«Как думаешь, Фаустина, за какой срок личинки и черви регенерируют мое тело? Как жаль, что я не обучил тебя вскрывать могилы. Ты могла бы понаблюдать за процессом вместо меня».
В следующий День всех святых тому уже шестнадцать лет; вне всякого сомнения, за такой срок его тело могло вскормить целую республику червей.
– И все же теперь ты хорошо устроена.
Она произносит это как утверждение, не как вопрос. В очаге с треском лопается полено, дерево рассыпается дождем огненных искр.
– Вообще‑то… – Аббатиса делает паузу. – Некоторые могли бы тебе даже позавидовать, видя, как ты занимаешься тем, что в мире за стенами монастыря не очень‑то позволено.
Эти двое давно воздерживались от разговора на больную тему: о том, как ветер церковных перемен, долетев до Феррары, принес непокой даже тем, кто укрылся в стенах университета; примером тому были мужи, нередко сиживавшие за столом ее отца, ученые, преподававшие с ним бок о бок, которых позже заставили выбирать между некоторыми книгами и чистотой веры. Зуана часто раздумывала о том, как он поступил бы на их месте; как мириадами способов он убедил бы всех в своей правоте, ибо в его мире все сущее в природе было частью божественного замысла, и наоборот, и он за всю свою жизнь не сделал ничего такого, что могло бы оскорбить или бросить вызов тому или другому. Однако на его долю такое испытание не выпало. Ему была суждена насыщенная жизнь и своевременная смерть. Ни один человек не отказался бы от такой эпитафии.
– Вы правы, мадонна Чиара, я столь же счастлива, сколь и довольна. – Она умолкает. Атмосфера в обществе уже смягчилась. Однако сундук под ее кроватью становится тем тяжелее, чем больше до нее доходит разных слухов, а в некоторые книги она заглядывает лишь тогда, когда все засыпают. – И столь же прилежна. – О чем не ведают, того не отнимут и не станут волноваться те, кому по долгу службы следовало бы это сделать.
|
– Я рада это слышать. – Улыбаясь, аббатиса снова выпрямляет спину и разглаживает юбку на коленях. Это еще одна привычка, которую Зуана научилась толковать: аббатиса привлекает внимание к данной ей власти. – Итак: как чувствовала себя община прошлой ночью? – Даже ее голос изменился. Всякому намеку на доверительный разговор между ними пришел конец. – Сестра Клеменция, я слышала, была в голосе.
– Она… она с нетерпением ожидает пришествия нашего Господа и, кажется, убеждена, что это случится ночью.
– Так я и поняла. На прошлой неделе ночная сестра сообщила, что обнаружила сестру Клеменцию во второй галерее, где она бродила и распевала псалмы. Возможно, нам лучше было бы ограничить ее передвижение по ночам.
– Боюсь, что это лишь ухудшит дело. Если вы позволите, я сама присмотрю за ней.
– Хорошо, но только так, чтобы это не пересекалось с обязанностями ночной сестры. У меня есть дела поважнее, чем разбирать территориальные дрязги.
– Также… я останавливалась у кельи сестры Магдалены. – Раз уж они вернулись к делам обители, то пора Зуане позаботиться и о своей маленькой пастве. – Думаю, что с учетом ее положения ее следовало бы перевести в лазарет.
– Ваше милосердие неподражаемо. Однако, как вам известно, сестра Магдалена вполне определенно высказалась некоторое время тому назад. Она не хочет, чтобы ее переносили, и наш долг – уважать ее желание. – Тон аббатисы становится чуть строже. – Еще что‑нибудь важное?
|
Зуана снова видит перед собой листки, похороненные в требнике послушницы, и прихрамывающую фигурку, покидающую чужую келью. Она колеблется. Граница между сплетнями и необходимой информацией никогда не была для нее очевидна.
– Я нарушила обет молчания и потратила много слов, – отвечает она, решая донести на саму себя, чем на других.
– Больше, чем нужно было для утешения?
– Да – немного.
– Хорошо, что вы были заняты богоугодным делом. – Аббатиса молчит, хотя, быть может, и заметила ее колебание.
– Также я пришла в церковь без молитвенника.
– Вот как? – Удивление разыграно вполне убедительно, хотя в свое время обеим было ясно, что она это заметила. Наступает пауза. – Что‑нибудь еще?
Зуана мешкает.
– Остальное как обычно.
– По‑прежнему разговариваешь с отцом не меньше, чем с Господом?
Хотя тон аббатисы смягчается, Зуана воспринимает ее вопрос почти как непрошеное вторжение. Когда они обе были простыми сестрами, а не аббатисой и монахиней, такие признания давались ей легче.
– Может, немного меньше. Он… он помогает мне в работе.
Аббатиса вздыхает, точно решая, как и что еще сказать.
– Конечно, ты обязана чтить своего родителя, как всякое дитя, а может, даже больше, ведь он был тебе и отцом, и матерью. Но твоя обязанность также чтить Господа предо всеми и выше всех. Забыть семью свою и дом отца своего. Помнишь обет, который ты давала? Ибо Он есть источник всякой жизни и в сем мире, и в грядущем, и только через Него обретешь настоящее и непреходящее место в благодати Его бесконечной любви.
|
Впервые молчание между ними становится напряженным. Зуане иногда кажется странным, когда аббатиса начинает говорить вот так. Конечно, она обязана печься о своем стаде, однако в последнее время в ее манерах появилось нечто такое, будто слова, которые она произносит, идут к ней прямо от Бога, а все благодаря ее высокому положению, словно она впитывает мудрость Божию легко и естественно, как цветок – солнечный свет. Хотя ни для кого не секрет, что аббатисой она стала скорее благодаря связям и влиянию своей семьи, нежели состоянию души, в последнее время даже ее противники начали поговаривать о растущем смирении. Хорошо зная ее, Зуана думает, что это такая политика, продиктованная необходимостью завоевать доверие всей общины, а не только той ее части, которая и без того симпатизирует ей. Но бывают моменты – как сейчас – когда даже Зуна сомневается.
– Ты должна больше жить настоящим и меньше – прошлым, Зуана. Ради твоего же блага. Это сделает тебя лучше – даст тебе удовлетворение своим жребием – и приведет ближе к Господу. А это то, к чему все мы обязаны стремиться.
– Я буду работать над собой и исповедуюсь в моих ошибках отцу Ромеро, – говорит Зуана, опуская глаза, чтобы не выдать своего раздражения.
– Ах да, отцу Ромеро. Что ж… я уверена, он сможет наставить вас на путь истинный, – холодно отвечает аббатиса.
Дело в том, что обе знают: отец Ромеро не в состоянии указать верный путь и мышке, упавшей в кубок вина. Разгул еретических врак, которые отравляют самый воздух вокруг, о якобы сладострастных священниках и распутных монахинях привел к тому, что исповедники вроде отца Ромеро едва ли не вошли в моду: осторожные епископы берут на службу в монастыри лишь самых старых священников, по дряхлости своей уже не только позабывших о своих желаниях, но и нечувствительных к тому, что может исходить от запертых в четырех стенах женщин, многие из которых и получают удовольствие от толики мужского внимания, и сами его домогаются.
Отец Ромеро избегает любых соблазнов, постоянно пребывая в состоянии сна. Он так похож на старую сморщенную летучую мышь, что среди послушниц давно уже распространилась шутка о том, что отец Ромеро стоит на ногах только в тесной исповедальне, где стены не дают ему упасть, а остальное время проводит, вися вниз головой на стропилах церкви.
– Думаю, что к нему лучше всего обращаться рано поутру, – добавляет аббатиса спокойно. Похоже, шутка достигла и ее ушей.
Зуана склоняет голову.
– Значит, утром я и пойду. Благодарю вас, мадонна аббатиса.
Аудиенция окончена. Зуана уже идет к двери, но на полпути Чиара окликает ее снова.
– Прошлой ночью вы оказали монастырю большую услугу. Ваши снадобья сами как молитва. Полагаю, Господь понимает это лучше, чем я. – Она умолкает, точно не зная, что еще сказать. – Да, кстати, о снадобьях… я получила от епископа заказ на леденцы и мази. Увеселения, которыми сопровождалась свадьба, плохо сказались на его голосе и пищеварении. Сможем ли мы отправить ему что‑то в ближайшие недели?
– Я… я не знаю, – качает головой Зуана. – Монастырь утопает в зимней мокроте и меланхолии черной желчи. Чтобы выполнить заказ епископа, мне придется поставить его нужду выше нужд тех, кто находится на моем попечении.
– А если вас освободить от нескольких дневных служб на ближайшие недели?
Зуана делает вид, будто обдумывает предложение. Хотя лишь самые отчаянные отваживаются перечить аббатисе в том, что касается духовной жизни, у каждой монахини, на которую возложены определенные обязанности, есть своя сфера ответственности, и она защищает эту сферу от посягательств. Поэтому такая торговля есть не что иное, как выражение ответственности обеих сторон. Как иначе сможет аббатиса отточить навыки третейского судьи, необходимые для поддержания мира и гармонии там, где без малого сто женщин живут вместе? За четыре года на посту аббатисы мадонна Чиара открыла в себе недюжинный талант в этой области.
– Думаю, что да, в таком случае это было бы возможно.
– Очень хорошо. Выберите подходящее время, но дайте знать, когда вас не будет в церкви, чтобы это не зачли вам как прегрешение. А как вы думаете, она сможет вам помогать?
– Кто?
– Наша беспокойная послушница, – отвечает аббатиса, игнорируя намеренное непонимание Зуаны.
– Я… Мне не нужно никакой помощи. Мне легче все сделать самой, чем объяснять кому‑то что и как.
– Тем не менее мы должны приставить ее к какому‑нибудь делу, а у вас с ней уже установилась кое‑какая связь. – Аббатиса колеблется, точно эта идея только что пришла ей в голову и она обдумывает ее прямо в процессе говорения. – Когда я ее увижу, то пошлю прямо к вам. Вы покажете ей монастырь, а потом найдете для нее занятие в лазарете. Она неглупая молодая женщина, и ей может даже понравиться учиться. – И тут на губах мадонны Чиары появляется подобие улыбки. – Или вам ее учить.
В голове Зуаны проносятся мысли о рисунках на ее столе и заметках о том, какую силу имеет снадобье в разных дозах, не говоря уже о лелеемом одиночестве, в часы которого голос отца становится ее тайным компаньоном. Она склоняет голову.
– Это мое наказание?
– Вовсе нет. Нет. Это подарок, а не наказание. Вам обеим. А в качестве наказания вы пропустите сегодняшний обед и будете подбирать объедки. Ну вот, я думаю, с этим делом мы покончили.
Мгновение они смотрят друг другу в глаза, потом аббатиса начинает снова разглаживать пелерину.
Глава третья
О сладчайший Иисус… неужели так все и будет? День за днем, ночь за ночью, неужели все будет так? Потому что если так, то она умрет. Секунды не прошло, чтобы кто‑нибудь не понуждал ее или не шпионил за ней, начиная с того самого момента, когда ее разбудили утром, и ей было так плохо, что мысли разбегались, а ночные кошмары громоздились в голове, но едва она открыла глаза, как толстая, бородатая тетка сунулась ей прямо в лицо и стала требовать, чтобы она поблагодарила Бога, сохранившего ее ночью, и воздала Ему хвалу за свой первый день в Санта‑Катерине.
И стоило ей услышать эти слова, как все вернулось: та же тюремная яма, только темная, повсюду солома и клочки конского волоса, а другая сумасшедшая сорока с голосом мягким, словно бархат, уговаривает ее выпить какой‑то дряни из пузырька. Знала ведь, что нельзя соглашаться. Потому что согласиться – значит сдаться, а это не поможет – не может помочь. От ее доброты – а она была добрее других – ей хотелось выть, визжать и снова выть, до тех пор пока колонны в галерее не зашатаются и крыша не рухнет им на головы. Только тогда она уже так устала, и слезы вдруг высохли. Столько горя вынесла она за прошедшие недели, столько слез пролила, что все ее нутро опустело, ничего не осталось. Она почти обрадовалась, когда снадобье заработало. Все вокруг словно скрылось за прозрачным газовым занавесом. Даже каменные стены смягчились, а когда сорока открыла ее сундук, из него хлынули волны алого и золотого света.
А та женщина была так ласкова: она сидела и говорила с ней, а потом поставила ее на ноги и обнимала – да‑а, именно обнимала, так что она почувствовала тепло другого тела сквозь платье, и это напомнило ей… И тогда снова захотелось плакать, но она была слишком слаба и слишком устала.
После этого сначала не было ничего, а потом стало слишком много всего, на нее обрушилась лавина ужасающих, страшных снов, таких ярких, что они казались реальнее самой жизни, а под конец она увидела себя погребенной в озере из жидкого камня, и каждый раз, когда она открывала рог, чтобы запеть, то чувствовала, как расплавленный камень льется ей в горло. Она начала визжать от страха, но от этого камень только скорее потек ей в горло, и она чуть не задохнулась.
Это случилось как раз тогда, когда старуха с мятой мордой разбудила ее и заставила сесть на кровати, где она еще долго отплевывалась и лопотала что‑то насчет милости Господней. И хотя утро наступило и она больше не тонула, ее по‑прежнему окружали стены кельи в монастыре Санта‑Катерина города Феррары, а все, кого она любила, остались далеко, бросив ее на попечение армии горгулий, так напичканных благочестием, что они давно забыли, каково это – быть живой, настоящей женщиной.
Разумеется, нельзя так говорить. И показывать, что она это чувствует, тоже, и даже думать об этом. Потому что они хитрые, эти набожные, остроклювые птицы. О да, они уже пытались пролезть в ее мысли. Не все. Не та жирная, покрытая бородавками служанка, которая одевала ее сегодня утром – так злобно и неуклюже, что безобразная головная повязка, которую она стянула и заколола булавками, давит и царапает ей лицо. Другие: бородатая сестра‑наставница и аббатиса – о, особенно аббатиса со своими девчачьими кудряшками и обманчиво мягкими манерами. Целый поток сочувствия вылила она на нее, рассказывая о том, как это тяжело быть вырванной из жизни такой молодой и прекрасной (ей‑то откуда об этом знать?), и о том, что сам возлюбленный Господь наш не ждет, что ей будет легко, но в своей любящей благодати станет направлять их всех, чтобы они помогали ей… А внутри этого потока ласк крылось другое течение, непрерывная струя вопросов: «Сколько лет твоей сестре?», «Ожидает ли ее брак?», «Когда у тебя начались кровотечения?», «Как часто ты бываешь у исповеди?», «Вас обеих учили петь и танцевать?»
Конечно, она ничего ей не ответила. Расспросы даже доставили ей некоторое удовольствие: значит, ее безумства прошлой ночью были небесполезны, поскольку аббатиса явно волнуется, не подсунули ли ей фальшивку. Вообще‑то, отмалчиваясь, она даже почувствовала себя лучше. А если и открывала рот, то лишь для того, чтобы осипшим от крика голосом повторить ту же фразу, которую уже сказала сороке‑травнице прошлой ночью: «Слова шли из моих уст, не от сердца».
Аббатиса рассердилась, когда поняла, что она не хочет говорить. Но не показала, по крайней мере, открыто. Вместо этого она прикинулась благочестивой и стала разглагольствовать о том, какой занятой человек епископ, сколько у него важных дел и какой это будет скандал для семьи… Но она скоро перестала слушать, а вместо этого начала развлекаться тем, что пела про себя песенки, пока аббатиса, разозлившись окончательно, не отослала ее внезапно прочь. И хотя от усилий, которые она прилагала к тому, чтобы слушать, а вернее, не слушать, у нее разболелась голова, она была очень собой довольна. Ведь она пробыла в этой вонючей тюрьме целых двадцать четыре часа, которые ни на грамм не уменьшили ее решимость.
И теперь, шагая по галереям на встречу со вчерашней сорокой – до чего холодны каменные стены вокруг, прямо как в склепе, – впервые за весь день наедине со своими мыслями, она обещает себе, что не будет больше бояться и сходить с ума, а постарается обратить себе на пользу не только свою сообразительность, но и страх. И все же, говоря это себе, она чувствует, как ее внутренности обжигает такая смесь ужаса и ярости, что она боится сгореть заживо прежде, чем снова увидит белый свет.
Нет‑нет, ей нельзя здесь оставаться. Ни за что. Ждать целый год, прежде чем кто‑нибудь хотя бы выслушает ее! Еще триста шестьдесят четыре дня постоянных тычков, любопытства и бесконечных молитв. Да она умрет, даже если ее решимость останется при ней. Нет, она должна отсюда выбраться. И пусть в отцовском доме разразится скандал, она все равно убежит. В конце концов, он тоже виноват. Он обманул ее, запер, предал. Он ей больше не отец, а она ему – не дочь. Только теперь волна страха захлестывает ее, достигает желудка, и она останавливается, чтобы сплюнуть желчь, которая потекла ей в рот.
Ну и пусть, зато он не оставит ее гнить здесь заживо. Не оставит. Она это знает. Знает так же твердо, как то, что завтра встанет солнце, только в этом дурацком городе вечно туман да тучи, так что восход можно и не заметить. Нет, он ее не забудет. Он найдет ее так или иначе, найдет, как и обещал. А она тем временем будет готовиться и ждать и, что бы ни случилось, не позволит сжигающему ее пламени взять над собой верх.
Глава четвертая
Конечно, Зуану связывает обет покорности, но именно память о горе, которое она сама испытывала в первые дни в монастыре, заставляет ее терпеливо и по‑доброму отнестись к девушке, когда та приходит к ней днем.
Последствия приема снадобья очевидны. Вчерашний гнев и ярость сегодня сменились угрюмым молчанием. Тот, кто одевал ее утром, слишком туго затянул головную повязку, и на лбу и щеках девушки, там, где накрахмаленная ткань врезалась в кожу, видны красные отпечатки. Когда действие наркотика пройдет, у нее заболит еще и голова, а не только сердце.
Ее глаза настолько лишены всякого выражения, что Зуана даже сомневается, помнит ли она ее.
– Господь да пребудет с тобой, послушница Серафина.
– И с тобой, сестра Тюремщица.
Ага, значит, помнит. Тюремщица. Она сама подсказала ей это слово вчера ночью, но в устах послушницы оно звучит обидно. И девушка это знает.
– Как ты себя сегодня чувствуешь?
– Как собака после тухлого мяса, – отвечает она сиплым и шершавым голосом.
– Ничего, скоро пройдет. Мадонна Чиара просила, чтобы я показала тебе монастырь. Тебе не очень плохо? Свежий воздух может помочь.
Девушка пожимает плечами.
– Очень хорошо. Держи. – Она дает ей плащ. – Погода сегодня не самая приятная.
Снаружи легкий туман окутывает галереи серым покрывалом, и на ходу они выдыхают струйки пара. Зуана часто думает, что отцам, которым непременно нужно отдавать дочерей в монастырь против их воли, следовало бы выбирать для этого месяцы потеплее. Будь сейчас лето, они задержались бы в саду, где разломили бы парочку спелых гранатов, или помешкали бы у пруда с карпами, чтобы посмотреть, как блеснет на солнце чешуя метнувшейся рыбы. Но, как известно всякому уроженцу Феррары, этот город славен своими зимними туманами, которые пробирают до костей, и потому Зуана предпочитает шагать быстро и выбирать маршрут покороче.
Из величественной главной галереи коротким коридором они попадают в другую, поменьше. Встречают пожилую сестру, которая энергично шагает впереди стайки девочек восьми‑девяти лет, семенящих за ней, точно утята за уткой. Одна из них с явным любопытством смотрит на послушницу, но, поймав взгляд Зуаны, опускает глаза. Среди пансионерок Санта‑Катерины есть те, которые подрастают здесь для замужества, и те, кому предстоит остаться в монастыре навсегда. И их не всегда легко отличить одну от другой, думает Зуана. Все же, будь новенькая уроженкой Феррары, грамоте и катехизису она, скорее всего, обучалась бы здесь, и сейчас им всем было бы проще.
Вторая галерея куда скромнее и древнее первой, в щели меж каменными плитами двора пробивается трава, кирпичные колонны местами облуплены. Однако жизни здесь значительно больше. Второй этаж по обе стороны двора занимают расположенные над кухнями, пекарней и прачечной общие спальни, где живет обслуга, сестры‑прислужницы, а несколько келий напротив занимают беднейшие монахини хора, с плохоньким приданым. Зуана с любопытством отмечает, что девушка рядом с ней явно заинтересована, ее глаза так и рыскают по сторонам. В воздухе пахнет мясной подливой и жареной капустой, звенят горшки и кастрюли. Зимой из‑за кухонного жара здесь почти приятно, но с первой же оттепелью наступает ад, в котором нет спасения от духоты ни днем ни ночью. Тощая пятнистая кошка развалилась на пороге пекарни, с полдюжины слепых котят, пища и отталкивая друг друга, тычутся в ее брюхо в поисках соска. Заведующая кухнями сестра Федерика считает прямым оскорблением Господу положить хотя бы одну лишнюю ложку еды в любую тарелку, но, когда дело касается кормящих матерей – тех, которые не давали обета безбрачия, по крайней мере, – сердце ее тает.
Миновав двор, они ненадолго задерживаются в аптекарском огороде, где Зуана проверяет, не побил ли ее растения мороз, потом ведет послушницу дальше, мимо овощных грядок, мимо бойни и мясохранилища в загоны для скота, расположенные не настолько далеко от первых, чтобы туда не долетали звуки смерти.
На открытом пространстве, лишенном защиты зданий, температура падет стремительно. Зуана видит, как девушка дрожит.
– Может, посмотрим остальное в другой раз?
– Нет! – яростно трясет головой девушка. – Нет‑нет, я хочу идти дальше.
– Разве тебе не холодно?
– Внутрь я не пойду, – отвечает она резко. – Раз уж мне предстоит быть похороненной заживо, то я хочу хотя бы видеть свой гроб.
– В таком случае плотнее запахни саван, – мягко отвечает Зуана. – Если не хочешь испустить дух до конца прогулки.
Чтобы разогнать кровь, она прибавляет шагу. Шайка драчливых чаек, которых прогнала с моря непогода, описывает над их головами круг и с криками исчезает в тумане. Через оголенный цветник они спускаются к пруду с карпами; смерзшиеся тростинки кучками торчат из воды, по которой плавают островки тонкого льда. Вдалеке слева несколько фигур в сером копаются в овощных грядках, то выныривая из тумана, то снова погружаясь в него, точно заблудшие души.
– Кто это? – спрашивает девушка, разглядывая их сквозь сумрак.
– Обслуга. Служанки монахинь из хора. Некоторые из них работают в саду, другие в прачечной и на кухне. Тебе уже наверняка тоже назначили прислужницу, которая будет убирать твою келью и помогать тебе одеваться.
Девушка машинально поднимает руку к голове.
«Кого же ей дали?» – думает Зуана. Августину или Даниелу? Одна злая, другая проказливая, и обе способны на жестокость.
– Сколько же их отцы заплатили за то, чтобы отдать бедняжек сюда? – бормочет девушка едва слышно.
– Куда меньше, чем твой. Тебе еще повезло, что мы не община бедной Клары, где сестры с радостью выполняют всю черную работу сами. Здесь наш Господь позволяет нам служить Ему иначе.
– Странно, зачем же вы тогда запираете ворота? Боитесь, наверное, как бы желающие не набежали.
Девушка строит гримасу, потом наклоняется и поднимает с земли горсть камней. Зуана смотрит, как девушка нетерпеливо швыряет камни в пруд, где самые тяжелые сразу идут ко дну, а легкие сначала скользят и вертятся на льду, и думает, уже не в первый раз, что когда девушка успокоится, то будет чувствовать себя в монастыре как дома; ибо, несмотря на внешнюю покорность и смирение, чего‑чего, а острых языков в общине хватает.
Они идут через фруктовый сад, где армия плодовых деревьев вздымает свои корявые кулачки в полумраке, и наконец достигают монастырской стены, которая встает перед ними, точно утес высотой до свинцового сумрачного неба. Воздух вокруг тоже густой и серый, здания, мимо которых они шли, проглотил туман.
– О! Насколько же велико это место? – Тяжесть заточения заставляет голос девушки звучать глухо.
– Стены тянутся на три квартала в каждую сторону. Это один из самых больших монастырей в городе.
Вообще‑то монастырь так велик, что девушки, выросшие в деревне, нередко находят утешение в обширных пространствах его садов и неба над ним. Другим, воспитанным на историях из жизни двора и городских улиц, не так уютно, хотя и они поневоле дивятся тому, какой большой кусок земли может отхватить себе в центре города богатый монастырь. А сама Зуана, впечатлило ли ее это, когда она впервые пришла сюда? Все, что она помнит теперь, – это каким маленьким и убогим был аптекарский огород, да еще то, что саженцы, которые она привезла с собой завернутыми в тряпочки и упакованными в сундук, в первую же зиму погубила ужасная метель. Зима. Да, это всегда самое тяжкое время первого года в монастыре.
– Если идти вдоль стены, то весь монастырь можно обойти за полчаса. Но конечно, только внутри, ведь вместо четвертой стены река. Ты этого не знала?
Девушка пожимает плечами. Если будущая послушница не обучается в монастыре и не живет в монастырском пансионе, то она обычно хотя бы посещает то место, где ей предстоит провести остаток своих дней. Но она и этого не сделала. Кто знает, вдруг это облегчило бы ей вхождение в монастырь? Уж конечно, богатым покровителям, которые приезжают взглянуть, как тратятся их деньги, или поговорить о будущих перспективах той или иной дочери, с радостью демонстрируют все чудеса монастыря, ведь прошлое Санта‑Катерины не уступает ее настоящему. Одна из старейших в городе, обитель была изначально основана на острове посреди реки и служила домом кучке монахов‑бенедиктинцев, однако за годы ее существования лихорадка и сырость унесли столько жизней, что обитель опустела и была отстроена заново и возвращена к жизни лишь много позже, когда купеческие деньги осушили болота, направили в новое русло реку, а заодно истребили самые опасные болезни.
Литанию нынешнего благоденствия общины каждая монахиня знает назубок: усовершенствованная система канализации и использование дистиллированных масел и трав в качестве фумигантов во всех общих помещениях и коридорах (новшество, введенное Зуаной, хотя правила скромности запрещают выделять для похвалы кого‑то одного) уберегают ее от самых опасных болезней лета, благодаря чему сегодня в Санта‑Катерине проживают около шестидесяти монахинь хора, восемь или девять послушниц, несколько юных пансионерок и двадцать пять прислужниц, и все вместе они трудятся не покладая рук, так что монастырь почти каждый год отправляет по корзине ранних фиг и фанатов в дар местному епископу и в благодарность – а заодно и в качестве напоминания о себе – самым щедрым патронам.
Но это отнюдь не означает, что монастырь живет на пожертвования. Вовсе нет. Река, ограничивающая монастырь с четвертой стороны, служит его торговым путем, а заодно и дополнительной мерой безопасности. Приближаясь к монастырю по воде, посетитель видит встроенную во внешнюю стену пристань и дверь с замком, которая ведет в склад, запертый изнутри, где купцы и ремесленники оставляют свои товары, даже не встречаясь с монахинями. По реке в монастырь привозят муку, свежую рыбу, те виды мяса, которое монахини не выращивают сами, вино, специи, сахар, полотно, нитки, чернила и бумагу. Нередко баржи, выгрузив товар, уходят обратно с новым грузом: ящиками рукописных требников и часословов, вышитых скатертей и церковных облачений, снадобий, ликеров и раскрашенных статуэток святых. Монастырские погреба ломятся от добрых вин, запасенных для праздников, а на кухнях ежедневно пекут хлеб, украшая его розмарином, и разливают по бутылкам свежее оливковое масло, столь же благоуханное, как пульпа, из которой его отжали. Если прибавить к этому приданое монахинь из хора, плату за обучение пансионерок и арендную плату с примерно дюжины домов, завещанных монастырю в постоянное пользование, то нет ничего удивительного в том, что в иные годы доходы Санта‑Катерины сравнимы лишь с прибылью, приносимой немногими особо богатыми поместьями.
Пока они проходят вдоль стен и речных складов, Зуана открывает Серафине фрагменты этой красочной картины, и в иные моменты молодой женщине становится так интересно, что она даже задает вопросы. Зуане хотелось бы рассказать больше, но она знает: в этом нет смысла.
Понимание того, что, теряя одно, тут же обретаешь что‑то другое, всегда дается с трудом. К примеру, столь молодой женщине непросто открыть и оценить иные значения слов «свобода» и «заточение». Она не сразу осознает, что за пределами этих стен так называемые свободные женщины всю жизнь живут, подчиняясь чьим‑то приказам, в то время как здесь они сами управляют своей жизнью – до определенной степени, разумеется. Здесь каждая монахиня имеет право избирать и быть избранной (где еще в христианском мире видано такое?), участвовать в обсуждении и принятии решений по всем важным вопросам: от составления меню на день очередного святого до выборов новой аббатисы, руководительницы хора или дюжины других должностей, существование которых необходимо для успешного управления монастырем, который является, в сущности, не только духовным убежищем, но и деловым предприятием.
В этой «тюрьме» нет отцов, притесняющих дочерей или ярящихся на их дорогостоящую бесполезность, нет братьев, любящих дразнить и мучить слабых сестер, нет пьяных мужей, вечно пристающих к усталым или благочестивым женам со своей похотью. Здесь женщины живут дольше: чума редко одолевает высокую монастырскую стену, и нет передающихся от мужа к жене болезней, при которых тело покрывается струпьями и гнойниками. Здесь ни у кого не выпадает матка от слишком частых беременностей, никто не умирает, обливаясь потом в родовых муках, и не страдает, похоронив полдюжины ребятишек. А если сердце женщины тает при виде маленьких херувимов, то в монастыре всегда есть кого баловать и воспитывать, начиная с девочек‑пансионерок, которые обучаются в монастыре грамоте, и кончая глазастыми новорожденными младенцами, которых приносят в парлаторио[5]приходящие с визитами родственники. И хотя сердитым молодым послушницам может показаться смешной даже сама мысль о том, что женщины со всего города сбегутся в монастырь, если не держать ворота на запоре, однако правда в том, что на каждые пять‑шесть девушек, которые ревмя ревут, попадая сюда впервые, приходится одна женщина постарше, которая недавно овдовела или мечтает о вдовстве, а потому с нетерпением ждет того дня, когда сможет принять постриг.