Глава двадцать четвертая 4 глава. ? Где мы? Что сейчас на той стороне?




Но сейчас не время выступать с защитными речами, и Зуана не делится с послушницей своими мыслями, пока они, петляя, идут назад к главному зданию. Поравнявшись с третьим кварталом, где начинается улица, они вдруг слышат шум и болтовню за стеной: телега грохочет колесами по каменной мостовой, раздаются обрывки смеха и громкие голоса, звуки повседневной мирской жизни. Зуана чувствует, как Серафина каменеет у нее за спиной.

– Где мы? Что сейчас на той стороне?

– Борго Сан‑Бернардино, – отвечает Зуана, сориентировавшись. Временами в молодости она сопровождала отца в его визитах к больным и в результате знает город – но крайней мере, раньше знала – лучше многих. – Начинается у реки и идет на северо‑запад, к рыночной площади, дворцу и собору.

Девушка явно недоумевает.

– Ты не знаешь большого дворца д’Эсте или собора? О, это жемчужины нашего города. И еще университет с его медицинской школой, где учат не хуже, чем в Падуе или Болонье. В следующий раз, когда окажешься в церкви в свободное время, проведи пальцем по спинкам сидений хора. Там все это есть, сложенное из тысяч кусочков дерева.

Но девушка никнет прямо на глазах, холод и бестелесная жизнь за стеной внезапно лишают ее сил.

– Идем. – Зуана касается ее руки. – Нам пора возвращаться.

 

Когда они входят в главную галерею, звонит колокол, который отмечает конец свободного времени и начало дневных трудов. Поднимаясь по угловой лестнице, они слышат лютню, к которой присоединяется одинокий голос, звонкий и чистый, как весенний ручеек.

Девушка тут же вскидывает голову, точно почуявший незнакомый запах зверь.

– Это музыка, сочиненная для праздника Богоявления. Ты любишь петь? – небрежно спрашивает Зуана и наблюдает, как вместо ответа на лице девушки возникает делано‑сердитая гримаса.

– У меня больше нет голоса, – хрипло говорит она.

– Значит, мы все будем молиться о его возвращении – и ты с нами. Руководительница здешнего хора – а она, чтобы ты знала, двоюродная сестра нашей аббатисы, – училась композиции не у кого‑нибудь, а у самого капельмейстера отца нынешнего герцога, и ее сочинения славятся по всему городу. Она ждет не дождется встречи с тобой. Обладательницы лучших голосов репетируют, пока другие работают. Ты удивишься, когда узнаешь, какими привилегиями пользуются певчие пташки в нашем монастыре.

По пути в музыкальную комнату они заходят в скрипторий, где за дюжиной столов, расставленных так, чтобы на них изливался весь солнечный свет до последнего лучика, сидит дюжина монахинь, которые прилежно трудятся, нарушая тишину скрипом перьев по бумаге, и отвлекаются от работы лишь затем, чтобы макнуть перо в чернильницу. Сидящая на возвышении сестра Сколастика с лицом круглым и светлым, как полная луна, поднимает голову и улыбается им, когда они появляются на пороге. Зуана кивает ей в ответ. Когда Сколастика не занята копированием священных текстов, то пишет собственные: пьесы про святых и грешников в рифмованных куплетах, лучшие из которых ставят во время карнавала или в дни, посвященные тому или иному святому. Ее преданность делу заражает. В других рабочих комнатах всегда царит какое‑то нетерпение, но, как не раз за прошедшие годы отмечала Зуана, те, для кого переписка предпочтительнее иных видов труда, глубже остальных погружаются в работу; и хотя их обычная задача – копировать уже существующие тексты, однако небыстрый процесс заполнения пустой страницы требует большого умения и приносит особую радость. Первые шесть месяцев, когда Зуана рвалась в сад, к своим травам, а ее руки изнывали по ступке с пестиком, даже она испытывала здесь наслаждение, не говоря уже об удовольствии похулиганить, заполняя поля рукописи орнаментом из лекарственных трав, собранных в таком порядке, чтобы читатель, если бы он разбирался в медицине, мог увидеть в них рецепт снадобья от той или иной болезни.

Они идут дальше по верхней галерее мимо комнаты вышивальщиц, из‑за двери которой, то стихая, то усиливаясь, доносится такая трескотня, как будто там сидит стая скворцов. Сестра Франческа, старшая в этой мастерской, снисходительно относится к веселью, ибо, по ее мнению, смех – один из божьих путей к очищению сердца, а в результате многие монахини помоложе собираются здесь и бессовестно пользуются ее добротой. Хотя есть те, кто этого не одобряет, Зуана более великодушна: она считает, что мелкие послабления часто помогают избежать крупных проступков.

Однако сегодня скворцы могут и подождать. Тот одинокий голос теперь танцует в окружении других, похожих на стайку серебристых рыбок, снующих взад и вперед в водах стремительного ручья, и шаги Серафины убыстряются в такт. Когда они подходят к музыкальной комнате, Зуана молча распахивает дверь и отходит в сторону, чтобы пропустить девушку внутрь.

После яркого звучания голосов комната просто шокирует своей монохромностью. В сером свете одна монахиня сидит, согнувшись над лютней, а остальные стоят группами по пять или шесть. Иные покачивают головами в такт музыке, остальные недвижны, как статуи. У каждой в руках страничка с текстом, однако смотрят они почти исключительно на крошечную фигурку напротив, чьи руки то взлетают, то опускаются, а гибкие пальцы как будто извлекают ноту за нотой из натянутых перед нею невидимых струн. Самый воздух комнаты так заряжен напряжением, что никто, кажется, не замечает, когда они входят внутрь. Зуана бросает взгляд на Серафину. Пусть потом отрицает это хоть всю жизнь, но сейчас она явно рада. И удивлена.

Да и сама Зуана, чей голос напоминает скорее крик чайки, чем пение жаворонка, поневоле взволнована. Она знает каждую женщину в этой комнате: они приходят к ней, когда у них першит в горле или садится голос, а также когда мучают боли, нарывы и расстройства желудка и кишок, часто донимающие человека. За пределами этой комнаты ни одна из них, исключая сестру Бенедикту, ничем особенно не примечательна, не лучше и не хуже других сестер этой обители, не дальше и, разумеется, не ближе к Богу, чем все они. Но здесь, стоит только закрыть глаза (как поступают, в сущности, все граждане Феррары, ибо, сидя в церкви, они не видят лиц монахинь, а лишь наслаждаются пением, проникающим сквозь решетку алтаря), и такие звуки польются со всех сторон, будто запел хор ангелов.

В этом смысле в Ферраре небо и земля сочетаются идеально, ведь чем прекраснее голоса поющих монахинь города, тем ближе к раю ощущают себя горожане. А чем ближе они к раю, тем значительнее материальная благодарность, которой богатые покровители осыпают обитель, где живут такие ангельские создания. Даже самые немузыкальные из послушниц быстро узнают это, как и то, что в некоторых монастырях Болоньи, Сиены или Венеции хор привлекает в церковь так много высокопоставленных посетителей, что лучшим голосам зимой разрешается не вставать к заутрене, дабы уберечь связки от холодного ночного воздуха. Разумеется, такое открытое предпочтение одних перед другими может привести к обидам, и в Санта‑Катерине аббатиса всеми силами старается поддерживать мир, сохраняя подобие равенства. Однако выражать предпочтение можно по‑разному.

Голоса сливаются в последней ноте, она взмывает ввысь, ширится, а потом грациозно соскальзывает в тишину, которая, раз наступив, кажется столь же живой, как и сама музыка.

– Хррр. – Это Бенедикта издает странный горловой звук. – Между первой и второй частями «Quia Gloria Domini super te orta est»[6]не хватает чистоты. И еще, Евгения, твои первые два «аллилуйя» слишком тонки по сравнению с тем, как их поет сестра Маргарита. И недостаточно протяженны.

Небольшой сквозняк подхватывает незакрытую дверь и покачивает ее на петлях, что выдает их присутствие. И хотя крошечная сестра Бенедикта ничего, кажется, не заметила, монахини, привыкшие опускаться с небес на землю со скоростью почти сверхъестественной, уже охвачены любопытством. Появление всякой новенькой дает пищу для сплетен, а тем более если она наделена голосом такой силы, который может нарушить сон целой общины, несмотря на закрытые двери.

– Евгения, не могла бы ты…

Тут и она замечает их присутствие и оборачивается.

– Сестра Бенедикта, – склоняет голову Зуана, – я привела новую послушницу, чтобы она могла услышать хор.

– А! – И лицо маленькой женщины вспыхивает удовольствием. – Ах да, да! Голос из Милана. Проходи же, проходи. Мы тебя ждали.

Но девушка не двигается.

– Добро пожаловать. О, посмотри‑ка. Да ты уже совсем взрослая. Месячные уже начались, да? И голос устоялся? – Бенедикта умолкает, кажется, даже не обратив внимания на то, что ей не ответили. – Ты умеешь читать ноты? Может быть, тебя не учили, но ты не беспокойся – это совсем не так трудно, как говорят. Да ты голосом схватишь все быстрее, чем умом. Я набросала тебе в псалме партию для верхнего регистра, но ее легко можно переделать, если окажется, что голос у тебя поглубже. Она вот такая…

И Бенедикта открывает рот и напевает несколько нот, которые выходят у нее еще стремительнее, чем слова, так что Зуане, по крайней мере, кажется, что уловить их просто немыслимо. Серафина же явно слушает, хотя и не отрывает глаз от пола.

Бенедикта останавливается.

– Это не слишком высоко для тебя?

В наступившем молчании кто‑то из хора хихикает, и это слышат все, кроме сестры Бенедикты.

– Что такое? В чем дело? Тебе плохо?

– Я больше не пою, – говорит наконец послушница таким сиплым и надтреснутым голосом, какого Зуана у нее еще не слышала.

– Но почему? – Бенедикта подходит к ней и, не обращая внимания на Зуану, хватает девушку за руки. – О‑о, какая ты холодная. Ты что, была на улице? Ничего удивительного, что у тебя пропал голос. Это все холод. Здешний ветер часто похищает самые лучшие голоса. А может, все дело в усталости после долгого пути. Ты должна заботиться о себе и делать все, что тебе говорит сестра Зуана. Хотя Господь даровал ей весьма посредственный инструмент, зато компенсировал этот недостаток талантом помогать другим. – И она награждает Зуану добродушной улыбкой. – Евгения, – поворачивается Бенедикта к хору, – подойди. Спой партию нашей новой послушницы, чтобы она повторяла ее про себя, пока не вернется ее голос.

В первом ряду юная Евгения, которая едва не засыпала прошлой ночью в церкви, теперь весела, как только что оперившийся воробышек. Пока она ерошит перышки, готовясь запеть, Зуана замечает легкий намек на кудряшку, высовывающуюся из‑под ее покрывала, без сомнения, дань изменению образа аббатисы.

– Воспрянь, пресветлый Иерусалим…

Слова в ее устах превращаются в полированное серебро. У нее есть молодость, один из лучших голосов в хоре, здоровый аппетит к сплетням и интригам монастырской жизни. Шестью месяцами раньше она пришла в лазарет к Зуане, прихрамывая из‑за шипа в пятке, застрявшего там с тех пор, как она наступала босиком на терновый венец, дабы разделить страсти Христовы. Только нога стала болеть слишком сильно, и ей захотелось шип вытащить. Неделю спустя в часы рекреации она уже вовсю гонялась за белками в саду, и ее хорошее настроение заражало и вдохновляло куда сильнее, чем нерешительные попытки умерщвления плоти. С тех пор Зуана испытывала к ней определенную нежность.

– …Аллилуйя.

Человек знающий сказал бы, что Евгения слишком долго держит последнюю ноту, точно птичка, защищающая свою территорию от возможного покушения соплеменников. Но в церкви ее пение наверняка заставит кое‑кого из молодых пересмотреть свое представление о рае.

Теперь все взгляды устремлены на Серафину. Та стоит, вытянувшись, осунувшаяся, бледная, кожа почти серая, и смотрит прямо перед собой. Медленно она нагибается вперед, обхватывая рукой живот.

Когда она поднимает голову снова, Зуане на мгновение кажется, что девушка смеется; есть что‑то похожее в том, как она переводит дыхание. В хоре кто‑то нервно хихикает. Зуана слишком поздно понимает, что происходит.

Серафина открывает рот, и оттуда в сопровождении рыгающего звука тугой струей вырывается желчь.

 

Глава пятая

 

– Выпей.

Девушка трясет головой.

– Это всего лишь вода с имбирным настоем.

– В таком случае выпей сама.

Зуана берет глиняный горшочек и отпивает глоток.

– Спроси любую из сестер – мои яды работают быстрее, чем мои лекарства. Если я еще стою на ногах, значит, можешь быть уверена: снадобье безвредно. – Она делает второй глоток, потом ставит горшочек перед девушкой. – Делай как знаешь, но, если хочешь, чтобы тошнота прошла, мой тебе совет – выпей.

Как Зуана и надеялась, от легкого нетерпения в ее голосе взгляд девушки вспыхивает. Она берет горшок и начинает нить, сначала понемногу, потом большими глотками. Обе молчат, Зуана деловито прибирает бутылки и мерные емкости. Обернувшись, она видит, что к щекам девушки возвращается румянец.

– Лучше?

– Что это было?

– Я же тебе сказала. Корень имбиря. Он полезен для желудка.

– Я про отраву прошлой ночью.

– А… белладонна, аконит, кашица из листьев тополя, маковый сироп.

– И от чего же меня сейчас так тошнит?

– От мака, наверное. Похоже, он дольше всего не выходит из тела.

Серафина сидит на подоконнике в аптеке. За окном, довольно далеко, лежит простой клочок земли, который служит обители кладбищем: ряды аккуратных деревянных крестов, как точки в конце каждой истории о выполненном долге. Показывая девушке монастырь, Зуана не повела ее на кладбище и не хотела бы, чтобы та сейчас его заметила.

– А сны ты видела?

Та медленно кивает, явно не зная, говорить или нет. Зуане хорошо памятна эта скрытность: в первые дни ужас заточения заставляет казаться подозрительными даже самые простые знаки внимания и доброты.

– Кошмары?

– Я тонула. – Воспоминание омрачает голос девушки. – Не в воде, а в камне, в жидком камне. Я все пыталась закричать, но стоило мне открыть рот, как он затекал внутрь.

Сколько подобных историй слышала Зуана? Ее отец записывал сны, поскольку интересовался тем, как их изучали древние и что из них можно узнать. Самыми дикими всегда были видения, вызванные маковой настойкой, ведь снадобье словно питалось тревогами и страхами того, кто его принимал.

– Этот настой может вызывать странные видения. Но они скоро уйдут.

– В отличие от меня? – говорит девушка ядовито. И делает новый глоток. – Я тоже здесь не останусь. Слова шли из моих уст, не от сердца.

И она снова набычивается, решительно склонив голову.

Зуана спокойно наблюдает за ней. Они наверняка уже обсудили все с аббатисой, оставшись в ее покоях вдвоем: что любая послушница, отданная в монастырь против воли, может спустя год отказаться от своих обетов и обратиться к епископу с просьбой об освобождении. О чем еще они могли говорить? И разумеется, аббатиса сочла своим долгом показать ей всю позорность такого поведения и объяснить, что если община не сможет справиться с источником беспокойства самостоятельно, то во всей Церкви не найдется ни одного епископа, который согласится выслушать ее протест, не говоря уже о том, что семья ни в коем случае не примет отступницу обратно. Так что в конце концов у молодой женщины останется лишь два пути: слезами довести себя до тихого помешательства или, с Божьей помощью, найти в себе силы превратить свой протест в смирение перед неизбежным. Так, как это сделали до нее многие другие.

– Ты думаешь, что я отступлюсь!

– Я понятия не имею, что ты сделаешь. Но имей в виду: мороз сильно повредил мой аконит в этом году, а поскольку он помогает не только от зубной боли, но и от истерик, то, я надеюсь, ты не долго будешь кричать по ночам.

– Если и буду, то твою отраву больше не приму. Я… ай… – Она умолкает и закрывает руками уши.

– Что с тобой? Снова тошнит?

Девушка мотает головой.

– Глаза давит.

– Это из‑за повязки. Когда говоришь, собственный голос в голове отдается? Если запоешь, станет хуже. Кто тебя одевал сегодня утром?

– Я… я не знаю. У нее был толстый нос и бородавка на подбородке.

Ага, не проказница, а злюка.

– Августина. Дочка мясника. Она с детства привыкла сворачивать шеи цыплятам, вот и упражняется теперь на всех подряд. Будет лучше, если ты найдешь себе другую помощницу для кельи.

– А как это сделать?

– Едва голос вернется к тебе, сестра Бенедикта все устроит, не сомневаюсь.

Она наблюдает, как девушка морщится, и смягчается. Слишком жестоко оставлять все как есть.

– Я могу ослабить тебе повязку, если хочешь.

Девушка колеблется. Попросить помощи не означает ведь сдаться.

– Да. – Молчание. – Пожалуйста.

Она сидит, недвижная, словно статуя, когда Зуана подходит к ней и в поисках булавок просовывает руки под ткань у нее на затылке. При свете дня, да еще так близко, она видит белую, как сливки, юношески нежную кожу, пухлые, как у купидона, губы над волевым подбородком и глаза, такие глубокие и темные – скорее черные, чем карие, – что радужка почти сливается со зрачком. Нельзя сказать, что она хороша, как мадонна, зато в ее чертах угадывается характер, сильный, даже необычный.

Зуана заново скрепляет материал, но не так туго.

– Не бойся. Скоро привыкнешь. Не успеешь оглянуться, как без покрывала станешь чувствовать себя неодетой.

Девушка моргает, крупная слеза выступает у нее из глаза и стекает по щеке, ведь сама эта мысль кажется ей сейчас нестерпимой. Зуану вдруг охватывает желание прижать ее к себе крепко‑крепко и нашептать на ухо, почему сопротивление убивает и как быстро заживают раны, если применить к ним нужные средства. Сила собственного чувства пугает ее, и она отдергивает руки. Никогда она не была утешительницей, нечего и начинать. Тем более что некоторые вещи познаются лишь на собственном опыте.

Она возвращается к столу и начинает вынимать терки и разделочные доски. На приготовление снадобий для епископа времени и так мало, даже с учетом разрешения пропускать службы, а день почти прошел. Когда она оборачивается, девушка уже стоит рядом с ней.

– Это здесь ты работаешь?

– Да, здесь я занимаюсь дистилляцией.

– А кто тебе помогает?

– С пациентками мне помогает сестра из обслуги. А в аптеке я одна.

– И тебе разрешают?

– Поскольку голос у меня такой же грубый, как мои пальцы, то считается, что от меня больше пользы здесь, чем в хоре или среди вышивальщиц.

И это верно. Даже когда она только пришла в монастырь, руки у нее были скорее как у работницы, чем как у дамы, а годы копания в земле и возни с химикатами в аптеке не сделали их краше, напротив, кожа потрескалась и покрылась пятнами. Ну а что до пения, то тут все знают: среди монастырских голосов она как гольян среди прудовых карпов. При мысли об этом Зуана улыбается. Ей‑то все равно. Временами она думает, что у нее свой хор, только другого рода, где каждый ингредиент – это голос, тихий или громкий, низкий или высокий, легко узнаваемый сам по себе и способный порождать созвучия и резонансы в слиянии с другими.

При последнем подсчете в аптеке было около девяноста бутылочек. Чем не хор из лекарств! Она уже подвергла себя покаянию за гордыню, но мысль никуда не уходит. Отец понял бы ее. Он всю жизнь искал музыку природы, переданную через гармонию сфер. А в церкви, как и она, не мог пропеть и ноты.

– Как их много! – Девушка разглядывает полки. – Сколько же времени тебе понадобилось, чтобы столько собрать?

– Наверное, лучше тебе не знать, – отвечает Зуана весело. Но ей приятно, что девушка спрашивает.

– И что, в каждой свое лекарство?

– Некоторые работают в одиночку. Их называют простыми средствами. Другие смешивают для приготовления сложных.

– А вот это что? – показывает девушка на бутылку с маленьким, скрученным корешком внутри.

– Чемерица белая.

– Что она делает?

– Очищает организм.

– От чего?

– От чего угодно. Она вызывает сильнейшую рвоту.

– Хуже, чем у меня?

– Можно лишиться половины желудка, если не соблюдать осторожность.

– Вот как! А ее что, едят?

– Не в чистом виде. Она слишком ядовитая.

– Так как же она действует?

Любопытство. Не самое характерное для непокорной послушницы качество. С другой стороны, содержимое аптеки вряд ли способно воспламенить воображение девушки, если в ней нет любовных эликсиров, конечно, – но их у Зуаны, понятное дело, нет. «Средство для превращения здоровых в больных» – вот как называл их ее отец, хотя, судя по тому, что она слышала от людей о матери, он тоже страдал в свое время этим недугом, хотя и недолго.

– Кусочек корня кладут в яблоко или грушу и запекают в горячей золе. Когда плод готов, корень выбрасывают, а мякоть едят.

– А как узнать, сколько нужно корня?

– Это зависит от веса человека. Или от природы того, что требуется изгнать.

– Ты хочешь сказать, что отраву изгоняют отравой?

– В каком‑то смысле. Многие ингредиенты меняют свои свойства в зависимости от того, с чем их соединить.

Девушка показывает на другую бутылку, подальше.

– А это что?

– Листья вербены.

– Какую болезнь они лечат?

– Свежие листы, приложенные к коже, лечат головную боль. Приготовленный корень – зубную.

– А в таком виде?

– Разведенные в сладком вине с мятой помогают от месячных болей.

А таковых в обители более чем достаточно, ведь собранные вместе нерожающие утробы исправно корчатся от мук, порой совершено непереносимых.

– Ха! Я знаю кое‑кого, кто заплатил бы за такое снадобье целое состояние. – Теперь яд слышен в ее голосе. – А что‑нибудь для избавления от нежеланных младенцев у тебя имеется?

– Нежеланных младенцев? В монастыре? – смеется Зуана.

Разумеется, сплетни всегда ходят. Монахинь представляют этакими дойными коровами для сластолюбцев от Церкви. Зараза Лютера проникает повсюду, да и неудивительно, ведь монаху, женившемуся на монахине, приходится громоздить одну ересь на другую, чтобы спасти себя – и свою отступницу‑жену – от ада. Однако и в Санта‑Катерине такое иногда услышишь… к примеру, об одном островном монастыре в Венеции, который исповедник превратил в срамной дом для себя в качестве единственного клиента. Говорят, весь город сбежался посмотреть, когда его жгли.

– Что такое? Кто‑то из твоих знакомых нуждается и в этом?

Девушка делает гримаску. Разумеется, она не первая, чьи планы на будущее изменила стратегическая беременность сестры. Но с Зуаной своими секретами она делиться не будет. По крайней мере, пока.

– А мак, от которого мне снились дурные сны. Он где?

– Здесь. На одной из полок.

Девушка старается проследить ее взгляд.

– Здесь? Или здесь? – Она протягивает руку.

– Нет‑нет. И поосторожнее с этим, пожалуйста.

– А что? Это тоже отрава?

– Нет, это кровь.

– Кровь? Чья?

– Сестры Пруденцы. Она стала страдать припадками, и я ее лечу.

– Совсем на кровь не похоже.

– Это потому, что она смешана с вороньим яйцом.

Девушка глядит на Зуану так, как будто у той из‑под юбки только что высунулся черт. Приходится ей улыбнуться.

– Это испытанное средство. Регулярно принимаемое внутрь малыми дозами, оно помогает от припадков, если болезнь не зашла далеко.

– А если зашла?

– Тогда я не смогу ей помочь. – И перед ее глазами снова встает видение молодой послушницы, которая лежит на полу своей кельи и бьется о каменные плиты всем телом, как выброшенная на берег рыба.

Девушка ставит бутылку на полку с таким видом, точно боится заразиться от одного прикосновения к ней.

– А тех, кому ты не можешь помочь, много?

– Это зависит от того, чем они больны.

Разумеется, Зуана знает, о чем она сейчас думает: уж ее‑то болезнь не вылечить никогда, ибо рана ее слишком глубока.

– Странно, что тебе позволяют все это, – говорит девушка, озираясь.

– Почему? Думаешь, если монахини служат Господу, то они должны умирать раньше или страдать больше, чем другие?

– Нет. Я хотела сказать… Ну, это как‑то не очень похоже на молитвы.

– А вот тут ты ошибаешься… – Конечно, ей приходилось сталкиваться с этим и раньше; слепота, которая отказывается видеть Господа в чем‑либо, кроме страдания и молитв. – В этой комнате все – молитва. Оглянись вокруг. Все здесь, каждая травинка, каждая капля сока, каждый ингредиент каждого снадобья происходит из природы и из земли, которую Он создал вместе с небесами для нашею почитания. Даже сама наша способность понимать это дарована Им.

«Почитай врача за нужду, которую имеешь в нем. Ибо и его создал Всевышний». Екклезиаст. 38, стих 1.

Девушка смотрит на Зуану с изумлением, потом нервно хихикает, словно они вдруг поменялись местами и теперь она играет роль нормальной, оттеняя безумие Зуаны.

Ну конечно. Когда Зуана поступила в монастырь, именно женщины, которые цитировали Библию как по писаному, казались ей хуже всех, ведь напряженность их чувства заставляла ее тем больше ощущать собственную заброшенность. Теперь ей с ними легче. Иногда они даже приносят ей отрывки из Писания, в которых говорится о травах, хотя ни одна еще не показала ей ничего такого, чего она не видела бы сама.

– Ты так много знаешь. И всему этому ты научилась здесь?

– Нет. Многому меня научил отец. Остальное я прочитала в книгах или узнала сама.

– Твой отец? Он что, тоже отправил тебя сюда?

– Нет. Да. – Она умолкает. – Когда он умер, мне некуда было идти.

– А ты сама? Ты хотела быть здесь?

– Я… – Она запинается. Какой грех хуже: ложь или поощрение отчаяния? – Мне некуда было идти.

– Сколько лет назад это было? – смотрит на нее Серафина.

– Шестнадцать.

Зуана замечает, как та потрясенно открывает рот, точно хочет вскрикнуть. Ее жалость ощутима. Разумеется, сейчас ей кажется, что она никогда не будет такой старой неудачницей.

Девушка отворачивается и глядит в окно. Теперь она наверняка видит краешек кладбища за оградой аптекарского огорода. Зуана смотрит на нее, пока та стоит как громом пораженная. Но вот она оборачивается.

– Она говорит, что я буду работать с тобой.

– Мадонна Чиара?

– Да. Она говорит, что Господь призывает к себе в разные дни. И что ты хорошая и любящая монахиня.

– Значит, ты должна слушаться ее. Она аббатиса и избрана за свое смирение и ученость.

– Вот как. Значит, поэтому она завивает волосы, словно придворная дама?

И опять Зуану поражает гибкость ее ума. Когда девушка перестанет желать невозможного, ее остроумие наверняка прибавит яркости полотну повседневной жизни обители, которая на первый взгляд может показаться тускловатой.

– Может быть, так она хочет помочь тебе почувствовать себя дома.

– Как? Щеголяя прошлогодними модами? – кисло отвечает та. – И вообще, здесь я никогда не буду чувствовать себя дома.

Но все дело в том, что процесс уже начался. Просто она об этом пока не знает.

 

Глава шестая

 

Она вытаскивает из кармана камешки. А что, если ни один из них не окажется достаточно крупным? Их легко было засунуть в рукав, пока она бросала в пруд остальные, но отбирать тяжелые времени не было. Она вытирает с них грязь и кладет их на вынутый из требника листок. Написанные на нем слова она помнит наизусть.

 

Кто не глядел в глаза моей мадонны,

И взоров нежных на земле не наблюдал;

Не знает тот любви законов томных,

Кто вздохам легким, как зефир,

И музыке речей и смеха не внимал.

 

Она тихо напевает, стараясь не дать звуку вырваться наружу. Да, голос по‑прежнему при ней, благодарение Богу. Открой она сейчас рот, все бы это услышали. Ха! Да если бы она захотела, она бы камни своей тюрьмы им пронзила. Уж тут хормейстерша как миленькая прибежала бы, брызгая своей сумасшедшей музыкой, как лопнувшая труба водой. «О, наш великий город полон любителей музыки». Ничего, подождут. Все: и горожане, и монахи. Скорее ад застынет, чем она запоет для них.

Сальная свеча на столе шипит и брызгает, и ей приходится возвращать ее к жизни, ладонями прикрыв пламя со всех сторон. Нет, эти камни слишком малы! Она берет самый крупный и пытается обернуть вокруг него листок. Получается, но не туго, и, когда она бросает камешек на кровать, бумага разворачивается и слетает с него еще в воздухе. Камни потяжелее (где только их взять?) подошли бы, но края все равно придется чем‑то заклеить. И даже если она найдет все необходимое – нужный камень и подходящий клей, – сумеет выбраться в сад и перекинуть камень через стену, то как, во имя Господа, ей узнать, куда его бросить?

Договариваясь с ним об этом – в том единственном, отчаянном разговоре шепотом через дверь спальни, когда все уже рушилось вокруг них, – она представляла себе здание с окнами или колокольней; в худшем случае стену ограниченной высоты, через которую можно заглянуть. Но это место такое громадное, что можно месяц ходить вдоль стен и так и не понять, где ты. А что, если она неправильно рассчитает и бросит письмо в реку? Или оно попадет в какую‑нибудь выбоину или придорожную канаву и сгниет там, никем не найденное? Может, канавы и так полны ими: отчаянными письмами женщин, давно обросших бородой и всеми забытых.

Но как иначе она ответит ему, когда он придет? Как передаст какое‑нибудь послание? В наружном фасаде окон не больше, чем в тюрьме, да и те так высоко, что достать их может лишь луч света, которого здесь, видит Бог, тоже не хватает. В саду хотя бы видно и есть чем дышать. Но воздух такой сырой, что при каждом вдохе легкие как будто наполняются водой. Нескончаемый сумрак пропитывает весь город целиком. Бррр. Что там говорила сестра‑тюремщица насчет монахов, умиравших от болотной заразы? Неудивительно. В Милане зимой хотя и холодно до того, что слеза прошибает, но небо, по крайней мере, всегда синее. А здесь и неба‑то настоящего нет, один только полог цвета дохлой крысы, тяжелый, как камень.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-03-15 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: