Глава двадцать четвертая 10 глава





Однако Зуана в своих записях проявила не так много милосердия, по крайней мере к себе, и перечислила все средства, которые не помогли, и те, которые следует испытать, когда и если подобные симптомы повторятся у других. Быть может, будь у нее больше времени… но его не было. Зуана думает о том, что, может быть, зря так сосредоточилась на матке и что локализация болей могла указывать на опухоль в мочевом пузыре или в кишечнике, ибо недавно – слишком поздно – ей попался отчет о проведенном в Болонье вскрытии, где рассматривался как раз такой случай. Но ее ограниченный медицинский опыт свидетельствует о том, что подобные опухоли обычно бывают не у молодых, а у старых, да и вообще, в чем была причина, ей уже не узнать, ибо тайна умерла и похоронена вместе с больной. В отличие от Юмилианы, воспоминание об экзальтации которой до сих пор жжет ее, точно кипятком, Зуана живет с чувством постоянного, почти болезненного беспокойства и даже назначает себе в виде покаяния несколько лишних молитв в надежде искупить вину.

Однако не проходит и нескольких дней, как ее постигает новое наказание в виде проникшей в монастырь мощной инфекции, которая вызывает настоящую эпидемию кашля и насморка, сопровождаемых жаром и рвотой. Зараза распространяется, как наводнение: за шесть дней она свалила шестерых монахинь хора и одну прислужницу. Хотя зимой подобные болезни не редкость, сила этой поражает даже Зуану, и во избежание распространения инфекции она велит всем заболевшим сидеть по своим кельям, где, пока продолжаются поиски лекарства, их навещают лишь она сама да прислужница‑сиделка. Вместе они накладывают больным на лбы повязки, смоченные в уксусной воде с мятой, для снижения температуры и дают тонизирующее из вина с добавлением амброзии полыннолистной и мяты болотной для очищения желудка. Когда первые страдалицы уже начинают вставать, еще три сестры и одна послушница становятся жертвой эпидемии, а одна прислужница жалуется на головные боли и приступы лихорадки.

Зуана, которая уже несколько ночей почти не спит, просит о встрече с аббатисой, чтобы та назначила ей кого‑нибудь в помощь. Или хотя бы вернула ей ту помощницу, которая у нее была.

 

Глава шестнадцатая

 

Иногда ночами в келье ей приходится сдерживать себя, чтобы не затанцевать. Он здесь… Он пришел… Они найдут выход.

Хотя листки со стихами ей так и не вернули, она знает их наизусть – как и его музыку на них – и, кружась под воображаемые звуки, чувствует шелест мягких нижних юбок под грубой саржей и шелк собственных волос, вымытых, причесанных, скользящих по плечам под свободно повязанным шарфом. Теперь, когда ее сундук распакован, каменный пол стал мягче, и в келье появились иные цвета, кроме серого: шерстяной ковер на полу, золотые нити скатерти, сверкание серебряных подсвечников, синее с алым одеяние Мадонны и ангельски‑розовая плоть младенца на ее коленях на маленькой деревянной картинке над столиком во второй комнате. Хотя места здесь мало и днем почти так же темно, как и ночью, при свечах комната кажется почти приветливой. Пока не вспомнишь о стенах и запертых дверях вокруг.

Но о них она больше не думает. И жадничать, если ей повезет, тоже не будет. Когда она уйдет отсюда, то оставит все следующей монахине; куда более приятное наследство, чем рвота и смерть.

За многие из новых удобств ей следует благодарить свою прислужницу. На второй день после праздника святой Агнесы злюку Августину сменила Кандида, крепкая молодая женщина, знающая, как обойти многие монастырские ограничения, и умеющая за небольшую сумму (или равноценный подарок в виде одежды или безделушки) сделать жизнь послушницы не столь мрачной. Кандида может достать свечей, особого мыла и даже остатки вкусненького с кухни, из которых, правда, берет себе часть. Но лучший дар Кандиды – это ее руки, не такие мягкие и нежные, как у дамы, – избыток черной работы сделал свое дело, – зато обладающие нежнейшим прикосновением. Когда в личное время перед последней службой, закончив расчесывать волосы Серафины, она иногда притворяется, будто укладывает ей локоны, то каждое прикосновение ее пальцев к плечам Серафины посылает каскады мельчайших мурашек по спине девушки. Когда это случается впервые, внизу живота Серафины словно начинает тлеть огонек, напоминая ей не только об игривых руках сестры, но и о других, более смелых ласках, о которых она мечтала. Следующим вечером, когда Кандида стоит за ее спиной, будто бы ожидая приказаний, Серафине вдруг приходят на ум страшные сестры‑близнецы, которых часто видят рука об руку и о которых поговаривают, что они дополняют недостатки друг друга самым необычайным образом. Послушница, рассказавшая ей об этом, улыбалась как‑то странно, и теперь, глядя на Кандиду, Серафина замечает ту же полуулыбку на ее лице, и ей становится неловко. Какое бы удовольствие ей ни предлагали, оно, вне всякого сомнения, имеет свою цену; а Серафине сейчас и без того есть на что потратить свои безделушки.

То, чего она на самом деле хочет от нее, неисполнимо, ибо и у продажности есть свои пределы, а влияние Кандиды, похоже, не распространяется на ту сторону ворот. Она не может, к примеру, тайно, под грудой белья, доставить в монастырь обезумевшего от любви молодого человека, как об этом пишут в романах, ни даже вынести письмо так, чтобы о нем не узнали монахини‑цензоры, которые просматривают и накладывают свое вето на любую переписку, идет ли она наружу или внутрь. Обо всем этом Серафина узнала случайно, обмениваясь монастырскими сплетнями с другими послушницами, поскольку у нее нет другого способа проверить, что она приобрела за плату, перешедшую из ее рук в руки Кандиды, – преданность или только услуги. Однако среди пустой болтовни нет‑нет да и промелькнут крохи полезной информации, которые Серафина припрятывает, чтобы как следует обдумать после, например о том, где находится келья главной прислужницы (должность позволяет ей иметь отдельную келью, а не ночевать в одной комнате с прислугой), о времени, когда та работает, и, самое главное, о том, что у нее есть свои ключи от речных складов, с которыми она почти не расстается.

И хотя тонкий ручеек волнения продолжает течь в ее душе так быстро, что порой почти превращается в поток страха, Серафина держит его под спудом, питаясь его энергией. Когда в часы рекреации она гуляет с другими послушницами в саду, стены не кажутся ей ниже, чем были, но ей уже не хочется выть и бросаться на них, как вначале. Вместо этого она, не тратя времени даром, выучивает кратчайший путь от своей кельи до того места у стены, откуда она бросила первый камень. Зная, что он нашел его, она ходит туда и обратно между появлениями ночной сестры, рассыпая по дороге мелкие белые камешки из‑под подола платья в надежде, что они облегчат ей поиск обратного пути.

Она все еще дрожит, вспоминая, как в ту первую ночь заблудилась, не попала вовремя в галерею и ее застигла ночная сестра. Снаружи было темно, как в преисподней, кто‑то шуршал и возился в кустах, и, споткнувшись о древесный корень, она сперва подумала, что кто‑то ухватил ее за ногу, и, рванувшись, растянулась в густой грязи. В следующие два дня, сидя в своей келье, как в клетке, она задыхалась от ее вони и запаха собственного пота. И все же она рисковала снова и снова ради того, чтобы услышать птичью трель и его танцующий голос. Господь милосердный, ей тогда показалось, что она умрет от чувства, которое в ней вызвали эти звуки, от бурной радости, которая взорвалась у нее внутри. Когда ее выпустили, она умирала от страха, а вдруг он не нашел письмо, которое она швырнула ему наугад в темноту, или ему надоело ждать. Но если она не слышит его больше, так пусть он ее услышит.

 

Узри, я иду к тебе, к тебе,

Которого всегда любила.

 

И тут сквозь решетку донеслось одно‑единственное слово, эхом отозвавшееся по всей церкви: «Браво!»

Скольких усилий стоило ей тогда удержаться и не крикнуть ему в ответ:

– Ты пришел! О, ты пришел! Вместе мы найдем выход…

Но она лишь склонила голову – и стала монахиней.

 

О, они, наверное, так гордятся ею и тем, чего, как им кажется, они достигли. Она сама гордится собой. Преображение сказывается во всем: и в том, как она ходит, опустив глаза долу, точно Бога можно отыскать в каждой каменной плите под ногами, или в том, как она сидит за столом в трапезной, скромная, точно молодая мадонна. Но лучше всего она ведет себя в церкви, ибо это представление может открыть целый мир, если только знать, как извлечь из него удовольствие: сначала упасть на пол перед распятием, потянуться всем телом, ощутить холод камня сквозь теплую ткань, потом сесть на скамью и сидеть так прямо, чтобы чувствовать спиной каждый деревянный клинышек на панно сзади. А еще можно рассматривать фрески на стенах, по‑разному освещенные солнцем в разные часы: изображения Христа, Бога и человека; вот Он переносит детишек через вздувшийся ручей, вот помогает душам выбраться из могил и даже поднимается по лестнице на собственный крест. Все это окружало ее и раньше, просто она была слишком зла или обижена, чтобы видеть. Теперь эти образы помогают ей успокоиться, ведь она не может хорошо петь, когда ее голова занята чем‑то другим, а пение покупает ей свободу.

Они все еще удивляются. Это видно по взглядам, которые бросают на нее украдкой все, даже сестра Евгения, которую она сместила и чья злоба и зависть поднимаются над ней, словно дым. Она бы ее пожалела – ведь она знает, каково это, когда все кипит внутри, – да времени нет. Ну ничего, скоро она опять вернется на свое место.

А еще там есть решетка – стена из переплетенных металлических прутьев, отделяющая их от мира; близко, а не достанешь. Мысль о возможностях, которые она открывает, занимала ее не однажды; как‑то раз она даже пошла в часовню во время часа самостоятельных молитв в тщетной надежде, что он почувствует то, что у нее на уме, и будет ждать ее там, снаружи… и тогда их пальцы сплетутся, подобно мыслям, сквозь кружево металла. Она даже спела несколько нот, чтобы дать ему знак, но в пустой часовне звук показался ей таким гулким и страшным, что она испугалась, как бы кто‑нибудь не донес на нее и ее не посадили бы снова под замок. А этого она не могла вынести.

Нет, никаких наказаний больше не будет. Теперь она хорошая девочка, насколько раньше была дурной, настолько теперь стала хорошей; послушной, скромной, милой. Но конечно, они по‑прежнему осуждают ее, даже когда притворяются, что нет. И хуже всех сестра Юмилиана: «Ничто не укроется от Его божественного величия. Его взор прожигает дерево, крошит камень, плавит железо». Даже когда, как иногда бывает, удовольствие от пения в церкви заставляет ее забыть обо всем, включая собственное притворство, приходя в себя, она ловит взгляд Юмилианы, пронзающий ее насквозь. «Как же просто тогда Ему увидеть сквозь плоть человеческую его душу?»

А вот хормейстерша все знает, точнее, слышит, ибо это знание, которое доступно уху, а не глазу; это ощущение покоя в центре собственного «я», островок тишины в окружении сильнейшей бури. Если бы ее попросили описать это, она сказала бы, что тебя как будто нет; но не так, как во время экстаза. О нет, совсем не так. Не как та похожая на труп старуха у себя в келье. Совсем не так…

Серафина старается не вспоминать о том дне, ведь тогда у нее внутри словно становится пусто от страха, а рука начинает болеть там, где старуха впилась в нее своими когтями, так что даже кровь выступила, и ей пришлось потихоньку вытирать ее о платье в церкви, боясь, как бы кто не увидел и не решил, что это она сама сделала. Вообще‑то раны зажили на удивление быстро, почти так же быстро, как появились. Но иногда, ночами, когда волнение внутри не утихает и не дает ей спать, она готова поклясться, что слышит голос старой сумасшедшей монахини, доносящийся к ней сквозь стены, говорящий с ней, окликающий ее по имени. «Серафина, Серафина? Ты здесь? Я знала, что ты придешь. Он здесь. Он ждет тебя». И тогда она снова видит глаза Магдалены, глубокие, изумленные, и чувствует, как что‑то тает, размягчается в ней самой. Это вызывает у Серафины такой ужас, что она затыкает себе уши пальцами, чтобы не слышать этой песни, которая, как сирены, манит ее к скалам. И хотя Магдалена стара, как ведьма, и полумертвая к тому же, но в ее морщинистом лице столько напряжения и страсти – да‑да, страсти, – сколько нет у всех остальных, вместе взятых.

Ей хотелось бы больше узнать о старухе, понять, что произошло в той келье, но приказ аббатисы молчать – закон, которому она должна теперь подчиняться. Даже сестра Зуана ничего ей не скажет. Может быть, если бы они по‑прежнему работали вместе… Но с этим тоже все кончено. Ее голос чересчур драгоценен, чтобы подвергать его риску от едких запахов аптеки или заразы, исходя щей от плоти, особенно теперь, когда инфлюэнца свирепствует в хоре. Сестра Зуана так устает, что едва не засыпает над тарелкой с едой. Серафина представляет себе, как та сидит, склонившись при свете свечи над хрупкими страницами, слова и рисунки расплываются перед ее закрывающимися глазами, пока она ищет то самое снадобье, которое поможет вернуть здоровье.

Иногда Серафина вспоминает комнату сестры‑травницы, и девушке порой не хватает той особой странности, присущей только этой комнате: холода, огня, книг, запахов, вкуса одуванчикового чая, пряного жара имбирного шарика, а больше всего этой невероятной женщины с широким лицом, узловатыми пальцами, пылающей страстью к каждому неуклюжему горшочку и в то же время такой счастливой, как будто в каждом из них живет сам Господь Бог, а не лежат вороньи яйца или вареные корни. Определенно, Зуана сумасшедшая, но такая чудная, даже уютная.

И все же лучше без них обойтись. У нее нет здесь друзей, как бы они ни притворялись, зато ловушки расставлены повсюду. Видит Бог, временами заботу сестры Зуаны выносить было тяжелее, чем жестокость остальных, а она, хоть в чем‑то и сумасшедшая, в целом далеко не дура. Взять, к примеру, случай, когда она говорила о власти ночных птичьих трелей… Что, если она слышала не только песню? Что, если она знает больше, чем признается? Да еще тот стих старой монахини про запертые двери и голос возлюбленного на улице. А вдруг она нарочно его выбрала или даже сама сочинила, чтобы выудить из нее правду? Еще до наказания лгать ей стало пыткой; она помнит моменты, когда слова сами лезли из нее, как рвота, и ей приходилось изо всех сил сжимать губы, чтобы сдержаться и не выдать себя. Что было бы, загляни сейчас Зуана в ее душу и пойми, что скрывается за ее возбуждением, как раньше начала понимать, что прячет ее боль?

Нет. Лучше им быть порознь. Когда все в монастыре проснутся и обнаружат, что ее нет – как оно однажды и будет, – она не хочет, чтобы вина пала на ту единственную, которая была к ней добра, которая, сама того не подозревая, уже снабдила ее почти всем, что нужно для побега.

Приподняв матрас, Серафина скользит рукой по его изнанке, пока не находит прореху. Просунув в нее руку, глубоко в соломе она нащупывает комочек ткани. Осторожно вытаскивает его наружу. Шелк нижней юбки потемнел и стал маслянистым от жира. Она разворачивает его, и в ее руках оказывается грубо вылепленная подушечка из похожей на воск мази, которую она зачерпнула из кастрюли, когда субстанция уже достаточно остыла, чтобы ее можно было трогать, но еще не затвердела, и спрятала ее под платьем. В то утро в церкви от нее так несло тошнотворным свиным жиром, что она боялась, как бы кто‑нибудь не догадался, и держалась ближе к беззубой старой карге с вонючим дыханием, чтобы за ее запахом спрятать свой. Слава Богу, у нее теперь другое место в церкви, а запах свинины выветрился, когда мазь затвердела.

При свете свечи она кладет подушечку на стол и глубоко погружает в нее ноготь указательного пальца. Поверхность податлива, и на ней остается след. Убрав палец, она видит, что ноготь отпечатался до малейших деталей, вплоть до маленькой складки кожи вокруг. Она энергично трет поверхность, чтобы снова сделать ее гладкой. Затем вытаскивает из‑под своей сорочки серебряный медальон с изображением Девы Марии, который носит на цепочке вокруг шеи. Она снимает его и припечатывает лицевой стороной к мази, с силой прижимает, стараясь давить одинаково со всех сторон. Освободив медальон, при свете свечи она разглядывает его точную копию, каждая линия и каждый изгиб которой полностью отвечают оригиналу.

Спасибо Господу за гнойники епископа и за безумную связь норичника со свиным салом. Он и впрямь от всего помогает.

Он пришел. Он ждет ее. А способ они найдут…

 

Глава семнадцатая

 

Когда в тот день Зуана встречается с аббатисой в ее покоях, они впервые со дня экстаза сестры Магдалены остаются одни.

В келье старой монахини молитва и сон снова сменяют друг друга, как заведено, и о ней никто не вспоминает. Несмотря на всеобщее волнение вначале, слухи о возможном вознесении не подтвердились фактами, а потом драматические события вечери и смерть сестры Имберзаги затмили случившееся, чему немало способствовала и сама аббатиса. Старуху по‑прежнему кормит и поит Летиция, она же докладывает Зуане, что та, хотя и слабеет, иногда закрывает глаза и раскачивается туда и сюда, исполненная тихой радости, после чего часто спрашивает о молоденькой послушнице и о том, как у нее дела. Однако, посещая ее, когда удается выкроить время, Зуана ничего такого не замечает. Магдалена молча лежит на своем тюфяке с полусонным видом, как будто только наполовину здесь. Ее плоть теперь не толще бумаги, так что Зуана избегает касаться ее из страха, как бы она не прилипла к ее рукам. Если бы она могла решать, то приказала бы перенести ее в лазарет, ибо душа, столь близкая к смерти, заслуживает большего внимания. А еще ей интересно, сколько слов будет в ее некрологе, когда сестра Сколастика внесет его в монастырский поминальный список, и какие это будут слова.

Аббатиса приветствует Зуану, похоже, она рада ее видеть. От недавних легких кудряшек не осталось и следа, волосы зачесаны под повязку, однако это ни о чем не говорит: в последнее время у нее было немало высоких гостей, а она всегда заботливо следит за тем, чтобы отвечать самым разным вкусам.

– Я рада, что ты пришла. Я беспокоилась, как бы избыток работы не повредил тебе… Мне хотелось поговорить с тобой раньше, но кончина сестры Имберзаги и общение с ее родственниками отняло столько времени, наряду со всем прочим. Ты прекрасно за ней смотрела.

– Я ничего не сделала, только не смогла остановить кровь. Это сестра Юмилиана облегчила ей переход к свету.

– Ты к себе несправедлива. Тебе ведь пришлось еще сдерживать атаки лихорадки. Мы благодарны тебе за все, что ты делаешь.

– Я бы делала больше, если бы мне вернули помощницу.

– Не сомневаюсь. Я первая отослала бы ее к тебе, если бы не растущие требования хозяйки хора.

– Разве много времени нужно, чтобы заучить несколько псалмов? У нее отличная память.

– Ты сегодня так прямолинейна, – мягко говорит аббатиса. – Не хочешь ли присесть? А также немного освежиться вином, быть может? – Она показывает на графин на столе, в котором купаются рубиновые отблески пламени камина. – Из собственных виноградников герцога.

– Нет. Спасибо, – склоняет голову Зуана. – Прошу простить мой смелый язык, мадонна аббатиса. Но меня осаждают проблемы.

– Так я и думала. Уверяю тебя, если бы дело было только в карнавале, я бы отправила послушницу к тебе прямо сейчас, ибо ты прекрасно с ней поработала. – Аббатиса наливает себе стакан вина, поднимает и держит, прежде чем поднести его к губам, как будто собирается пить в честь Зуаны. – Но, как ты знаешь, за карнавалом следует Пост, а потом Пасха. Какое‑то время церкви будут полны, и сестра Бенедикта строчит ночь за ночью. – Чиара делает паузу, а затем добавляет: – Иногда мне кажется, что Господь предназначил Санта‑Катерину – хоть мы и недостойны – для особых дел: сестра Сколастика со своими сочинениями, сестра Бенедикта со страстью к музыке, ты с занятиями медициной.

Тонкий намек – не укрывшийся от внимания Зуаны – на то, что не всякий монастырь пользуется такой свободой. Однако ее слова, при всей кажущейся скромности, полны гордости. Да и может ли быть иначе? После вечери дня святой Агнесы поток гостей в ее покоях не иссякает: родственники идут разделить триумф (всякое достижение монастыря рассматривается как успех находящегося у власти семейства), прибывают дарители от герцогского двора, представители епископа, и даже один богатый отец из Болоньи, приехавший навестить друзей в день святой Агнесы, подыскивает место для своей второй дочери – девицы, чей голос, уверяет он, столь же нежен, сколь и ее нрав. Затем начинают прибывать письма от других аббатис и, что всего важнее, из Рима, от ее брата, секретаря кардинала Луиджи д’Эсте, который делится с ней новейшими церковными сплетнями и поздравляет младшую сестренку с тем, что она так удачно придержала восхитительную певчую пташку и выбрала превосходное время для ее дебюта. Теперь Санта‑Катерина далеко опередила прочие монастыри. С каждой новой вечерей история распространяется все дальше. Ибо в городе, гордящемся своей музыкальной изысканностью, теперь только и говорят, что о чудесном инструменте Божьем, а не о новинке в лице мужика без яиц. Но несмотря на это, мадонна Чиара не должна забывать и о делах, однако немного удовольствия, конечно, не помешает.

– Хотя я глубоко понимаю твои затруднения – и найду, как только сумею, новую прислужницу в помощь твоим больным, – мой первый долг – блюсти интересы всей общины. Я не могу позволить послушнице рисковать заражением или переутомлением на другой работе наряду со всеми добавочными часами, что она проводит в комнате для музыкальных занятий.

– А интересы общины совпадают с интересами самой послушницы?

Зуана не хотела, чтобы это прозвучало как вопрос, однако вопросительные интонации явно слышны обеим. Собственная прямота ее поражает.

– Ах, я и впрямь счастливая аббатиса. Мало, оказывается, того, что за мной присматривает наш великий епископ, так у меня есть еще две совести, которые следят за каждым моим решением. И важные фигуры: сестра‑травница и сестра‑наставница, – говорит она со смехом, однако ее тон не исключает определенной язвительности. – Думаю, сестра Зуана, тебе лучше сесть. Пожалуйста.

Зуана делает, что ей велят.

Аббатиса наливает второй стакан вина и подает ей.

– Его прислали специально для всех монахинь хора, с наилучшими пожеланиями герцога. Если тебе кажется, что я несправедливо выделяю тебя сейчас, можешь выпить меньше за обедом.

Зуана подносит стакан к губам. Нежный шелковистый вкус скрывает богатое ягодное послевкусие. Странно, думает она, что именно монашеская жизнь научила ее таким тонкостям; ее отец разбирался в винах ровно настолько, чтобы знать, к какому вину какие снадобья примешивать, в качестве независимого источника удовольствия они его не интересовали.

– Итак. Мне интересно, каковы твои причины опасаться за послушницу – те же, что у сестры Юмилианы, или иные. Ты боишься влияния, которое гордыня оказывает на уязвимую молодую душу? Или, может быть, тебе внушает беспокойство то, что ее возросшие обязанности в хоре не оставляют ей времени на молитву и беседы с наставницей? Сестру Юмилиану тревожит и то и другое. Хотя, возможно, вы обе недооцениваете тот урок дисциплины, который происходит от необходимости возвышать свой голос в церкви, вознося хвалу Господу. Как сказал великий святой Августин, «Петь – значит молиться вдвойне».

Конечно, Зуана задумывалась о том, до какой степени ее забота о девушке порождена ее эгоизмом. Ибо она и впрямь тосковала по ее обществу. И гораздо больше, чем ожидала. Больше, чем в состоянии признать сейчас. Но дело не только в этом. Глядя на девушку со стороны, она замечает в ней что‑то такое, какую‑то почти лихорадочную энергию, с которой та бросается в каждый новый день – сама покорность там, где раньше была лишь непримиримость, – и это наводит Зуану на мысль скорее о болезни, чем о здоровье.

– Меня волнует не столько ее пение, сколько внезапная перемена к лучшему в ее поведении.

– Хмм. То она слишком плоха, то чересчур хороша. Наша сестра‑наставница вообще не доверяет мотивам, которые заставили ее петь. Она считает, что таким образом девушка лишь зарабатывает привилегии, а внутри так же сопротивляется любви Господа, как и прежде. Мне уже давно хотелось знать, что ты об этом думаешь.

Вино имеет слабый металлический привкус. Зуана не знает, приятно это или нет. Как много можно ощутить в одном‑единственном глотке жидкости. Как мало успевает испытать человек за свою краткую жизнь.

– Я думаю… Я думаю, что, будь дело только в этом, она запела бы раньше. И избавила бы себя от многих неприятностей.

– Так почему же она сделала это именно тогда?

Зуана молчит. В последние недели она и сама немало думает об этом, словно изучает болезнь, причины которой она никак не может понять.

– Позволь мне спросить тебя иначе. Как ты думаешь, твое наставничество могло помочь?

– Я просто учила ее, как делать леденцы и мази, – качает головой Зуана.

– Ах, Зуана, прежде чем безрассудно пенять на сучок гордыни в глазу своей аббатисы, поискала бы лучше бревно ложной скромности у себя в глазу. – И они улыбаются впервые с начала встречи.

Сидя рядом с аббатисой, Зуана отмечает, как натянулась и пожелтела кожа у нее под глазами, обозначились морщины на лбу. Да, победы даются ей не без тревог.

– Ясно, что между вами возникла какая‑то связь. Я даже подумала о том, что, может быть, она начала находить что‑то общее между ее вхождением в монастырь и твоим.

– Моим! О нет… Я ведь никогда не была столь… образованной. Или столь желанной.

– Нет, но гнева и сопротивления в тебе было не меньше, чем в ней.

– Так вы поэтому ее ко мне послали? – срывается с уст Зуаны вопрос.

– Думаю, ты знаешь почему, – столь же быстро и почти отрывисто отвечает аббатиса. Она нетерпеливо встряхивает головой, словно отрицая намек на доверительность меж ними, заключенный в этом комментарии. – Хорошая монахиня учится не меньше, чем учит.

Зуана опускает глаза и смотрит на свои руки, смиренно лежащие на коленях: правильная поза для монахини хора в присутствии аббатисы. Поведение. Порядок. Иерархия. Сила послушания и смирения. Сколько же раз придется ей усваивать один и тот же урок?

– Я делала все, чтобы показать ей, что жить можно и здесь, что сопротивление… – начинает Зуана, подыскивая слово: «бесполезно» вертится у нее на языке, но оно не подходит, – сопротивление… бесплодно. Но я не ожидала… Я хочу сказать, что в тот день на службе я была так же поражена, как и все остальные. Только… – Она умолкает.

– Только что?

– Ничего. Это тема, которая не подлежит обсуждению.

– А! Мы говорим о сестре Магдалене?

Зуана кивает. Хотя она ничего не понимает, однако мысленно снова и снова возвращается к произошедшему: выражение трепета на лице девушки, когда та наблюдает возвышенную радость старой монахини; то, как похожие на когти пальцы смыкаются поверх нежной руки, впиваясь в плоть. И ее слова: «Он говорил мне, что ты придешь». Точно Он уже отметил послушницу каким‑то знаком.

– Она говорила с тобой об этом?

– Мы ведь больше не работаем вместе.

– Нет, но вы встречались.

– Один раз. – Один, если не считать взглядов, брошенных в трапезной через стол или мимоходом в галерее.

– Сестра Зуана, если тебе известно что‑то, произошедшее в келье сестры Магдалены в тот день, ты должна рассказать мне. Несмотря на свою новообретенную… скромность, девушка по‑прежнему крайне напряжена, и хотя я не устаю благодарить Господа за… ту энергию, с которой она включилась в нашу жизнь, однако карнавал приближается, и меньше всего в это время нам нужны беспорядки.

– Она и впрямь говорила со мной о сестре Магдалене, когда мы встретились.

– Что она сказала?

– Спросила меня, кто она такая и почему о ней нельзя говорить за пределами ее кельи. Ее волновало то, что если это был настоящий экстаз, то люди должны узнать о нем. Я ответила ей, что тем, кому нужно об этом знать – то есть Богу и вам, – все уже известно. И что наш долг – повиноваться вашим приказам.

– Хорошо сказано, – улыбается аббатиса, наклоняется вперед и снова наполняет бокал Зуаны.

 

Глава восемнадцатая

 

Хотя Зуана ответила на вопрос честно, как предписывает долг послушания, однако в глубине души она знает, что сказала не все. Дело в том, что встреча между ней и Серафиной была нелегкой, хотя насколько то была вина девушки, а насколько ее собственная, Зуана не вполне понимает.

Внешне это был просто еще один час работы в аптеке, где они заканчивали леденцы для епископа. Однако, учитывая, что это было на следующий день после драмы у сестры Магдалены и в церкви и мадонна Чиара уже наверняка обсудила с сестрой‑наставницей и сестрой Бенедиктой будущее послушницы, обе хорошо понимали, что это их последняя встреча, по крайней мере, на ближайшее время.

Все утро община пребывала в возбуждении от голоса послушницы. На обеих утренних службах девушка пела восхитительно, ее глаза сверкали, рот широко открывался, преображение было столь полным, что казалось чудесным. Но когда Зуана, обернувшись, увидела ее в дверях аптеки, девушка приветствовала ее сдержанно, почти застенчиво, не зная, как себя вести, она вошла, опустив глаза долу, тихо приблизилась к рабочей скамье и заняла свое место.

На столе все было готово для финальной стадии изготовления леденцов, и обе женщины, ни словом не упоминая о происшедшем, стали нарезать холодную патоку и руками придавать ей форму небольших конфеток, которые затем обваливали в сахарной пудре с мукой, чтобы те стали приятнее на вкус и не слипались в простой деревянной коробке, куда их предстояло уложить.





Читайте также:
Гражданская лирика А. С. Пушкина: Пушкин начал писать стихи очень рано вскоре после...
Образование Киргизкой (Казахской) АССР: Предметом изучения Современной истории Казахстана являются ...
Что такое филология и зачем ею занимаются?: Слово «филология» состоит из двух греческих корней...
Русский классицизм в XIX веке: Художественная культура XIX в. развивалась под воздействием ...

Рекомендуемые страницы:


Поиск по сайту

©2015-2020 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-03-15 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту:

Обратная связь
0.066 с.