением «еретических» книг на древнееврейском языке, Ан-ский присоединился к русским народникам, работал в деревне, а затем среди рабочих на угольных шахтах, эмигрировал и впоследствии одним из первых вступил в Партию социалистов-революционеров. Как и для большинства радикальных молодых евреев того времени, для него «хождение в народ» означало обращение к деревне, к русскому народу. В местечковом еврейском народе он, как и многие его сверстники, не видел объекта для просветительской и революционной работы. Лишь позднее, в Париже, в Латинском квартале, Ан-ский, столкнувшись с новой еврейской молодежью, с выходцами из родной зоны оседлости, с пионерами еврейского рабочего движения, почувствовал свою крепкую, глубокую связь с еврейством. Вернувшись в Россию в 1905 году, он включился в национальную общественную работу. В еврейской (как и в общегосударственной) жизни Ан-ский всегда оставался народником, убежденным демократом, – хотя, повторяю, не был человеком строгой политической программы, политическим деятелем, а был культуртрегером в лучшем смысле этого слова.

По-настоящему талант Ан-ского проявился в фольклористике. В последние годы своей жизни он всецело отдался собиранию и обнародованию еврейского народного творчества. В этом деле С.А. оказался неутомимым и – что, казалось бы, было несвойственно ему – незаурядным организатором. Он достал нужные средства, привлек нужных людей для собирания еврейского фольклора – среди них и молодого тогда талантливого ксилографа С.Б. Юдовина. Ан-ский сам разъезжал по самым захолустным местечкам[18], отыскивал там ценные объекты для организуемого им музея, проводил целые дни и вечера в синагогах, в обществе старых синагогальных завсегдатаев, выслушивая и записывая их рассказы, легенды и сказания. Как фольклорист он умел критически относиться к собранному материалу, надлежащим образом обрабатывать его. Лучшая вещь Ан-ского «Среди двух миров» («Гадибук») – это театрализованные сцены из народной поэзии[19]. Но как редактор художественного отдела журнала он не отличался ни большим критическим чутьем, ни хорошим вкусом.

Гораздо выше его как редактор стоял ЛЛ. Сев. Он был, несомненно, опытным редактором, широко образованным человеком с хорошим пониманием литературы. Сам Сев считал себя философом и, по его словам, всю жизнь работал над каким-то философским трудом, который готовил к печати. Он был уверен, что является идеологом Народной группы и что Винавер – проводник его программы. Происходил Сев из состоятельной семьи, был строен, весьма благообразен, всегда следил за своей внешностью. В молодые годы он, очевидно, считался в семье (он и Винавер были женаты на сестрах) более блестящим, чем Винавер. По окончании юридического факультета Петербургского университета Сев занимался при Берлинском университете философией, историей и историей литературы и искусства, слушал лекции в Hochschule für jüdische Wissenschaft* Быстрый рост Винавера, который его обогнал и оставил далеко позади, задел, вероятно, самолюбие Сева, поэтому он старался всячески подчеркивать свою независимость от Винавера и, как мне кажется, только по этой причине не последовал за Винавером в кадетскую партию. В редакции он подчеркивал свое превосходство над Тривусом, товарищем по Народной группе, в отношении же к другим сотрудникам был весьма корректен.

Совершенно другим человеком был М.Л. Тривус. Уроженец южной России, в Петербурге он попал, в числе других молодых юристов, в Конференцию помощников присяжных поверенных, руководившуюся А.Я.Пассовером. По инициативе последнего несколько человек из этой организации объединились в группу для составления и издания книги о правовом положении евреев в России[20], –а уже из их кружка затем возникла Историко-этнографическая комиссия под руководством М.М. Винавера. Тривус участвовал во всех общественно-литературных предприятиях Винавера и, можно сказать, в некоторой степени питался ими и материально. Он был человеком без твердо установившихся взглядов, без определенных принципов, готовый приспособляться к тому, что в данный момент казалось ему более ходким. С пренебрежением говорил о «жаргоне» и «жаргонной литературе», а на банкете в честь приехавшего в Петербург Переца патетически воскликнул: «Morituri te salutant!»* приветствуя гостя от имени «смертников» – евреев, говорящих и пишущих по-русски, Тривус горячо возражал противникам конфессиональной еврейской общины, с пафосом говорил о «нашем великом наследии», об Исайе и Иеремии (которых знал, вероятно, очень мало), о «наших дивных молитвах» (которые никогда не произносил). А как только укрепилась советская власть, он заявил (как мне передавал Л.Я. Штернберг), что не испытывает никакого интереса к еврейству и его прошлому, что заниматься еврейской стариной (речь шла о журнале «Еврейская старина») считает «реакционной глупостью». «Убежденный противник революционных эксцессов», как до Октября Тривус рекомендовал себя, с переменой режима вдруг превратился в столь же «убежденного» большевика.

На старости лет он женился на молодой русской женщине и, кажется, вступил в партию.

В редакции «Еврейского мира» он считал себя стражем Народной группы и лично Винавера, который посадил его туда.

Мне остается еще сказать несколько слов о моих ближайших товарищах по редакции – Я.Н. Теплицком и Г.М. Португалове.

Я.Н. Теплицкий – человек высокой порядочности, глубоко убежденный сионист, хотя и не вполне правоверный, – был чрезвычайно скромен, говорил мало и тихо, но всегда определенно и уверенно. Несколько болезненный, он жил как-то уединенно и, насколько я знаю, мало где бывал. При других условиях Теплицкий занимался бы наукой, к которой был склонен, и делал бы ученую карьеру, но в царской России был вынужден довольствоваться незначительной должностью в ЕКО. Для журнальной деятельности он по темпераменту мало подходил и в редакции держался несколько в стороне от других. Впоследствии я, к сожалению, потерял Я.Н. из виду и его дальнейшей судьбы не знаю, но навсегда сохранил о нем теплое воспоминание.

Иным был Г.М. Португалов. Он, как и Теплицкий, работал в эмиграционном отделе ЕКО и также был слаб здоровьем. Летом при малейшем дожде Португалов уже не выходил из дому без галош и зонтика. Я, бывало, дружески подсмеивался над ним за это, а он добродушно отшучивался. Он был приятный собеседник, хороший товарищ, гостеприимный хозяин. В редакции Г.М. пользовался особым благоволением Тривуса, хотя они принадлежали к противоположным течениям: первый – к сионистам, второй – к наименее национально настроенной Народной группе. Писал Португалов округлыми фразами, гладко, без страсти. Таким он был и в редакции: защищал сионистские позиции, но как-то слабо, без темперамента и настойчивости. В частых моих спорах и конфликтах с Тривусом он большей частью был на моей стороне – тем не менее, Тривус всегда оперировал его «лояльностью» против моей «нелояльности». Впоследствии Португалов ушел из ЕКО, отдался адвокатской практике, приобрел большое число мелких клиентов по разным бытовым делам, а в советское время работал не то управделами, не то юрисконсультом при Петроградском горисполкоме, попал под суд за то, что продолжал заниматься частной юридической практикой, после недолгого заключения был освобожден и умер от простуды. Знаю, что он использовал, по возможности, свое служебное положение для помощи старым ученым, находившимся в тяжелых материальных условиях.

Таков был первоначальный состав редакции «Еврейского мира».

Когда мы приступили к изданию журнала, в еврейской общественности чувствовался подъем. Незадолго до того возникли Еврейское литературное общество, Еврейское музыкальное общество, Историко-этнографическое общество, Общество для урегулирования еврейской эмиграции, образовался совещательный орган при еврейских депутатах Государственной думы. Трудно было при таких условиях и при столь многоголосой и разношерстной редакции всегда сохранять беспартийность, не впадая при этом в беспринципность. Даже при желании выдержать марку беспартийности члены редакции и стоящие за ними остальные сотрудники журнала тянули каждый в свою сторону. Вопрос был только в том, кто сильнее тянет.

Более или менее согласованно, без особых трений проходили в редакции в первое время вопросы, связанные с правовым положением евреев и отношением к ним правительства Столыпина и думского большинства. Более или менее одинаковым было и отношение к еврейским депутатам в Государственной думе. Еврейские депутаты Третьей Думы Л.Н. Нисселович и Н.М. Фридман – в особенности первый – вызывали постоянные нарекания со стороны еврейских общественных деятелей. Оба депутата примыкали к кадетской думской фракции и смотрели на себя как на представителей русского еврейства – с последним отчасти было согласно и думское большинство. При этом скромный Фридман сознавал свой малый вес в Думе и вместе с тем большую ответственность за каждое свое выступление, а потому искал опоры в кругах петербургских еврейских деятелей и стремился создать организованное совещание представителей всех еврейских групп столицы, которое разделило бы с депутатами-евреями ответственность за их работу в Думе, поскольку она касалась еврейского вопроса. Иначе представлял себе свою роль Нисселович. Уроженец города Бауска Курляндской губернии, бывший чиновник Министерства финансов (по поручению которого он написал и опубликовал несколько работ) и депутат от Курляндской губернии в третьей Думе, он возомнил себя «великим во Израиле», призванным стать всееврейским ходатаем и самостоятельным представителем всего русского еврейства. Как адвокат и бывший чиновник Министерства финансов, пользовавшийся доверием самого министра, Нисселович, вероятно, ценился в своем родном городе, но не годился для роли политического деятеля, в особенности для роли депутата, желающего представлять шестимиллионное русское еврейство, и потому почти все его выступления вызывали нарекания.

Конечно, депутаты-евреи третьей и четвертой Дум находились в тяжелом положении: с одной стороны, они были несравненно менее пригодны для парламентской деятельности, чем депутаты-евреи первой Думы, а с другой –тенденция представлять в Государственной Думе все русское еврейство была у них сильнее. Поэтому они не могли не являться мишенью для бесконечных нападок с разных сторон. Обидно было за еврейство, представителями которого они как будто бы являлись, и вместе с тем жалко было их, попавших в такое незавидное положение.

Итак, хотя в вопросах общей политики члены редакции заметно расходились во мнениях, отношение к думскому большинству, к правительству у всех нас было резко отрицательным, и незначительными были разногласия по вопросам борьбы за еврейское равноправие в рамках существующего строя и по деятельности Нисселовича. Совещательный орган при еврейских депутатах тогда только зародился, острые разногласия, возникшие в нем потом, еще не успели проявиться. По вопросам политики еврейских депутатов в Государственной думе редакции удалось сохранить какую-то среднюю, межпартийную линию. И когда один из сотрудников журнала, И.О. Левин из «Русских ведомостей», выступил в защиту приспособленческой, «угоднической» политики Нисселовича, редакция, хотя и поместила его статью, тут же дала автору должную отповедь (ответ от имени редакции написал Сев)[21].

Гораздо сложнее было положение с вопросами внутренней еврейской политики. Когда дело касалось «политики дальнего прицела», например, вопроса о национальной культурной автономии, тех именно вопросов, которые впоследствии, после ухода «группистов», вызывали наиболее острые трения в составе редакции, –противники этой доктрины не мешали сторонникам заниматься ее пропагандой. Но когда дело касалось борьбы петербургских групп между собой за влияние на еврейскую общественность, разногласия проявлялись с особой остротой. В этих вопросах «групписты» часто сталкивались с единым фронтом всех остальных членов редакции. Менее бурно, но не менее резко проявлялись разногласия в двух принципиальных вопросах, стоявших тогда на очереди в порядке дня: в вопросах о языке и о характере будущей еврейской общины.

Возникновение Еврейского литературного общества и инцидент Чирикова-Аша[22] обострили вопрос о литературе на разговорном языке идиш, или, как называла его бóльшая часть интеллигенции, «жаргоне».

Еврейское литературное общество, по мысли его организаторов, в вопросе о языке должно было быть нейтральным. Между тем оно вызвало исключительный интерес к себе со стороны демократической части петербургской еврейской интеллигенции, которая проявила свою приверженность идишистскому течению. На одном из первых публичных вечеров Общества один из его инициаторов, С.А. Ан-ский, выступил с докладом «Равноправие языков в еврейской литературе». С обычной для него импульсивностью он утверждал, что к еврейской литературе должно быть отнесено творчество еврейских писателей на еврейские темы – независимо от языка, на котором написаны их произведения, – и что для еврейской национальной культуры одинаково ценна литература на древнееврейском, разговорном еврейском (идиш) и русском языке. Этот доклад, конечно, только обострил разногласия и не мог не вызвать резкого отпора как со стороны гебраистов, так и со стороны идишистов. И те, и другие справедливо утверждали, что художественная литература может лишь тогда считаться национальной, когда она национальна по форме, когда она творится на языке данного народа, а не на чужом языке.

На это откликнулся и «Еврейский мир» – в первой же своей книжке (январь 1909 года). В небольшой заметке «Вопрос о языке» я попытался разобраться в сущности этой проблемы, которая, по моему мнению, была упрощена и втиснута в слишком узкие для нее рамки[23]. Из широкого национально-политического вопроса ее пре­вратили в мелкий безжизненный спор о «равноправии языков». В данном случае, писал я, речь идет не о равноправии языков, а о национальной равноценности еврейской художественной литературы на разных языках. Конечно, каждый еврейский писатель вправе писать на языке, наиболее близком ему, – против этого никакой разумный человек не может возражать. Нельзя спорить и против того, что каждый еврей вправе читать на языке, более всего ему доступном. Но о равноценности для еврейской национальной культуры всякой художественной литературы, независимо от языка, на котором она написана, нельзя говорить серьезно. Литература любой тематики, конечно, должна быть отнесена к культуре того народа, на языке которого она написана. Поэтому весь вопрос должен рассматриваться с национально-политической точки зрения – с точки зрения значимости данного языка в дальнейшей судьбе еврейской нации. Те, которые в конце концов видят решение еврейского вопроса в слиянии с коренным населением, предпочитают, конечно, литературу на языке коренного населения; те, которые стремятся к возрождению евреев на их исторической родине, естественно, смотрят на древнееврейский язык как на единственный национальный язык; те же, которые не верят в осуществление сионизма, но вместе с тем верят в возможность сохранения и дальнейшего развития еврейской национальной культуры в странах рассеяния, видят в языке широких масс – в идише – язык еврейской нации. Хотя эта заметка носила явно идишистский характер и не соответствовала установкам Ан-ского, которые совпадали в той или иной степени со взглядами большинства членов редакции, она благодаря ее спокойному, не резко партийному тону, прошла в печать без особых возражений. [В одной из моих статей «Из жизни и литературы», появившихся в дальнейших книгах «Еврейского мира» под псевдонимом «Еврейский обозреватель», я выступил против экстремистов, которые утверждали, что национальное значение всяких трудов еврейской мысли и науки, появившихся или появляющихся не на еврейском языке, равно нулю, и отрицали, следовательно, национально-культурное значение крупнейших трудов средневековой еврейской философии и новейших работ по еврейской истории и истории литературы].

[ А.Г. Горнфельд]. Не столь мирно прошла в редакции помещенная в той же, первой книжке журнала другая статья по вопросу о языке – интересная статья А.Г.Горнфельда «Жаргонная литература на русском книжном рынке»[24]. Не останавливаясь непосредственно на конфликте Чирикова и Аша, Горнфельд, отталкиваясь от этого инцидента, высказал с обычной для него яркостью ряд интересных мыслей о состоянии и будущности идишистской литературы и ее писателей. Но уже использованное в названии его статьи словосочетание «жаргонная литература» вызвало возражения части редакции. Надо признать, что усвоенное и отстаивавшееся старой интеллигенцией и сионистами название народного языка «жаргон» было нетерпимым для многих, и «Еврейский мир» не мог без всяких пояснений согласиться с использованием термина «жаргонная литература». Не могла редакция пропустить без примечания и вторую часть статьи Горнфельда: с некоторыми суждениями автора об идишистской литературе солидаризироваться безоговорочно было невозможно. Но и первая, и вторая части этого текста были только преддверием к третьей, основной части. Статья была направлена в основном против появившегося тогда устремления еврейских писателей писать с расчетом на русский перевод – стремления, ведшего к обезличиванию литературы, к уничтожению ее национального и тем самым общего значения. Переговорить с Горнфельдом по поводу его сочинения поручили Ан-скому, а тот привлек еще и меня. Наши переговоры привели только к тому, что Горнфельд согласился прибавить примечание с объяснением названия статьи. В остальном, насколько я помню, он ничего или почти ничего не изменил.

Мне тогда пришлось впервые столкнуться с Горнфельдом, до этого я с ним не был знаком. В первые дни после приезда в Петербург я увидел в кабинете моего приятеля с юных лет, талантливого художника, а затем и известного издателя З.И. Гржебина, его работу – незаконченный портрет карлика-калеки с огромной головой, сидящего за большим, почти закрывшим изображенного, рабочим столом. Увиденное произвело на меня сильное впечатление, – в особенности, когда Гржебин сказал, что это портрет известного критика, сотрудника «Русского богатства» Горнфельда. Когда через некоторое время я прочитал статьи Горнфельда о балерине Дункан, выступавшей в то время в Петербурге, то, признаться, подумал, что Гржебин окарикатурил критика: не может же, казалось мне, такой калека писать с таким увлечением, с такой бодростью о новых формах хореографического искусства. Но вскоре я увидел Горнфельда на одном из выступлений Дункан и убедился, что гржебинский портрет не был карикатурой: горбатый, хромой, маленького роста, с большой головой человек передвигался при помощи костылей (вернее, двух палок, заменявших ему костыли) и обращал на себя всеобщее внимание.

После знакомства с Горнфельдом по поводу вышеупомянутой статьи я несколько раз встречался с ним случайно, а уже затем мне довелось как руководителю издательства «Брокгауз-Ефрон» несколько раз поговорить с ним по телефону. Прошло несколько лет, и мой друг С.Л. Цинберг уговорил меня поехать с ним к Горнфельду, навестить старика. Известный критик жил на шестом этаже, лифт не действовал, поэтому ему годами не удавалось выходить на улицу, а чтобы подышать свежим воздухом, приходилось пользоваться балконом. Я знал, что Горнфельду живется нелегко, что он, еще полный творческих сил, весьма ограничен в средствах, и думал увидеть его подавленным и ропщущим. Как же я был удивлен, когда навстречу нам в переднюю выбежал, опираясь на палки, веселый, бодрый человек. Я вспомнил, как много лет назад был поражен несходством статей Горнфельда о Дункан со всей его внешностью. В течение двух часов, которые мы провели у него, он очаровал нас ясным умом, бесконечным оптимизмом и обычным для него ésprit*. Меня, жившего поблизости, Горнфельд попросил заходить к нему. Я навестил его несколько раз после этого, но затем как-то перестал бывать у него.

В 1938 году, когда стряслась беда с Цинбергом, которого Горнфельд очень любил, я зашел к нему, чтобы рассказать о случившемся и посоветоваться. Он добродушно пожурил меня за то, что я так долго у него не был. В разговоре Горнфельд был, как обычно, оживлен, но от его былого оптимизма осталось мало; он жаловался на состояние здоровья, на отсутствие работы, на материальную необеспеченность. Ему уже тогда было за семьдесят. Я его очень уговаривал писать свои мемуары. Он признался, что и сам часто об этом думает, но его останавливает то, что его воспоминания не могут быть напечатаны. Ему, сказал он, трудно, почти невозможно писать, если он заранее знает, что его работа не будет напечатана. Его еще останавливали опасения, как бы эти воспоминания не попали случайно в нежелательные руки. Тем не менее он собирался начать с воспоминаний юности. Он полагал, очевидно, что эта часть его мемуаров может быть напечатана, и она не вызывала у него опасений насчет нескромного глаза. Меня, конечно, интересовали его рассказы о петербургском периоде его жизни, но, судя по тем небольшим, отрывочным воспоминаниям о днях его юности, которые он вскользь мне рассказал, думаю, что и они были бы в его рассказе очень интересны. Не знаю, успел ли он что-нибудь написать и сохранилось ли написанное.

В последний раз я был у Горнфельда в конце 1940 года. Вспоминаю, между прочим, с каким увлечением он тогда рассказывал мне о встрече на каком-то курорте с дочерью известного сиониста Златопольского, которая разговаривала с мужем своим по-древнееврейски. До того он не представлял себе, что это возможно. Это произвело на него огромное впечатление.

И наконец я увидел его уже только в гробу, в покойницкой Военно-Медицинской Академии. На похороны явилось человек двадцать пять-тридцать, главным образом старые друзья и знакомые. «Союз писателей» никого не делегировал. Присутствовавшие на похоронах три-четыре члена Союза явились как личные друзья, но не были уполномочены выступать от имени Союза. Из почти исчезнувшего старого петербургского еврейского общества были М.М. Марголин и вдова С.Л. Цинберга, Роза Владимировна Цинберг. Пушкинский Дом уполномочил молодого ученого, профессора Г. Бялого, быть его представителем на похоронах. У открытой могилы на Волковом кладбище (ближайшие друзья Горнфельда хотели похоронить его на «литераторских мостках», но не получили надлежащего разрешения от «Исполкома» и похоронили его на лютеранском кладбище). Бялый произнес прекрасную речь. Охарактеризовав без всяких казенных фраз литературную, научную и общественную деятельность покойного, Бялый, без всяких оговорок, говорил о принадлежности Горнфельда к группе «Русского богатства», о его работе в русско-еврейской прессе и участии в еврейской общественной жизни. Утешительно было слышать это теплое и дельное слово о Горнфельде от представителя молодого поколения. Глядя на небольшую группу людей, собравшихся в больнице, и еще меньшую, дошедшую до кладбища, грустно было думать, что этот человек, так печально закончивший свою долгую жизнь, еще сравнительно недавно пользовался популярностью и глубоким уважением русских писательских кругов, петербургской интеллигенции и еврейской общественности.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-12-08 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: