ЛЖЕЦ ЛЖЕЦ ЛЖЕЦ ЛЖЕЦ ЛЖЕЦ 2 глава




Гений, сумасшедший, великолепный художник, от работ которого взрывается мозг и перехватывает дыхание.

Тони протиснулся между двух коробок и встал рядом. Мы оба хрипло дышали.

– И сколько человек об этом знают? – спросил я.

– Ты. Я. Комендант. Может, еще кое‑кто в компании, но они просто сообщения передавали. А видели все это только несколько человек.

– И слава богу. Незачем это видеть.

Он кивнул.

– Ты не ответил на мой вопрос.

– А что ты спрашивал?

– Как тебе это?

 

Глава третья

 

Художника звали Виктор Крейк.

 

РОЗАРИО КВИНТАНА, квартира С‑1154:

– Я его редко видела. Он выходил пару раз в день, а я днем работаю, так что мы пересекались, только когда я болела или домой забегала за чем‑нибудь, ну, там, сына забрать, когда отец его слишком рано привозил. Я медсестра. Пару раз сталкивались с ним в подъезде. Он рано уходил. Да, знаете, я его после шести вечера ни разу не видела, он, наверное, по ночам работал. Может, он таксистом был?

 

КЕННИ, СЫН РОЗАРИО, 7 лет:

– Он чудной.

– Почему чудной?

– Волосы чудные.

– А какого цвета?

– Черные. (Трет нос.) И белые.

– Седые?

– Ага. Но не все.

– Длинные или короткие?

– Ага…

– Так длинные или короткие? Длинные? (Кивает.)

– Или короткие? (Трет нос.)

– И длинные, и короткие?

(Кивает и показывает руками торчащие во все стороны пряди.)

– Типа такие.

– Как будто он пальцы в розетку сунул?

Не понимает.

 

ДЖЕЙСОН ЧАРЛЬЗ, квартира С‑1158:

– Он сам с собой говорил. С утра до вечера, как будто там целая шобла.

– А откуда вы знаете, что он был один?

– Знаю, на. Он вообще от всех шарахался. Упырь, на.

– То есть вы с ним не общались?

– Я что, упал? О чем с ним говорить‑то?

– А о чем он сам с собой говорил?

– Ну, это… У него, короче, разные голоса были.

– Разные – это как?

– Ну разные, на.

– Разные диалекты?

– То пищит: пи‑пи‑пи. А то как из бочки: бу‑бу‑бу. Ну и подряд: пи‑пи‑пи‑бу‑бу‑бу.

– То есть слов нельзя было разобрать?

– Нет. Но слышно же, когда у чувака башню сносит.

– В смысле, он злился? На что?

– Орал все время как потерпевший. Явно с приветом был мужик.

– Прямо‑таки орал?

– Ну да, бывало.

– Вы не знаете, кем он работал?

(Смеется.)

– Что смешного?

– Кому уперлось его на работу брать?

– Прямо‑таки никому?

– Прикинь, у тебя по ресторану такое чмо бегает. Все клиенты разбегутся, на.

– Соседи говорили, что он таксист.

– Хрен его знает. Я б к нему не сел.

 

ЭЛИЗАБЕТ ФОРСАЙТ, квартира С‑1155:

– Очень милый дядечка, правда, очень милый, настоящий джентльмен. Всегда поздоровается, если мы в подъезде встретимся или, там, в лифте. И сумки с продуктами мне помогал до дому донести. Я, конечно, старуха совсем… Да вы не спорьте, вы же не думаете, что я вам поверю? Ох, хитрец! Так что я говорила? Вот‑вот. Я, может, и старуха, но и он не очень‑то крепкий. Сумки ему тяжело было таскать, в его‑то возрасте. Он тут жил давно, еще до меня въехал. Я эту квартиру сняла в шестьдесят девятом, а он уже был тут, так что сами считайте. Муж умер в восемьдесят четвертом. Все хотел переехать, говорил, что район уже не тот. Но я работала в школе на соседней улице – знаете ее? – в старших классах. Математику преподавала. Так мы и остались.

– Как думаете, сколько лет ему было?

– Мужу? Ему… а, вы про Виктора? Ну… примерно как мне. Что, хотите спросить, это сколько? Между прочим, женщинам такой вопрос не задают, пора бы знать. (Улыбается.) Ну давайте считать. Я помню, как восьмого мая сорок пятого мы с сестрой пошли встречаться с ее парнем, он только вернулся, на флоте служил. Она меня бросила прямо посреди улицы. Пошли куда‑то обжиматься. Салли была на пять лет старше меня, вот и считайте. Но сколько Виктору лет, я не знала никогда. Болтуном его не назовешь, знаете ли. Он еще долго к нам привыкал. Несколько лет. По‑моему, так. Но когда все‑таки привык, оказалось, что он милейший человек, совсем не то, что мы поначалу думали.

– Как это выяснилось?

– Ну, знаете, его надо видеть. По человеку ведь многое видно. Хоть на руки посмотреть. Руки у Виктора маленькие были, как у ребенка. Да и сам он был совсем невысокий, сантиметров на пять меня повыше. Он бы и мухи не обидел. И знаете, очень верующий человек был.

– Верующий?

– Да. В церковь ходил постоянно. Три раза в день.

– Ничего себе.

– Вот именно. Три раза в день, на каждую мессу. А иногда и чаще. Я сама хожу по воскресеньям в методистскую церковь, знаете, Первую Африканскую, тут у нас недалеко? Но пока с Виктором не познакомилась, я и не представляла, что можно так часто на службу ходить. Думала, тебя выгонят, когда в третий раз за день увидят. Знаете, если билет в кино купить, вас же только на один сеанс пустят. Мы с мужем часто ходили на двойные сеансы, пока их не отменили. (Вздыхает.) Ну вот, о чем я говорила?

– Про церковь.

– Ах да, церковь. Виктору очень нравилось в церковь ходить. Каждый раз, как я его встречала, он туда и шел. Я его спрашивала: «Виктор, вы далеко?» – «В церковь». (Смеется.) По‑моему, он ходил в «Пречистую Деву». Тут рядышком. Очень уж он на католика похож. Вы ж знаете, какие они. Словно только и ждут наказания.

– То есть вид у него был виноватый?

– Виноватый, да, но еще смиренный. И испуганный. Собственной тени боялся. Вдруг она кусается? Тяжело ему в жизни пришлось.

– Он работает?

– Наверняка, только я не знаю где. А как у него дела? С ним ничего не случилось? Вы так о нем вначале говорили, будто он умер, а теперь вроде получается, что он жив, да? Я его уже несколько месяцев не видела.

– Мы и сами пока не знаем.

– Если узнаете, сообщите мне, пожалуйста. Мне Виктор очень нравился.

– Еще один вопрос, если не возражаете.

– Задавайте. Вы тут можете до шести сидеть. В шесть приходят мои девчонки. Мы с ними в «Эрудит» играем.

– Вы когда‑нибудь слышали, чтобы он сам с собой разговаривал?

– Виктор? Нет, конечно! Кто вам такую глупость сказал?

– Ваш сосед напротив.

– Господи, нашли кого спрашивать! (Морщится.) Слышали, какая у него музыка целыми днями орет? Даже я ее слышу, а я совсем глухая стала. (Показывает на слуховой аппарат за ухом.) Я уже и в контору жаловалась, но никто так и не пришел. Наверное, муж был прав, уезжать надо было отсюда давным‑давно. Я‑то все надеюсь, что район опять расцветет. И все по‑прежнему станет… Напрасно это. Ничего по‑прежнему не бывает.

 

ПАТРИК ШОНЕССИ, комендант дома:

– Он тихий был. За все время ни одной жалобы на него. И от него ни одной. Мечта, а не жилец. Хотя я иной раз просто диву давался: как можно быть таким тихоней? Пар‑то должен куда‑то выходить. А как в квартиру его зашел и увидел, что к чему, вот тогда и понял. Говорю себе: «Вот, Патрик! Сюда‑то весь пар и выходил». Жутковатое зрелище, я вам скажу. (Разводит руками.) Первый раз такое вижу.

– Мы тоже.

– Так вот, я и говорю себе: «Патрик, это же искусство. Нельзя же так просто взять и все выбросить на помойку». Это ж сразу видно, правда? Вы ж искусствовед? Вот вы мне скажите, я прав?

– Совершенно правы.

– Ну вот, прав. А кстати, как думаете, эти картинки много денег стоят?

– А вы как думаете?

– Немало небось. А? Вы же специалист?

– Сейчас пока трудно сказать.

– Вот бы они дорогими оказались…

– Вы знаете, куда он уехал?

– Да куда угодно, у этого парня не все дома были. (Качает головой.) А может, и помер. Как думаете, не помер он?

– Не знаю.

– Ну да, откуда вам знать, вы ж не из полиции, верно?

– Нет, не из полиции.

– Ну и вот. Вам в полицию надо, они вам точно скажут, что с ним случилось.

– Думаете, они знают, где он?

– Ну уж наверняка они вам побольше моего скажут. У них работа такая, людей искать.

– Ну…

– Знаете, что я думаю? Я думаю, разонравилось ему тут. И неудивительно. Может, поднакопил деньжат и двинул во Флориду. Я сам туда собираюсь. Коплю. И еще накоплю обязательно. Если он тоже копил, значит, молодец. Там лучше. Вдруг он сейчас жизнью наслаждается? Тут‑то он не очень наслаждался, по правде сказать.

– Вы имеете в виду, он был подавлен? Или как будто виноват перед кем‑то? Или…

– Он всегда в землю смотрел. Прямо себе под ноги, даже сгибался для этого. Как будто мир на плечах держал. Я когда его видел, все думал: боится человек вокруг посмотреть. В смысле, боится, что не выдержит такого. Некоторые тихони живут себе преспокойненько, им просто сказать нечего, вот они и молчат. А ему – нет. Ему очень даже было что сказать, только не получалось.

 

ДЭВИД ФИЛАДЕЛЬФИЯ, сосед сверху:

– А кто это?

 

МАРТИН НАВАРРО, бывший муж Розарио Квинтаны, теперь живет восемью этажами выше:

– Расскажу, что знаю. Погодите, а вы с Кенни говорили?

– С Кенни?

– Ну да, с моим сыном? Вы же с ним говорили?

– Да.

– И как он выглядит?

– В смысле?

– В смысле, он счастлив, как вам показалось? Как он выглядит, я знаю, я ж не дурак. На меня похож. Она‑то говорит, он на ее отца похож, но вы уж мне поверьте, она и знакомого‑то на улице не узнает. Так что если она вам этого чудика описывала, то наверняка все напутала. Что она говорила?

– Что он таксист.

– Ну вот, пожалуйста, и сразу пальцем в небо. У него вообще прав быть не могло. Он же ничего не видел. Вечно на стены натыкался. Мы прямо с ума от него сходили, потому что он обо все бился и вещи ронял в два часа ночи. Спросите соседей внизу, они вам скажут.

– Так кем же он тогда работал?

– Не знаю. Но точно не таксистом. Ну кем такие чудики обычно работают? Может, автобус водил.

– Вы же говорили, у него со зрением проблемы.

– А вы давно в последний раз в автобусе ездили? А может, он претцелями[5]торговал.

– По‑моему, для такой работы он староват.

– Да, тут вы правы, я не подумал. А сколько ему было?

– А вы как думаете?

– Он старый совсем. Сколько Розарио сказала?

– Она не знала.

– Ну, что бы она ни сказала, прибавьте десять лет. Или двадцать. Или можно вычесть. И получите правильный ответ.

 

ЖЕНЕВЬЕВА МАЙЛЗ, соседка снизу:

– Такое ощущение, что он там мешки с песком пинал.

Ее муж, КРИСТОФЕР:

– Да, похоже.

– Это как?

– А вы как думаете?

– Ну… глухие удары?

– Ага, удары.

 

Как сделать выставку картины площадью в гектар? Я разбирал наследие Виктора и пытался сообразить, как же со всем этим быть. По нашим подсчетам, тут было около 135 тысяч рисунков, все на листках А5. Бумага серая, дешевая, такую в каждом магазине продают. Картинок как раз хватало, чтобы покрыть почти два гектара. В принципе, можно было бы и все полотно целиком повесить, если бы только Китай согласился отдать нам в аренду Великую Китайскую стену.

Я заплатил за квартиру Виктора за год вперед и привел фотографа, чтобы запечатлеть, как что лежало. Нанял двух временных служащих, чтобы они нумеровали коробки, переписывали содержимое и складывали все в грузовик. Когда квартира опустела, пришли уборщики, пропылесосили и вымыли как следует, чтобы избавиться от удушающей пыли. Дальше поле боя перенесли из Квинса на Манхэттен. Я снял складское помещение в трех кварталах от галереи и переоборудовал его под лабораторию. Сложил все коробки в одной комнате, а в другую притащил стол, кресла, операционный светильник, матерчатые перчатки, лупу, нагреватель, софиты, компьютер, пол застелил клеенкой. Тут мы с Руби и провели остаток зимы и весну. Каждый вечер приходили и разбирали две‑три коробки. Главная задача была – поскорее сложить вместе все фрагменты, но все‑таки мы иногда останавливались, чтобы полюбоваться на какую‑нибудь особенно красивую картинку. И еще мы мозги вывихнули, пытаясь придумать, как это все выставлять.

Теоретически, можно было их, скажем, заламинировать. Наверное, мы бы это осилили. Разложить их на поле где‑нибудь в Западной Пенсильвании или у Гудзона. Прикрепить к земле, пригласить людей, чтобы они разгуливали по периметру. Вроде как на выставке Смитсона.[6]Вариант. От одной мысли, как это все перевозить и раскладывать, у меня живот крутило. И потом, еще неизвестно, совпадут ли картинки, запаянные в пластик. Кроме того, можно ли будет, стоя на краю полотна, разглядеть что‑нибудь в центре? В тридцати метрах? А блики, ветер, неровности грунта? И как мне заставить зрителей тащиться туда?

С другой стороны, если выставлять рисунки по отдельности, они не произведут такого впечатления. Нет, они, конечно, все равно всем башню снесут. Но основная идея очевидна, только когда смотришь на единое полотно, – завершенность, взаимосвязанность всех деталей.

Это я понял, когда разобрал первую коробку и соединил первые пятьдесят или шестьдесят рисунков. И только тогда увидел истинную природу шедевра Виктора Крейка. Передо мной расстилалась карта.

Придуманная. Здесь были континенты и границы государств, страны, горные хребты, океаны. И везде названия. Фленбенденум. Фреддериквилль. В. и З. Зайтайрамбиана. Коптуагский Зеленый лес простирал зеленые пальцы к долине Уорд. А в самой долине поблескивали купола собора Св. Гудрейса и монастырь Потаенного Святого сердца. И предупреждение: «Обходить стороной!» Множество названий. Позаимствованных из Толкиена или из Олдоса Хаксли. Мы продолжали разбирать коробки, и вокруг нарастали другие планеты, солнца, галактики. Через все полотно тянулись пронумерованные тоннели. В полном соответствии с законами физики, материя по краям панно разлеталась от бездонного центра.

Перед нами была не просто карта Вселенной. Перед нами была карта времени. Места, персонажи, сцены повторялись на соседних картинках, медленно двигались, словно страницы перелистываемых комиксов. Проходя вдоль полотна и разглядывая повторяющиеся образы, я ощущал отчаяние художника, невозможность запечатлеть все, каждую деталь, увиденную или воображаемую, отразить их историю в реальном времени. Через несколько секунд после того, как Виктор заканчивал рисунок, он устаревал и приходилось начинать все по новой.

 

Вы понимаете, о чем я? Не уверен. Так бывает с большим искусством: словами его не опишешь. А картины Виктора описать и того труднее, и не только из‑за размера и множества деталей. Просто очень уж все это было странно. Каждая история оглушала своей неожиданностью, и каждая повторялась столько раз, что от нее уже тошнило. Два чувства все время перемешивались. Изумление и отвращение. С одной стороны, к этим образным рядам, существам, диким пропорциям можно было привыкнуть. Появлялось ощущение дежа‑вю, новое становилось знакомым и привычным. Так привыкаешь к сленгу, если все вокруг на нем говорят. С другой стороны, как только ты отворачивался, все знакомое сразу становилось новым, чужим. Так обычное слово кажется иностранным, если повторить его много раз.

Я поднимал голову и смотрел на Руби. Она теребила колечко в языке, щелкала по нему. Этот звук, блеск металла, лицо девушки, ее поза – в кресле, ноги поджаты, – черная тень на стене склада – все казалось неправильным. К тому же гигантское полотно обладало еще и галлюциногенными свойствами. Оно захватывало, гипнотизировало, искажало восприятие реального мира до такой степени, что иногда мне казалось, будто мы с Руби – тоже плоды воображения Виктора. Будто картина живая, а мы – ее персонажи. Наверное, я плохо объясняю. Скажу вот что: мы часто прерывались и шли дышать свежим воздухом.

 

Ну вот, теперь вы понимаете, какая передо мной стояла задача. Выставить произведение искусства, развивающее теорию разрозненных фрагментов жизни. Панно‑парадокс.

Я долго колебался, а потом все же решил использовать фрагменты, состоящие из сотни смежных рисунков (десять на десять). Таким образом, получались панно размером примерно два на три метра. В галерее могло поместиться не более пятнадцати таких фрагментов, то есть около одного процента всего полотна. Я собирался вешать эти панно подальше от стен, чтобы посетители могли обойти их кругом, рассмотреть и светящиеся жизнью рисунки, и систематизированную оборотную сторону. Сам я считал эти две стороны отражением войны между левым и правым полушариями Виктора.

Ценой невероятных усилий ему удалось создать шедевр, не вписывающийся в концепцию свободного доступа к искусству. Но я так просто не сдаюсь. Ужас как не люблю, когда что‑то не получается. Раз начал, надо идти до конца. Короче, плевать мне было на замысел творца. Я же вам говорил, что вел себя не ахти? Говорил. Честно предупреждал.

 

Он не только рисовал. Он еще и писал. В нескольких коробках хранились толстые огромные тетради, в обложках из кожзаменителя. Записи начинались с 1963‑го. Какая была погода, что он ел, сколько раз ходил в церковь. И на каждую категорию своя тетрадь, несколько тетрадей. Тысячи записей, и многие повторялись. Особенно у меня крыша ехала от журнала регистрации приема пищи.

 

Вторник, 1 мая 1973

 

Завтрак – яичница

Обед – яблоко, ветчина и сыр

Ужин – яблоко, ветчина и сыр

 

 

Среда, 2 мая 1973

 

Завтрак – яичница

Обед – яблоко, ветчина и сыр

Ужин – яблоко, ветчина и сыр

 

Всегда одно и то же. Только в Рождество появлялся ростбиф, а однажды, в январе 1967‑го, он целую неделю ел на завтрак овсянку. По всей видимости, это был эксперимент, и он провалился. Уже на следующей неделе на завтрак снова яичница, и так тридцать шесть лет. И тридцать шесть лет он все скрупулезно записывал.

Журнал регистрации метеоусловий был разнообразнее. Температура, влажность, общие наблюдения. Но результат тот же.

Кошмарное чтиво, такое обычно в туалете держат. И все же для меня связь между рисунками и этими записями была несомненной. Такая же маниакальная приверженность ежедневной рутине. Можно было бы назвать это любовью к порядку. Ибо что есть любовь, как не желание повторить все снова?

Журнал посещений церкви заставлял усомниться в существовании Господа Всепрощающего. Каждый день ты молишься, трижды в день, а может, и больше, записываешь, сколько раз прочел «Отче наш» и «Пресвятая Богородица», сколько раз исповедовался, и ничего не меняется! Та же еда, та же серая, мерзкая погода. Все как всегда. Как можно после этого верить? Получается, что месса – просто набор бессмысленных движений и слов. И больше ничего.

Если вы думаете, что я слишком увлекся этими журналами, позвольте мне сообщить вам, что читал я их не один. Руби была от них в восторге. Они стали ее любимой частью инсталляции, их она предпочитала рисункам, от которых быстро уставала. Поддавшись на ее уговоры, я решил выставить тетради в специально отведенном углу, с пояснительной табличкой. Пусть люди сами решают, что им интересно.

Открытие выставки было назначено на 29 июля. В моей галерее экспозиции меняются раз в шесть‑восемь недель. Виктору Крейку отводилось восемь. А может, и больше, я решил, что там видно будет. До основной части коробок мы к тому моменту еще не добрались, но я просто не мог ждать. Я должен был это выставить. Пришлось звонить Кристиане и объяснять ей, что ее Арктическое шоу переносится. Она ругалась, угрожала, обещала подать на меня в суд.

Плевать. Я был влюблен.

Шесть месяцев я почти не выходил из дома. Мэрилин забегала после работы, приносила панини и бутылки воды. Говорила мне, что я похож на бродягу. Я не обращал на нее внимания, она пожимала плечами и уходила.

Мы с Руби составляли систематизированный каталог, а Нэт тем временем сражался на передовой. Он выполнял всю работу в галерее. Советовался со мной по важным вопросам, но в целом справлялся целиком и полностью сам. Мог бы и половину картин вынести, между прочим, я бы все равно ничего не заметил. Я стал апостолом нового мессии и работал днями и ночами.

 

А что же сам пророк?

Признаюсь честно, я перестал его искать. А вскоре решил, что лучше бы мне с ним никогда не встречаться.

Поговорил с соседями (я привел эти разговоры в начале главы) и еще со всеми, кто видел Виктора в подъезде или рядом с башнями Мюллер‑Кортс. Историям их недоставало связности, достоверности и логики. Один охранник сообщил, что Виктор был наркодилером. Другие считали, что художник работал уборщиком, поваром, писателем или телохранителем.

Да и описания его внешности часто рознились. То он был высокий, то низенький, то среднего роста. Худой как скелет, толстый, с огромным животом, шрам на лице, шрам на шее, вообще нет шрамов. Усы. Борода. Усы и борода. То, что описания не совпадали, меня не удивляло. Виктор ни с кем не общался столько, чтобы его можно было хорошенько разглядеть и запомнить. Он смотрел в землю, глаз не поднимал. Вот тут все показания сходились.

Тони помог мне выяснить, что Крейк снимал квартиру с 1966 года. И платил довольно мало, даже в самых мерзких районах Квинса платят больше. Он пропал в сентябре 2003 года, а до того ни разу не задержал арендную плату.

Других Крейков в телефонной книге не нашлось.

Патер Люциан Букарелли из церкви Пресвятой Богородицы никогда Виктора не видел и о нем не слышал. Он посоветовал мне обратиться к патеру Симкоку, своему коллеге, пробывшему на этом посту намного дольше Букарелли.

Патер Алан Симкок не знал никакого Виктора Крейка. Может, мне нужна другая церковь? Я ответил, что, вполне возможно, ошибся. Патер составил для меня список всех окрестных церквей. Список был куда длиннее, чем я ожидал. К нему прилагались имена тех, кого патер знал и к кому в этих церквях следовало обратиться.

Я не ходил в другие церкви.

Я ведь не частный детектив. И ничего Виктору не был должен. Может, он умер, а может, и нет. Мне было все равно. Для меня имели значение только его рисунки, а их я и так заполучил.

 

Люди не ценят работы агентов. А работа эта очень творческая. Именно они сегодня продают картины. Они, а не художники. Без нас не было бы модернизма, минимализма, вообще никаких течений в искусстве. И все легенды современного искусства сейчас бы стены красили или учили рисованию детишек в школе. Музейные коллекции не пополнялись бы со времен окончания Ренессанса. Скульпторы по‑прежнему работали бы над образами языческих богов, кино стало оплотом порнографии, граффити – уголовно наказуемым деянием, а не витриной многомиллионного бизнеса. Короче говоря, искусство бы не развивалось. Сейчас, когда закончилось владычество церкви в искусстве, агенты заливают топливо в мотор, который всегда толкал и всегда будет толкать вперед все на свете. Этот мотор – деньги.

В наши дни необходим кто‑то, кто помог бы обычному человеку разобраться в огромной массе информации и понять, что хорошо, а что плохо. И вот это – как раз работа агента. Мы тоже творцы, только мы создаем рынок, а товаром являются сами художники. Рынок же, в свою очередь, создает течения, а течения определяют вкусы, культуру, рамки допустимого. Проще говоря, рынок формирует наше представление об искусстве. Шедевр становится шедевром, а художник художником, когда я заставляю вас вынуть из кармана чековую книжку. Виктор Крейк стал для меня идеальным творцом. Он создал шедевр и исчез. Лучшего подарка я и представить не мог. История с чистого листа.

Некоторым мои действия могут показаться не особенно этичными. Но, прежде чем судить меня, подумайте вот о чем: сколько раз произведения искусства тащили на сцену на потеху публике без ведома создателя, даже против его воли. Великое искусство требует своего зрителя, и отрицать это – само по себе неэтично. Вы согласитесь со мной, если читали стихи Эмили Дикинсон.

К тому же не я первый проворачивал такой фокус. Взять хотя бы того скульптора, которого прозвали «человек‑провод». Его работы нашли на аллее в Филадельфии, когда собирали мусор. Дело было в 1982 году. Я их видел. Жуткое зрелище. Будильники, куклы, контейнеры с едой, и все обернуты в кокон из толстенных проводов. Тысячи предметов. Никто так и не узнал, кто автор, никто не узнал, почему он сотворил такое. Мы даже не знаем точно, мужчина он был или женщина. Конечно, вопрос о том, создавалось ли все это как произведения искусства, остается открытым. Совершенно очевидно, они не предназначались для широкой аудитории, раз уж их извлекли из мусорных баков. И все же галереи продавали «провода» по сумасшедшим ценам. Музеи по всей стране выставляли эти творения в своих стенах. Критики рассуждали о «шаманизме» и «тотемах» как приемах художника, а также о связи его произведений с магией вуду и африканскими куклами для лечения больных. Чертова туча разговоров, денег и суеты вокруг того, что могло лежать на городской свалке, если бы не востроглазый прохожий.

Это я к тому, что тот «человек‑провод» из Филадельфии выполнил лишь часть работы. И по мне, так меньшую ее часть. Он сделал предметы. И только агенты смогли сделать из просто предметов – предметы искусства. А как только мы что‑то объявили предметами искусства, обратного пути нет. Можно разрушить, но нельзя «рассоздать». Если бы завтра пришел «человек‑провод» и начал качать права, сомневаюсь, что кто‑нибудь его послушал бы.

И посему я абсолютно точно знал, что если Виктор когда‑нибудь позвонит в мою дверь, то я заплачу ему, как и полагается платить художнику, – пятьдесят процентов. Честно говоря, я даже гордился тем, какой я щедрый, потому что многие мои коллеги так бы не поступили.

 

Не буду нарушать ваш душевный покой чудовищными подробностями подготовки к выставке. Зачем вам знать, как мы клали специальные рельсы, как выставляли свет, как закупали дешевое белое вино. Расскажу только, как мы с Руби однажды поздно ночью на четвертый месяц работы сделали странное открытие. Обогреватели уступили место вентиляторам, размещенным так, чтобы не взлетали рисунки.

Уже несколько недель подряд мы искали первую часть панно, ту, с которой все начиналось. Ящики при перевозке перемешались, и мы вскрывали коробку за коробкой, ожидая увидеть центральную часть композиции. Иногда казалось, что цель близка. Мы открывали ящик и находили там листки с числами меньше сотни. И тут же оказывалось, что эти числа растут, а не уменьшаются. Позже первая коробка все‑таки нашлась. А в ту ночь мы наткнулись на страницу с номером 1100.

– Эй, – вдруг сказала Руби. – Смотри, тут и ты есть.

Я бросил работу и подошел.

Почти в самом верху страницы огромными четкими буквами стояло:

 

М Ю Л Л Е Р

 

В комнате сразу стало холодно. Не знаю, почему я так испугался, увидев на том листке свое имя. На секунду мне показалось, будто я слышу голос Виктора. Слышу, как он перекрикивает шум вентиляторов, пытается докричаться до меня посредством своих рисунков, хлопает в ладоши у меня перед носом. И он недоволен.

Где‑то стукнула дверь. Я дернулся и ударился о край стола, а Руби подскочила на стуле. Мы замолчали, устыдившись собственной глупости.

– Странно, – сказала она.

– Да.

– И жутко как‑то.

– Весьма.

Мы смотрели на буквы. Почему‑то казалось, что это написано ругательство.

– Вообще, вроде бы все логично, – сказала она.

Я посмотрел на нее.

– Ну, он ведь жил в Мюллер‑Кортс.

Я кивнул.

– Если честно, даже странно, что ты туда совсем не ездишь, – сказала она.

Я попробовал вернуться к работе, но сосредоточиться не получалось. Руби щелкала своим колечком. От этого звука я совсем расклеился и объявил, что пойду домой. Наверное, вид у меня был испуганный, я и вправду испугался. Во всяком случае, Руби хихикнула и велела мне почаще оглядываться. Обычно я просто ловил такси до дома, но в тот вечер зашел в бар и заказал содовой. Я смотрел, как входят люди, как они отдуваются и проклинают жару, и меня потихоньку отпускало. Я даже как‑то взбодрился.

Руби права. Виктор Крейк рисовал мир таким, каким он его знал. Естественно, что имя «Мюллер», с его точки зрения, писалось большими буквами.

В баре стоял музыкальный автомат. Кто‑то поставил Бон Джови, и по комнате поплыл не попадающий в ноты голос. Я встал.

Поймав такси, я объяснил водителю, куда ехать, и развалился на липком сиденье из кожзаменителя. И подумал, что мое имя в творчестве Виктора вообще не случайно. Я не был чужим. У меня было право на его картины. Я был на карте с самого начала.

 

Интерлюдия: 1847 год

 

Тележка Соломона проехала много дорог. Внутри целый мир: одежда, пуговицы, оловянная посуда. Тонизирующие мази, патентованные лекарства. Гвозди, клей, писчая бумага, яблочные семечки. Столько всего, что и описать невозможно. Все на свете, только так и скажешь. Соломон появляется в захолустных пенсильванских городках, словно кролик из шляпы фокусника. Соломон кричит, машет руками, раскладывает свой товар. Толпа напирает. Мне молоток. Прошу вас, сэр. А бутылки, вот такого размера, у вас есть? Разумеется, мэм. Говорят, тележка у Соломона бездонная.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: