Глава двадцать четвертая 5 глава. Она чувствует, как слезы начинают щипать ей глаза, и заставляет себя несколько раз




Она чувствует, как слезы начинают щипать ей глаза, и заставляет себя несколько раз глубоко вдохнуть и выдохнуть. Когда сегодня ночью за ней закрыли дверь, она снова завыла, паника поднялась в ней внезапно, как тошнота, но из‑за зелья, все еще бродившего в ее желудке, скоро перестала. О, будь у нее силы, она бы вопила, визжала и колотила кулаками в дверь всю ночь напролет, каждую ночь, пока не свела бы их всех с ума своим безумием. Только теперь она боится, что ее снова напоят какой‑нибудь отравой, да еще подмешают к ней кровь с вороньими яйцами, чтобы у нее начались припадки. Эта скользкая аббатиса ведь так и сказала, когда она притворялась, будто не слушает: невыспавшаяся обитель – плохое место, и если придется держать послушницу под замком, напоив снотворными снадобьями и лишив ее всех удовольствий, то, как это ни печально…

Нет, такой радости она им не доставит. По крайней мере, до тех пор, пока у нее есть другой способ оставить свой след.

При всем своем хитроумии этого – отказа петь – она не планировала. Она и не помышляла о таком до того дня, когда они вошли в галерею, услышали поющие голоса и сестра‑травница спросила ее, любит ли она петь. Но чем ближе они подходили к комнате, тем совершеннее казался ей план: раз ее взяли из‑за голоса (а, видит Бог, он им нужен, если та костлявая монахиня с мотетом – все, чем они могут похвастаться, – слишком много придыханий и писклявые высокие ноты), раз ему придают такое большое значение, то его‑то они и не услышат. Пусть владеют ее телом, но голосом – никогда. А это значит, что у них не будет над ней власти, ибо только в пении она проявляется целиком. И он – единственный человек в ее жизни – это понял.

 

Здесь она сидела, здесь сладко пела.

Здесь ее взгляд пронзил мое сердце…

И я ослеп, ее утратив,

И я оглох, ее не слыша,

Ведь нежный ее голос не звучит средь нас.

 

Нет, для них она петь не будет. Разумеется, говорить ей время от времени придется, но если она будет делать вид, что хрипит, как сегодня, то обманет почти всех. С травницей придется повозиться. Она умна, даже не лишена остроумия, хотя Бог знает, как оно не увяло в этой могиле старой высохшей плоти. Шестнадцать лет! Подумать только! Шестнадцать лет просидеть взаперти в этой тюрьме с книгами да вонючими бутылками вместо компании. Да еще эти странные выдумки насчет неба, земли и божественных снадобий…

И все же, раз в этой тюрьме так или иначе придется работать, лучше уж делать это в аптеке (все интереснее, чем сидеть, согнувшись, над книгами с пером в руке, как те сороки в скрипториуме, у которых такой вид, точно они уже умерли). По крайней мере, на аптечных полках много интересного, и можно кое‑чему научиться, особенно если сумеешь отличить кровь от макового сиропа. А если знать рецепт, то можно весь монастырь усыпить. И она представляет себе, как монахини одна за другой подходят к чаше с причастием, делают глоток и тут же валятся на пол. Сама порочность этой мысли вызывает у нее улыбку. Наверняка уцелеет лишь одна горгулья с заячьей губой, она у нее как канал, прорытый от рта к носу. Она ведь едва может пить. Брр! За обедом ей приходится склонять голову набок, чтобы вода из ее стакана не полилась в тарелку.

При одной мысли об этом ее тошнит. Быть может, ее отец намеренно выбрал именно это место, зная, что в нем полно уродин: горбуньи, идиотки, которые улыбаются без всякой причины, хромая, у которой правая нога на полчаса отстает от левой, и самая страшная из всех – послушница с лицом, изуродованным оспой, причем шрамы еще так свежи, что совсем недавно она могла быть хорошенькой.

Девушка из семьи Доменичи, их соседей, пережила такой же кошмар: в воскресенье дразнила мальчишек в церкви, показывая им из‑под вуали язык, а через шесть недель во время мессы прятала изрытое оспой лицо под покрывалом толстым, как зимние шторы, и все, кто сидели рядом с ней, слышали, как она всхлипывала. Ходили слухи, что она сама попросилась в монастырь, так как не могла больше быть среди людей с нормальными лицами. Да и кому она теперь такая нужна? О Господи милостивый, а что, если здешняя монахиня еще заразна или какая‑нибудь другая оспа заползет сюда через окна? Через несколько недель все умрут или останутся калеками. Нет. Матерь Божия, молю тебя, пусть такое не случится со мной.

 

Любовь мне левый бок открыла

И в самое сердце мне лавр посадила,

Такой прекрасный, что его листва,

Как изумруд, зелена.

 

Она снова чувствует, как слезы обжигают ей глаза. Ха! Заслышав шаги ночной сестры, которая обходит дозором галереи, девушка проворно наклоняется к свече, чтобы задуть ее, и в спешке роняет несколько капель свечного сала себе на руки.

Сало такое горячее, что она сначала морщится, но быстро замечает, как оно схватывается и прилипает к ее пальцам. Свечное сало. Как воск на печати. Ну конечно! Печать. Да!

Теперь осталось только найти камни покрупнее, и можно будет свечным салом, словно печатью, скреплять бумагу вокруг них. По крайней мере, в этом отношении она будет готова к его приходу. Потому что он обязательно придет. Она в этом уверена.

 

Глава седьмая

 

Вот то, чего Зуана никогда не видела и, скорее всего, не увидит:

– океана;

– могучих жил в земных недрах, где зреют драгоценные металлы;

– животного, называемого ламией;

– новорожденного младенца;

– внутренностей умершего…

 

Хотя к последнему она была ближе многих.

 

Ее отец был далеко не первым, кто осуществил вскрытие мертвого человеческого тела публично. В то время когда он, облаченный в огромный фартук мясника, еще только входил в лекционный зал Университета Феррары, анатомическое вскрытие уже было неотъемлемой частью медицинского образования в Падуе и Болонье. (Сам великий Везалий[7]много лет работал в Падуе, где заложил основы своего великого труда о строении человеческого тела: это факт, с которым Зуана знакома так давно, что даже и не помнит, когда услышала его впервые.) Но благодаря таким ученым, как Манкарди и Бразалола, Феррара не плелась позади, и к тому времени, когда Зуана стала отличать вену от мышцы, публичные вскрытия происходили в стенах университета каждый второй год: аудиторию составляли сто с лишним студентов‑медиков в толстых плащах и шляпах да кучка горожан с крепкими нервами, достаточно любопытных и небрезгливых, чтобы заглянуть в собственное нутро.

Событие это происходило либо в одном из лекционных залов университета, где на скорую руку расставляли сиденья так, чтобы как можно больше людей могли видеть лежащий на столе труп, либо, позднее, когда желающих стало слишком много, в соседней церкви, отведенной специально для этой цели. И там и там было жутко холодно, а резкий запах предохраняющего от разложения спирта пронизывал воздух. Расчленение поневоле приходилось проводить лишь зимой, когда через распахнутые настежь окна и двери внутрь попадало достаточно холодного воздуха, чтобы труп оставался свежим два или три дня, необходимых для завершения процесса (хотя это же означаю, что при работе с живыми свиньями и собаками об их боли и страхе узнавали полгорода).

Временами, когда холод пронизывает до костей – как сейчас, – или изготовление того или иного снадобья требует применения той же сохраняющей жидкости, или ради какого‑нибудь праздника в монастыре режут свиней, так что галереи звенят от их пронзительного визга, Зуана моментально переносится в прошлое: она видит себя молодой женщиной, которая, сама не своя от волнения, вглядывается в стол, слушает низкий голос отца, разносящийся по залу, когда тот делает первый разрез вдоль ключицы и затем ведет скальпель вниз, по боку, чтобы создать клапан из кожи, подняв который можно будет увидеть грудную кость, легкие, а затем и сердце.

Увы, это лишь мечта, которой не суждено было сбыться. Да, ощущения были вполне реальны: запахи (отец был пропитан ими, возвращаясь домой в такие ночи), холод, истерия запертых в загон, ждущих своей участи животных, которые всегда как будто знали, что им предстоит, и чувство все растущего возбуждения, которое заполняло улицы, по мере того как удлинялась очередь из студентов, и спадало, когда они расходились после окончания зрелища. Но все остальное происходило за закрытыми для нее дверями. И не от недостатка усердия с ее стороны. К четырнадцати годам она знала довольно, чтобы по виду опознать любой орган, который мог обнажить нож. А к шестнадцати подросла и окрепла настолько, что под прикрытием толстого плаща и шляпы вполне могла бы затеряться в толпе. Но отец был непреклонен. Хотя он никогда не гнал ее из кабинета, где они вместе отмеривали и смешивали снадобья, и позволял помогать ему в саду, где они собирали травы и корешки – даже мандрагору, которая, вытащенная из земли, выглядит точь‑в‑точь как миниатюрное человеческое тело… Хотя вместе они рассмотрели сотни гравюр с изображениями человеческих внутренностей, но когда дело доходило до того, чтобы воочию увидеть, как снимают настоящую кожу и обнажают скрытые под ней чудеса, дабы познать божественное творение во всей его славе, то даже столь незаурядному человеку, как он, это казалось не женским занятием.

Однажды она почти осмелилась бросить ему вызов. Припрятала плащ и шляпу, позабытые кем‑то из посетителей, и приготовилась выскользнуть из дома вслед за отцом. Но он каким‑то чутьем угадал ее волнение и не покидал дом до той самой минуты, на которую было назначено начало, так что, когда она смогла наконец выйти, лекционный зал был переполнен и очередь растянулась до половины улицы. Позднее, когда он умер и все засуетились вокруг нее, не зная, куда ее девать, она спрашивала себя, не думал ли он уже тогда о том, что молодая женщина, чей ум он с такой любовью наполнял собственными знаниями, может со временем стать не только неоценимой помощницей для него, но и обузой для себя.

А может, он считал, что будет жить вечно. Она‑то определенно так думала.

И поскольку ее медицинский опыт был в свое время сурово ограничен, теперь, когда ей бывает нужно проникнуть внутрь человеческого тела, приходится полагаться на книги: мышцы, сухожилия, внутренности, кости и кровь – все в виде рисунка из тонких черных линий на белой странице. Будь у нее тома великого Везалиуса – о, если бы ей удалось сохранить их! – то, перелистывая каждый раз их страницы, она обучалась бы всему заново, ибо не было в человеческом теле такого уголка, куда бы не заглянул его нож и его любопытство. Но когда после смерти отца налетели падальщики, с ними из его кабинета исчезли несколько главных сокровищ, которые она не успела или не сообразила припрятать, и Везалиус был самым ценным среди них. Что до живых тел, то, хотя ей доводилось ощупывать опухоли и заглядывать под или всматриваться сквозь сорочки монастырских женщин, когда боль пересиливала в них скромность, в понимании мужского тела ей отказано навеки.

За одним исключением, конечно.

Ибо она, как и все сестры, каждый день пребывает в присутствии самого совершенного из мужских тел: Бога, ставшего плотью.

Благодаря этому – церковные иерархи, вне всякого сомнения, были бы в шоке, услышь они такое, – монастырь стал для Зуаны своего рода медицинской школой. Ведь Его тело здесь повсюду: в алтаре и нефе главной церкви, открытой для монахинь даже тогда, когда в нее нет доступа горожанам; в их собственной часовне за алтарем, где они молятся восемь раз в сутки; на стенах коридоров, по которым они ходят, в трапезной, где они едят, и даже в кельях, где они ночуют. Всюду. И везде показаны разные периоды Его жизни и смерти: от розового пухлого младенца, тянущего ручонки с материнских колен, до прекрасного серьезного молодого человека, под чьей подпоясанной одеждой угадываются широкие плечи и узкие бедра, и наконец жестокое, постепенное уничтожение этого самого совершенного тела в нору расцвета его мужества.

Однако именно уничтожение впечатляет сильнее всего.

За долгие годы Зуана узнала сломленное, нагое тело Христа лучше, чем свое собственное, ибо здесь оно не просто повсюду, но еще и любовно, правдиво, анатомически верно изображено. Это она поняла еще в самые первые дни своего заточения: скульпторы, создавшие два самых значительных распятия Санта‑Катерины – большое деревянное, висящее над алтарем в церкви, и каменную статую на стене главной галереи, – так же хорошо знали человеческое тело, как любой анатом, что вполне естественно, ведь в наши дни всякий художник или скульптор, в чьих жилах течет настоящая кровь, считает своим долгом проникнуть в склеп или хотя бы попасть на те самые лекции по анатомии, в которых было отказано ей, с целью усовершенствовать свое искусство.

В их руках мертвая материя стала плотью. Сама поверхность камня или дерева обрела нежность; глядя на них, видишь – ощущаешь, – как уязвима кожа перед жалом копья или ударом хлыста. Как шины пронзают и впиваются в тонкий слой плоти на лбу. Как гнутся спина и плечи под бременем огромного креста. Чувствуешь силу ударов, которые вгоняют гвозди в руки, мозжа хрящи и кость, слышишь, как скрипят натянутые веревки сухожилий, принимая на себя вес тела целиком, видишь, как одно‑единственное не забинтованное вовремя отверстие может кровоточить до тех пор, пока вместе с кровью не уйдет из него и жизнь.

На распятии в часовне рана в боку Христа подсохла, так что края пореза напоминают приоткрытый алый рот, из которого течет струйка крови. А у фигуры в галерее рана глубокая, свежая, ярко‑красная кровь хлещет рекой, омывая бок, ноги и камень, на котором установлен крест. Даже в самые густые зимние туманы огненно‑красное пятно отчетливо выделяется на белой коже, и многие сестры, проходя мимо, против воли поднимают глаза к кресту, убеждаются, что рана на месте, и продолжают путь.

Разумеется, не все видят и чувствуют одинаково: это откровение пришло к ней довольно рано. Для одних – обычно это те, кто поступает в монастырь в юности или живет в нем дольше других, – привычка к подобным изображениям делает их обыденными, даже заурядными, смерть Христа становится чем‑то вроде мебели, на которую бросают мимолетный взгляд, опаздывая на службу или спеша по своим обычным делам. Для других она причина, иные даже сказали бы – повод к украшению: такова изысканная красота серебряного распятия сестры Камиллы или показная роскошь усыпанного камнями креста аббатисы.

Однако находятся и такие – сестра Персеверанца самая активная из них, – для кого страдания Христа, напротив, всегда новы и столь заразительны, что заставляют их стремиться разделить его боль. Или такие, кого Его смирение и одиночество на кресте трогают так сильно, что их постоянно разбирает жалость. До ссылки в лазарет сестра Клеменция дни и ночи проводила с тряпочкой в руках возле распятия в галерее, пытаясь смыть кровь с Его бока. Сострадание к Христу снедало ее всегда (куда больше, надо заметить, чем сострадание к другим сестрам), однако в последнее время она лила слезы не переставая, и аббатиса решила, что ее место среди больных. Зуана сомневалась; печаль, казалось, вполне устраивала саму монахиню, а там, где слишком много тронутых старух собираются вместе, возникает особый ветер безумия. Верно, что сейчас Клеменция плачет реже, однако вырванная из привычного окружения, она совсем потеряла разум, как будто он улетучился вместе с ее тоской, уступив место хворям и даже редким блужданиям по ночам.

Но лучше уж она, чем те, кто щеголяет Его болью, точно фамильным гербом. Особенно сестра Елена, которая только и делает, что рассказывает всем, кто пожелает слушать, о своих немощах. «О, прошлой ночью я не сомкнула глаз, так у меня страшно кололо в боку». Или придет в часовню и будет хромать и охать, пока кто‑нибудь наконец не спросит, что с ней. «О, Господу было угодно, чтобы у меня загноилась рана на бедре. Я так благодарна, хотя это ничто в сравнении с Его страданиями», – и похромает восвояси, довольная, что Он отметил ее как избранную, – хотя те, у кого глаза поострее, замечают, как быстро она перестает хромать, когда думает, что ее никто не видит.

 

Зуана, напротив, никогда ничего подобного не испытывала.

Ее вина – ибо именно так она ее понимает – кроется совсем в другом: в потребности излечить Его. Истинная дочь своего отца, она, едва став достаточно взрослой для понимания страстей Христовых, интуитивно захотела лечить Его, а не молиться Ему. В первые недели в монастыре, когда будущее казалось ей мрачным, как могила, она удерживала себя на краю отчаяния тем, что в бесконечные часы, проведенные в часовне, изучала огромное, висящее на стене тело и подробно обдумывала, как бы она, случись такая нужда, взялась за его лечение: какие припарки и травы приложила бы, чтобы остановить поток крови, какими мазями смазала бы порезы и рубцы от хлыста, какие бальзамы втирала бы в кожу вокруг рваных ран, чтобы избежать заражения. И даже – самый еретический из всех помыслов, – какой настой она дала бы Ему, чтобы притупить боль.

Испытывал ли ее отец когда‑нибудь что‑то подобное? Иногда она спрашивает себя, как бы ему понравился тот мир, который окружает ее теперь. Ведь он не был так уж далек от него. Как университетского врача со связями при дворе его время от времени приглашали лечить монахинь благородного происхождения, при условии, что их состояние было достаточно велико и аббатиса давала разрешение. Может быть, если бы он брал ее с собой, потом ей было бы легче. А так она знакомилась с их жизнью лишь по записям в его книгах лечения. Да и запомнилась ей лишь одна история: однажды отец вернулся из монастыря на окраине города, где лечил монахиню, которая пыталась наложить на себя руки: сначала она билась головой о стену, пока не потекла кровь, а потом, когда ее заточили в келье, ухитрилась достать где‑то кухонный нож и двенадцать раз ударила им себя, прежде чем орудие сумели у нее отнять. Когда он пришел, она лежала, связанная, на постели и бредила, а ее жизнь по капле вытекала из нее через те самые двенадцать порезов на пол. Она потеряла столько крови, что он уже ничем не мог ей помочь, только дать что‑нибудь от шока и боли. Но аббатиса отказалась, считая, что внутри монахини сидит дьявол и, если ее успокоить, тот снова начнет свои атаки. «Когда я задавал им вопросы, они отвечали, что никто не замечал в ней никаких перемен до того самого утра», – сказал он тогда и покачал головой, хотя от жалости или от недоверия, Зуана так и не поняла.

Иногда она вспоминает ту историю: неужели возможно, чтобы столь сильный взрыв возник из ниоткуда? По собственному опыту она знает, что находящаяся под чутким управлением община столь же восприимчива к страданиям сестер, как и к переизбытку радости в них, поскольку и то и другое способно нарушить хрупкое равновесие спокойной жизни. И даже если то была работа дьявола (хотя ей уже доводилось сталкиваться с проявлениями озорства, а в отдельных случаях и злобы в этой республике женщин, знакомство с дьяволом ей только предстоит), почему ни аббатиса, ни сестра‑наставница не заметили никаких признаков этого раньше? И она еще раз благодарит Господа за то, что, когда пришло время решать, где ей предстоит провести остаток своей жизни, именно Санта‑Катерина приняла ее к себе, невзирая на ее жиденький голосок и сундук с приданым, в котором снадобий и книг по медицине было не меньше, чем молитвенников.

 

Глава восьмая

 

Поскольку Зуана хорошо понимает связь между физической усталостью и уступчивостью, а также потому, что ей не хочется и дальше снадобьями и отварами лечить неповиновение, она принимается детально планировать начало их с молодой женщиной совместной работы.

В первые несколько дней влияние маковой настойки постепенно сменяется воздействием физического труда: два раза по два часа каждый день, кроме воскресенья, она либо обихаживает на холоде аптекарский огород, либо убирается в лазарете и аптеке; метет и моет полы, чистит горшки и миски, отскребает рабочие столы. Полное устранение влияния предшествующих лекарств ради того, чтобы их остатки не просочились в следующие и не смешались с ними, было одним из главных принципов учения ее отца, однако Зуане пришлось отказаться от услуг сестры‑прислужницы, которая обычно делала всю тяжелую работу, и возложить ее обязанности исключительно на свою новую помощницу.

Поначалу сопротивление девушки ощущается почти физически, настроение у той меняется, как погода: сегодня гроза с громом и молниями, хлопаньем дверьми и бросанием предметов, завтра тихая, мучительная грусть, вызывающе согнутая над рабочим столом спина вздрагивает от всхлипов, молчаливые слезы, как дождь, льются по щекам. Но Зуана не вмешивается. Пусть плачет, но зато скребет и моет. Так она, по крайней мере, будет уставать и спать по ночам, а там, шаг за шагом, придет и привыкание.

Хотя, по правилам монастыря, за работой не запрещено обмениваться относящимися к делу словами, Зуана старается, чтобы первые дни, невзирая на перемены в эмоциональной погоде, проходили в молчании. Оглядываясь на свой памятный путь через те первые мучительные недели, она понимает, какую роль в процессе исцеления сыграло молчание, влияние которого, однако, было столь медленным и постепенным, что даже со всей присущей ей наблюдательностью врача она едва замечала происходившие в ней самой перемены. А теперь она изучает их в другой.

Впервые попав сюда, молодым (особенно тем, что поживее, и тем, которые лишены призвания) особенно трудно привыкнуть к ограничениям в речи. Желание поговорить одолевает их; особенно за столом или в часовне, где друг до друга можно дотронуться локтем, но разговоры, даже шепотом, запрещаются. Или когда они встречаются в коридорах в часы молчания, несказанные слова повисают меж ними, словно блестящие нити паутины. Наблюдая за ними в свои первые недели, Зуана часто думала, что отказ от болтовни – самый трудный вид воздержания, соблюсти который сложнее, чем даже обет целомудрия, – ведь в отношении последнего никаких соблазнов и нет, а вот возможность бесцельного обмена словами здесь на каждом шагу.

Но с этой девушкой все иначе. Разумеется, другим послушницам не терпится с ней поговорить, втянуть ее в свой круг сплетниц. Адрианна, Анжелика, Тереза жаждут жизни не меньше, чем Господа, а поскольку появление новенькой в монастыре произошло особым образом, то стали распускать сплетни то о вольностях, которые та якобы позволила себе с ухажером старшей сестры, то о ее безумной страсти к учителю танцев. Нынче в изящном обществе истории о монахинях в моде, а самые красочные из них, вне всякого сомнения, попадают внутрь монастырей через парлаторио, куда их контрабандой проносят гости. А может, и сами монахини придумывают их, смешивая воедино обрывки желаний и воспоминаний. И если Юмилиана, сестра‑наставница, не видит в сплетнях ничего, кроме происков дьявола, то Зуана более снисходительна: юность быстро угасает в стенах монастыря, да и на коленях весь день все равно не простоишь.

Однако Серафина нисколько не интересуется их дружбой. Эта доведенная злостью до белого каления молодая особа вообще ни с кем не разговаривает. Что до восьми служб, ежедневно отправляемых в часовне, то здесь губы Серафины послушно двигаются, повторяя слова из требника, но с уст не слетает ни звука, хотя всякая хрипота, вызванная ночными криками, уже давно должна была пройти благодаря чаю из одуванчиков, который Зуана заваривает и сама пьет с послушницей после работы, прежде чем отправить ее к Юмилиане для дальнейших наставлений.

Завтра, однако, они впервые всерьез займутся изготовлением снадобий для епископа, и ритм их совместного груда станет иным.

 

В то утро, сразу после ранней молитвы, они встречаются в аптекарском огороде, где ветер режет, как нож. Задача: выкопать корни норичника свежесть которых является залогом успеха первого снадобья. Земля так смерзлась, что им приходится вертелом протыкать верхний слой; ненастная погода накладывается на утреннюю усталость девушки, и, когда они наконец возвращаются, та, вся синяя от холода, дрожит так, что у нее стучат зубы, и не помышляет ни о каком сопротивлении. На помощь ей приходят горящий под котлом огонь и шарик из имбиря с черной патокой, который дает ей пососать Зуана: от них ощущение тепла медленно разливается по всему телу Серафины. Строго говоря, всякие угощения в часы работы запрещены, но как раз сегодня они приступают к трудному делу отмеривания и взвешивания, для которого Зуане нужна если не добрая воля, то хотя бы внимание помощницы. Точно так же запрет на разговоры за работой зависит от характера работы, и, если уж девушке придется ей помогать, значит, она должна понимать, что делает, а не просто повиноваться. Пора прерывать молчание. Не в последнюю очередь потому, что недуги его святейшества, хотя и не смертельные, несколько деликатного свойства, и поражены ими и входное, и выходное отверстия его тела.

На столе между ними свежевыкопанные корни лежат грязным пучком кривых штуковин, напоминающих выросты человеческой плоти. Зуана как можно проще – и понятнее – объясняет их предназначение.

– Фффу! Как гадко.

Первые слова после столь длительного молчания срываются с уст девушки с такой энергией, что почти располагают к ней.

– И ужасно больно. Те, кто страдает от этой болезни, говорят, что каждый раз ты словно пытаешься извергнуть большие куски раскаленного угля, которые никак не выходят. Поэтому у таких страдальцев почти всегда дурное настроение.

– А ты откуда знаешь?

– Он сам мне сказал.

– Что? Епископ сказал тебе, что у него… это?

– Геморрой. Шишки в заднем проходе. Разумеется. В прошлое свое посещение он едва мог сесть за стол, чтобы отведать яства, которые приготовили для него на кухне, и все время ворчал. Прислужница, убиравшаяся в его комнатах, слышала, как он стонал в отхожем месте, а назавтра на его простынях нашли пятнышки крови. Моча в его ночном горшке подтвердила диагноз.

Зуана видит, как послушница морщится от отвращения. Недуги старших всегда вызывают гадливость у молодых. Как, бывало, говаривал ее отец? Надо быть святым или врачом, чтобы находить удовольствие в унизительных признаках распада. Однако все гротескное обладает собственной жутковатой притягательностью.

– А это снадобье – как ты сама увидишь, – действует безотказно.

– Ффу, – повторяет Серафина, глядя на корни. – Они такие же гадкие, как сама болезнь.

– Совершенно верно, – смеется Зуана. – В этом весь секрет. Ты никогда не слышала о символах? О силе соответствия? О том, что Господь придал некоторым растениям определенную форму, чтобы указать на болезнь, которую они лечат?

Девушка трясет головой.

– О, это одно из величайших чудес природы. Если тебе интересно, то у меня есть книги. Вот превосходный пример. Один похожий на бородавку нарост лечит другой. Поразительно, до чего все изящно и просто. Корень натирают и кипятят со свиным салом и грибами, пока все не превратится в однородную массу, которую затем ставят остывать. Норичник уменьшает отечность, грибы – нежные и мягкие – снимают зуд, а свиное сало – с небольшим количеством лаванды, добавленной в самом конце варки, чтобы отбить запах, – обеспечивает смазку. На душу влияет не хуже, чем на тело. Многие доктора считают, что если бы еретик Лютер вовремя нашел себе врача, то не стал бы восставать против истинной церкви.

Хотя Зуана произносит это с непроницаемым выражением лица, от ее взгляда не укрываются искорки, вспыхивающие в настороженных темных глазах. Даже если бы девушка не обладала остроумием (а она уже убедилась, что это не так), ей, как и всем им, на руку, чтобы епископ пребывал в хорошем расположении духа.

– Держи. Будь осторожна, – произносит Зуана, вручая девушке пучок корней. – Они страшно горькие на вкус, так что смотри, чтобы в рот не попало. И натереть нужно мелко, все до последнего кусочка.

Серафина берет корешки, вертит их в руках, потом нюхает. Зуана думает о том, сколько еще новых вкусов и запахов она могла бы помочь ей узнать. Однако не стоит торопиться.

Бок о бок они принимаются за работу. И скоро молчание между ними становится естественным, а не вынужденным. Комната вокруг оживляется присущими ей звуками: булькает в котле вода, стучит нож, скрипит терка, пестик шуршит в ступке, – простые повторяющиеся ритмы. Воздух делается теплым от огня, наполняется ароматом давленой лаванды. Если есть где‑то иной мир, то он кажется бесконечно далеким. Даже тем, кто очень хочет в нем оказаться.

Зуана бросает взгляд на девушку за работой. На фоне столешницы ее руки белы и чисты, они еще не утратили мягкости и гладкости, приданных им ночными кремами и надушенными перчатками. Будь у Серафины воздыхатели, они, вне всякого сомнения, пели бы им хвалы. Однако за внешней красотой пальцев прячется сноровка: взявшись за дело, требующее известного умения – терка остра и кожу от корня не отличает, – девушка работает сосредоточенно и ловко, как будто всю жизнь этим занималась. Конечно, она по‑прежнему несчастна – да и может ли быть иначе? Однако потакать своей слабости у нее нет больше сил. Это Зуана еще помнит: трудно сохранять беспорядок в душе, когда что‑то забирает все твое внимание. И вообще, бывает, что ум не находит успокоения ни во время службы, ни в часы молитвы, и только работой его можно обмануть и утихомирить.

На рабочем столе лежит раскрытый иллюстрированный том Маталиуса («Наконец‑то ботаник, который рисует то, что видит, а не повторяет за древними», – слышит она голос отца, наполовину завистливый, наполовину восхищенный), а рядом его собственная книга рецептов, страницы которой покоробились и покрылись пятнами за годы службы в аптеке. Зуане эта книга не нужна, она и так знает рецепт наизусть, но девушку она заставляет то и дело заглядывать в тетрадь и вслух вычитывать каждую стадию приготовления, чтобы та лучше запомнила. Позже, к своему удивлению, она застает девушку, когда та листает страницы книги, думая, что ее никто не видит.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-03-15 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: