ЛЖЕЦ ЛЖЕЦ ЛЖЕЦ ЛЖЕЦ ЛЖЕЦ 10 глава




– А я надеялась, что завтра от тебя подарок принесут. Ну, типа, «за волшебную ночь». Брильянтовое колье или еще там какую‑нибудь фигню.

– Могу подарить эстамп.

– Вот‑вот. Даже картины мне не видать.

– Картины только для постоянных клиентов.

– Ну и дрочи на них.

– Это ты у мамочки научилась?

– У кого ж еще? – Она помолчала. – Не надо было мне ее стервой называть. Она не стерва. Мы все сегодня психованные.

– Это понятно.

– Она разозлилась, что я тебя привела.

– Хочешь, я перед ней извинюсь?

– С ума сошел? Нет, конечно.

– Я извинюсь, если это поможет.

– Она же не на тебя злится, а на меня. Да и не на меня, если честно. Она не пьет. Я первый раз ее пьяной увидела. Она терпеть не могла, когда отец пил.

– Я не знал, что он пил.

– Ты его видел‑то только в самом конце. – Она фыркнула. – И курил. Чтобы заработать рак пищевода в шестьдесят один год, надо очень постараться.

Я не ответил.

– Никогда я их не пойму. Она его любила. И по‑моему, до сих пор любит. Знаешь, что она однажды сказала? Это при Джули было. Мама приехала к ней в Вильмингтон. Они куда‑то собирались, и вдруг мама говорит: «Джерри хороший муж, если не считать того, что он полный кретин». – Саманта подвинулась ближе. Я почувствовал, как она улыбается, прижавшись щекой к моей руке. – Нет, ты представляешь?

– Легко.

– Я бы расстроилась, только она ведь права.

– Вы с Джерри друг друга не любите.

– Нам не о чем говорить.

– Я так и понял.

Она снова улыбнулась.

– Энни и про это рассказала?

– Я сам додумался. Но она и правда рассказывала про твою маму и Джерри.

– Она тебе все, что могла, выложила, а? – Саманта перевернулась и оказалась совсем близко ко мне. Я убрал волосы с ее лица. Она спросила: – Есть что‑нибудь, чего ты не знаешь?

– А как же, – ответил я и снова ее поцеловал.

 

Глава двенадцатая

 

И все затихло.

Целую неделю жизнь текла спокойно, так спокойно, как было еще до Крейка. Мы начали работать над новой выставкой в галерее. Вал звонков пошел на убыль. После ярмарки всем нужно было время, чтобы прийти в себя, пересчитать оставшиеся наличные и, соответственно, решить, интересует ли их по‑прежнему искусство. Я обедал и ужинал с друзьями и клиентами. Совершенно обычная, совершенно спокойная неделя. В этой тишине отсутствие Макгрета ощущалось как‑то неожиданно остро. Я собирался ему позвонить, снимал трубку и замирал, тупо глядя на телефон и размышляя о том, кто же теперь занимается нашим расследованием.

Разумеется, им никто не занимался. Загадке Виктора Крейка суждено было остаться неразгаданной.

Я спрашивал себя, так ли уж это плохо. Выставка открылась и закрылась, сделки состоялись, чеки мы обналичили. Понятно, что человек по природе своей – существо любопытное. Мы перемалываем равнодушие, как устрица перемалывает песок в раковине. Но я давно приучился любить неопределенность. Что мне за дело до пятерых мальчишек, погибших сорок лет назад? Да я каждый день читаю в газетах об убийствах, войнах, беззакониях и несправедливости. И ничего не предпринимаю, чтобы помочь этим несчастным. Нет, я сам себя убедил, будто обязан выяснить все до конца. Обязан, потому что обещал Макгрету. Не так уж и долго я его знал, так какого черта переживать из‑за того, что не выполнил его последнюю волю? И все же я горевал по нему и сам удивлялся тому, как сильно я горюю.

Я уже говорил, что помогал Макгрету из соображений сугубо эгоистических. Я твердил себе это каждый раз, как садился в машину и ехал в Бризи‑Пойнт. Теперь старый хрыч помер, и мне его ужасно не хватало. Как только я вернулся к работе, стало понятно, насколько радикально он отличался от всех, с кем мне доводилось встречаться. Он не притворялся, не задавался, не боялся признаться в собственном невежестве или открыть карты. Просто шел к своей цели. Он не придавал значения внешнему виду и, когда конец был совсем близок, не пытался это скрыть. Макгрет был хрупок физически, и в этой хрупкости мне виделась удивительная честность и сила духа, иногда граничащая с красотой. Он стал для меня чем‑то вроде произведения искусства, ожившей статуей Альберто Джакометти:[32]болезнь превратила его лицо в глиняную маску, но сквозь трещины в глине пробивались лучи света.

Что двигало Макгретом? Почему он доверился мне? Разумеется, он считал, что я хочу доказать невиновность Крейка. Знай Макгрет правду, знай он, что популярность Виктора утроилась из‑за сплетен и слухов, он бы, возможно, заподозрил меня в обратном – в желании доказать вину художника. Я так долго не привозил старику фотокопию рисунка, что позиция моя была ему абсолютно ясна. А потом пришло письмо, я запаниковал и бросился к Макгрету. Вряд ли речь моя была связной и убедительной. Я мало походил на спокойного и надежного помощника, в особенности потому, что был склонен либо не видеть очевидных фактов, либо преувеличивать их значение.

А может, Саманта права и я просто оказался единственным, кто захотел ему помочь.

Или, может, я ему тоже понравился.

Так или иначе, мысль о том, что дело снова вернется на полки хранилища и будет пылиться там до скончания веков, очень меня огорчала. Я ведь уже говорил – терпеть не мог отступать. Смешно, конечно, учитывая, как прошли мои детство и юность – сплошные неудачи. Но неудачи эти я всегда воспринимал очень тяжело, вот что важно. Я стремился к своей цели. Если я решал стать раздолбаем, так уж непременно самым раздолбаистым раздолбаем на курсе, чтобы перепить всех приятелей. Такой у меня характер, он достался мне по наследству от предков. К тому же я очень себя любил (нарциссизм у нас в семье тоже наследственный). Трудно сказать, где тут причина, а где следствие. В общем, занявшись этим делом, я уже не мог смириться с неудачей.

Проще всего было бы позвонить Саманте. Но как‑то у меня не получалось ей позвонить. Она мне не звонила, и я решил, что Саманта сожалеет о той ночи. Не буду же я навязываться? И все равно я о ней постоянно думал. Никогда раньше мне не приходилось заниматься любовью в таких странных условиях. Кровать под нами скрипела и, казалось, готова была разлететься в щепки – они и так торчали по краям, – и от этого кровь закипала в жилах еще сильнее.

Внезапно жизнь моя снова стала обыкновенной. Рутина сводила меня с ума. Телефонная трубка наливалась свинцовой тяжестью, от приветственных слов клиентов начиналась мигрень, мысли бродили где‑то далеко, и сосредоточиться более чем на несколько минут я просто не мог. Уже не говоря о том, чтобы блистать остроумием в процессе беседы.

– Итан! – Мэрилин отложила нож. Значит, дело серьезное. Она бубнила что‑то про то, как кто‑то кого‑то обидел в Майами, и как у него только смелости хватило. – Ты хотя бы вид сделай, что слушаешь!

– Извини.

– Ты где? Может, ты заболел?

– Нет. – Я помолчал. – У меня Макгрет из головы не выходит.

Заметьте, я не соврал. Просто не уточнил пол.

– Кто? А, твой полицейский?

За время нашего знакомства я изменял Мэрилин раза три или четыре, точно не помню. Я никогда потом ей об этом не рассказывал. Но я также никогда ей не врал.

«Твой полицейский».

И тогда я соврал: просто кивнул.

– Да, – сказала Мэрилин. – Ужасно грустно, что он умер. Тебе ведь грустно, правда? Ты ведь не будешь доедать?

В этот момент я вдруг ее возненавидел. В прошлом она часто раздражала меня, но теперь все было по‑другому. Пришлось извиниться и встать из‑за стола.

Я пошел в туалет, умылся, пару раз шлепнул себя по щекам. Слушай, что тебе говорят. Ты ведешь себя невежливо. Я пообещал себе выбросить всех Макгретов из головы и соблюдать приличия. А потом – не сегодня, еще не скоро – я аккуратно намекну Мэрилин, что изменил ей. Необязательно говорить с кем. Ничего страшного. Признаюсь – и будет легче. Я переживу, и она переживет. Я вытер руки и вернулся к столу. Мэрилин ушла, не забыв оплатить счет.

 

Окончилась моя спокойная неделя, когда раздался телефонный звонок. Опять звонок. Тони Векслер.

– Твой отец хотел бы тебя видеть. Прежде чем ты откажешься…

– Я не приеду.

Тони вздохнул:

– Можно я закончу? Пожалуйста.

– Попробуй.

– Он хочет купить картины.

Вот это новость. У отца было много картин, но он больше тяготел к морским пейзажам и корзинам с фруктами. По правде говоря, я много лет не бывал в его доме, за это время он вполне мог собрать коллекцию современного искусства. Он мог бы также нанять Джулиана Шнабеля[33]разрабатывать дизайн обоев и Ричарда Серру[34]– изготавливать кухонную утварь. И все же у меня сложилось впечатление, что Тони говорил серьезно.

– Можешь смеяться, я разрешаю. И обещаю никому не рассказывать, – сказал я.

– Предложение совершенно искреннее.

– А я думал, ты уже исчерпал все предлоги. Молодец, здорово придумал.

– Это не предлог. Он хочет, чтобы ты приехал. Рассматривай его как клиента.

– Если он клиент, то может приехать в галерею, как делают все нормальные люди.

– Я не хуже тебя знаю, что не все твои клиенты сами приезжают в галерею.

– Я привожу им картины на просмотр только в том случае, если они раньше у меня уже что‑то покупали.

Он устало хихикнул:

– Туше.

– Если он хочет купить картину, я с удовольствием сведу его с теми, кто лучше удовлетворит его пожеланиям. А что он ищет?

– Рисунки Крейка.

К такому повороту я не был готов. Помолчав секунду, я ответил:

– Ну, тогда ему не повезло.

– Слушай, приезжай сегодня, а?

– Я же ска…

– Тебе необязательно с ним видеться. Можем поговорить сами.

– Я тебе не верю.

– Просто приезжай. Если тебе что‑то не понравится, можешь уехать. Или даже так… Бог с ним, с домом. Давай встретимся где‑нибудь еще, где скажешь. Можешь даже выслать кого‑то на разведку и убедиться, что я пришел один. Как в кино про шпионов. Ты диктуешь условия, время и место.

– Приезжай сюда.

– Я бы предпочел избежать огласки.

– Ты сказал – диктуй условия. Я диктую.

Он замолчал, начал говорить, снова замолчал. Это только укрепило меня в подозрении, что сделка могла состояться, только если я приеду к нему. Другого не дано. Либо он пытался собрать меня и отца в одной комнате, либо получил четкие инструкции указать мне мое место.

– Детский сад, – наконец сказал Тони.

– Глупо было бы предполагать, что я буду вести дела по чужим правилам.

– Он действительно хочет купить. Это серьезное предложение. Серьезное и уже просчитанное.

– Сколько?

– Не понял.

– Сколько рисунков он хочет приобрести? Я выезжаю на дом только к тем клиентам, которые готовы сделать мне серьезное предложение. Ну вот и давай посмотрим, серьезно его предложение или нет. Сколько он хочет купить?

– Все.

Я вздохнул.

– Не знаю, что ты задумал, Тони, но времени на ваши интриги у меня нет.

– Подожди! Подожди минутку. Это правда. Он хочет купить все рисунки. В том числе и те, что ты уже продал. Ты ведь какие‑то уже продал, да?

– Тони, ты с ума сошел?

– Ну ответь. Сколько ты продал?

– Несколько.

– А? Ну скажи! Сколько?

– Двенадцать.

– Ровно двенадцать?

– Примерно.

– Ну так сколько, без примерно?

– Они проданы. Их не вернут.

– И за сколько ты их отдал?

Я ответил.

Тони помолчал минуту.

– Твою мать, – наконец сказал он.

– Вот‑вот. Можешь предлагать свою цену, только имей в виду, что покупатель не захочет с ними расстаться. Если только ты не предложишь ему гораздо больше.

– Ладно, об этом мы потом подумаем. Сколько ты хочешь за остальные?

– Они же все были у тебя. Ты мог их оставить себе и не платить ни цента. А теперь ты их у меня выкупаешь обратно? Ты меня, конечно, извини, но не вижу логики.

– Тогда он не хотел их покупать. А сейчас хочет.

– Это у него порыв такой?

– Пусть будет так.

– Да ладно заливать‑то. В жизни мой отец не поддавался порывам. Этот сукин сын всегда все просчитывает на сто шагов вперед. Мне очень жаль, что он тебя впутал в это дело. Тони, можно я тебя спрошу? Как ты на него работаешь? Ничего не беспокоит? Как ты умудряешься не слететь с катушек, работая на такого гада изо дня в день?

– Ты многого не знаешь об отце.

– Не сомневаюсь. Такова жизнь. Спасибо, что позвонил.

 

Я повесил трубку и сразу же пожалел, что наорал на него. В конце концов, ведь это Тони нашел для меня Виктора Крейка. И он терпел мои измывательства бог знает сколько. Мне захотелось перезвонить и договориться о встрече, не в галерее и не в доме отца, а где‑нибудь в музее или ресторане. Я боролся с этим своим желанием, боролся весь день, так что к вечеру, когда пора было идти домой, я уже порядком разозлился.

Вот сучий потрох! Что он о себе вообразил? Наверняка именно он, мой дорогой папочка, придумал бросить мне такой жирный кусок – рисунки Крейка. Ну конечно! Это не Тони. Тони просто действовал от его имени. Отец всегда так себя ведет. Заключает сделку, а потом меняет правила игры. Дарит подарки, чтобы человек был ему чем‑то обязан. И нечего переживать.

Да, я завернул Тони. А что такого? Сколько раз мне приходилось пресекать попытки отца встретиться. Зачем ему со мной сближаться? Извращение какое‑то. Я ничего им не должен. Виктор Крейк пришел ко мне из небытия. Я практически откопал его на помойке. И я сам сделал всю работу. Один.

Через два дня мне уже почти удалось убедить себя в том, что я прав. И тут мне пришло еще одно письмо. Такой же аккуратный почерк Виктора, такая же белая бумага, такие же простые слова, повторенные снова и снова.

 

ПРЕДУПРЕЖДАЮ

Глава тринадцатая

 

Дозвониться до Саманты оказалось непросто. Дома никто не подходил, а мобильный сразу переключал меня на автоответчик. Я оставил два сообщения в первый день и еще два во второй. Я боялся навязываться и терпел еще сутки, а потом все‑таки перезвонил ей на работу. Она, похоже, удивилась и не очень‑то обрадовалась моему звонку. Я сказал, что уже давно пытаюсь ее найти, и подождал, пока она придумает отмазку. Саманта не стала напрягаться.

– Мне очень нужно с тобой увидеться, – начал я.

– По‑моему, это ни к чему.

Она думала о чем‑то другом и, по всей видимости, неправильно меня поняла.

– Да не в этом дело. Я еще одно письмо получил.

– Письмо?

– От Виктора Крейка. (Она промолчала.) Ну того художника, помнишь?

– А, извини. Ты же не рассказывал про первое.

– Тебе отец ничего не говорил?

– Нет. Значит, ты можешь теперь с ним связаться?

Сначала я решил, будто она говорит об отце. Вроде это такая глупая шутка.

– Обратного адреса нет. Тебе отец точно ничего не говорил?

– Точно.

– Странно.

– Почему странно?

– Я просто думал, что ему хотелось поделиться с тобой подробностями. Рассказать, как продвигается расследование.

– Это не мое расследование. Им занимались вы с отцом.

– Как бы то ни было, я должен тебе это письмо показать. Давай я за тобой заеду…

– Подожди.

– Что такое?

– Не надо.

– Почему?

– Потому что… потому что не надо, и все.

– Я ведь не про это…

– Я поняла. Все равно, не надо нам встречаться.

– Почему?

– Не хочу, и все тут.

– Саманта…

– Ну пожалуйста! Я не хочу больше об этом говорить. Давай лучше все забудем и станем жить, как жили.

– Я тебе клянусь, что дело не в этом.

А кстати, что она имела в виду? «Все забудем». Можно не повторять ошибки, но изменить то, что было, мы не в состоянии. Мне все понравилось той ночью, и ей вроде бы тоже. Воображение мое совсем разыгралось, я две недели только и делал, что вспоминал эти часы. Мне показалось тогда, она довольна, но, может, я чего‑то не заметил? Так увлекся, что принял отстраненность за экстаз? Я спал с ней, и мне было хорошо. Я устал, немного растерялся, мне было даже чуть‑чуть одиноко. А она, что чувствовала она? Что‑то невыразимое, то, чего не опишешь словами? Саманта не торопилась выставить меня вон. Смотрела ли она мне в глаза, когда одевалась? Нет, но так ведь часто бывает. Я с удовольствием поцеловал ее на прощанье. И вовсе мне не показалось, что мы видимся в последний раз. Что она возьмет и вычеркнет меня из своей жизни.

Саманта сказала:

– Если ты ищешь предлог, чтобы…

– Чтобы что?

– Чтобы встретиться…

– Ты издеваешься? Я ж тебе говорю, дело…

– Не надо…

– Ты меня слышишь вообще? – Я так и видел, как она сидит за столом, сердито нахохлившись и надув губы. Вертит ручку. И придумывает, как меня отшить. Жалеет, что связалась со мной и теперь не может отцепиться…

– Я тебе сейчас по факсу копию письма пришлю. И ты решишь.

– Давай.

Через десять минут она перезвонила.

– Ладно.

– Спасибо.

– И все равно, тебе нужна не я.

– Тогда скажи, кому мне звонить.

– В полицию.

– Твой отец сказал, они ничем не смогут помочь.

– Они сделают больше, чем я. Ты ведь даже не в моем районе.

– И что теперь?

– Я…

– Ты единственная в курсе того, что происходит. Мы еще не сделали экспертизу ДНК и не разобрали журналы.

– Так, стоп. А я при чем?

– Он наверняка говорил с тобой о расследовании.

– Вскользь. Но…

– Значит, ты в курсе, хочешь ты того или нет. И не говори мне, что тебе плевать, чем дело кончится. И кончится ли вообще.

– А мне плевать.

– А я тебе не верю.

– Не хочешь – не верь.

– Он бы хотел…

– Слушай, только не начинай.

– Я уже начал. И ты начала. Это было его расследование, но он умер. И мы должны закончить начатое. Мне нужна твоя помощь.

– Не могу я! – Она заплакала.

Я вдруг понял, что кричу или, по крайней мере, очень на нее давлю. Попробовал извиниться, но Саманта и слушать не стала.

– Ты вообще, что ли, ничего не понимаешь? Я не хочу с этим связываться.

– Прости меня, пожалуйста…

– Заткнись! Плевать мне на дело. Понял? Насрать! И на дело, и на письмо твое, и вообще на все! Оставь меня в покое! Ты понял?

– Я…

– Просто скажи, что ты понял. Я ничего другого слышать не желаю.

– Я понял, но ведь…

– Я не желаю слышать! Все, я вешаю трубку, и проехали.

– Погоди!

Она уже не слышала. Из трубки раздавались короткие гудки.

 

Я позвонил в полицию. Оператор не понимал, чего я от него хочу. Пришлось взять письма (вернее, копию первого письма, само оно осталось в лаборатории) и тащиться к метро на Западной Двадцатой улице. В полиции затеяли ремонт, и дежурный сержант ни слова не расслышал. Он направил меня к полицейскому в соседнюю комнату, подальше от грохота.

– О как, – сказал полицейский. Похоже, он совсем очумел от моей истории. – То есть, я так понял, вы с кем‑то в Квинсе уже общались?

– Мы пытались отыскать… Знаете, мне не хочется показаться невежливым, но, может, я могу с кем‑то еще поговорить?

Он посмотрел на меня, потом на письма.

– Подождите.

Я ждал его и наблюдал, как за пуленепробиваемым стеклом женщина допрашивает взъерошенного подростка. За ее спиной висел плакат с поздравлениями Десятому округу, который вновь продемонстрировал рекордно низкие показатели преступности. Еще там были статистические данные, а рядом – фотография башен‑близнецов.

Полицейский вернулся. Судя по жетону, его звали Воззо.

– Я снял копии, – сказал он, возвращая мне письма. – Пусть будут у нас, вдруг автор сделает что‑нибудь противозаконное. Скорее всего, кто‑то просто дурачится. Вы не пугайтесь особенно.

– И все?

– К сожалению, больше ничем помочь не могу.

– Просто дурачится? Непохоже как‑то.

– Я понимаю, и мне хотелось бы сделать больше. Но к сожалению, в этой ситуации мы совершенно ничем не можем помочь. В этих письмах ничего такого нет.

– И больше никто не…

– Сейчас все заняты.

Статистика преступлений, идущие на убыль показатели и башни‑близнецы напомнили мне то, что начал объяснять когда‑то Макгрет. После 11 сентября полиция работала по‑другому. Пара писем с угрозами, нераскрытые убийства – никому до них не было дела.

– Могу я вам еще чем‑нибудь помочь?

– Нет, спасибо.

– Хорошо. Если что, звоните, вот моя карточка. – Он показал мне листки с копиями: – А это я подержу у себя.

Я был уверен, что он подержит их у себя, пока не дойдет до ближайшей урны. Но что мне оставалось? Я поблагодарил его еще раз и поехал обратно в галерею.

 

Остановиться я уже не мог и потому решил заняться изучением той единственной улики, которая у меня сохранилась, – рисунками. Мы с Руби так и не разобрали оставшиеся коробки, а те, что разобрали, просмотрели только мельком. На этой карте я надеялся отыскать дорогу к Виктору Крейку.

Я закрыл галерею, поймал такси и поехал на склад. Расписался на входе, сел в лифт, поднялся на шестой этаж и пошел по коридору, залитому светом люминесцентных ламп. Здесь, на складе «Мосли», хранилось большинство картин и прочих произведений искусства в Нью‑Йорке. В каждой комнате можно было найти работы Климта, Бранкузи, Сарджента.[35]В каждой комнате приборы контролировали температуру и влажность, ультрафиолетовое излучение, уровень шума и вибрации. 5670 баксов в месяц. И я хранил тут рисунки Крейка – а больше нечего было. Тридцать коробок. Десять месяцев напряженной работы. Напряженной как физически, так и эмоционально.

В конце каждого коридора располагалась смотровая комната, но я не собирался сидеть ночь напролет в душном помещении. Нет, с меня хватит. Я выбрал наугад одну из коробок, отволок ее на пост охраны, расписался и пошел на улицу искать такси. Я живу в Нижнем Манхэттене, у Кэнал‑стрит. По‑моему, я об этом еще не говорил. У меня есть веранда и уютный дворик позади дома. Там даже цветы растут, они выжили, несмотря на мои попытки сгубить их полным отсутствием ухода. Я вообще не очень умею заботиться. Обстановка в квартире – это отражение моего характера. Картины, которые я отложил в надежде, что когда‑нибудь смогу их продать подороже. Некоторые я оставил себе просто так, потому что они мне нравились. Мебель у меня – сплошная эклектика. А еще у меня есть сосед‑алкоголик, каждое воскресенье наполняющий мусорный бак сумками с бутылками. Я люблю свой дом и район люблю. До галереи недалеко, но в то же время и не настолько близко, чтобы создавалось ощущение «жизни на работе». И до таунхауса Мэрилин тоже несколько минут езды, но этого достаточно, чтобы не являться без приглашения. За углом суши‑бар на пятнадцать посадочных мест, я там ужинаю дважды в неделю. Туда‑то я и пошел.

Хозяйка знала меня по имени. Обычно я садился у стойки бара, но сегодня мы поздоровались и я попросил ее устроить меня за столиком.

– Для меня и моего друга, – я показал на коробку.

– А‑а‑а, – протянула хозяйка и приоткрыла крышку.

Я разрешил заглянуть внутрь и спросил, как ей это нравится. Она помолчала, прикусила губу и наконец сказала:

– Страсть какая!

Да уж, страсть. Я заказал ужин и кувшин саке. Саке поставил перед коробкой.

– Твое здоровье. Пей до дна, гнида.

Я уже собрался уходить, когда хозяйка попросила показать рисунки ее менеджеру. Я согласился. Вскоре вокруг стола столпился весь персонал. Ахали, охали, восхищались или, наоборот, возмущались – трудно сказать, – в общем, они были потрясены. Я показал им, как рисунки соединяются, чем вызвал новую волну возбуждения. Глядя, как они удивляются, я вспомнил, почему так взволновался в первый раз, когда увидел рисунки. Невероятно сложная, наполненная мелкими деталями матрица. Главное – постараться, и я найду ключ к разгадке. Он ведь есть. Должен быть.

В тот вечер было прохладно, октябрь все‑таки. Луна спряталась за тучи, фонари на улице почти не давали света, их закрывали строительные леса, расползавшиеся по району, точно плесень. Я споткнулся и чуть не выронил коробку. Пройти целый квартал непросто, если ты в дорогом костюме и пальто тащишь двадцать кило бумаги. Но такси бы меня уже не спасло: споткнулся я в пяти метрах от дома.

Пришлось поставить коробку и размять шею. Половина двенадцатого. Я ужасно устал. Сегодня засесть за рисунки не выйдет. Я решил, что завтра встану пораньше и буду работать, пока не найду ответ. Или пока Саманта не передумает.

В Нью‑Йорке ты людей не замечаешь. Они всегда вокруг, а ты их просто не видишь. Да и какой смысл обращать на них внимание? Ночью тут довольно спокойно. Потому‑то я и не обернулся, чтобы посмотреть, кто там шагает позади. Да я, кажется, и вовсе не слышал шагов. И не услышал, пока меня не треснули по голове чем‑то жутко тяжелым, а тогда уж было поздно. Я потерял сознание.

 

Интерлюдия: 1931 год

 

В пятницу вечером мать обычно читает, а отец слушает радио. Дэвид не шумит. Сидит на ковре и играет. Играет в голове. Дэвид знает много игр. Или сам себе истории рассказывает. Больше всего он любит сочинять истории про великого летчика‑исследователя, Роджера Доллара. Роджер Доллар вечно попадает в передряги, но всегда выходит победителем, потому что он храбрый и потому что у него целая туча всяких фокусов. Иногда Дэвид играет с паровозиком, но тогда он непременно забывает вести себя тихо и мать делает ему замечание. Если хочешь шуметь, играй в своей комнате.

Дэвид не любит играть в своей комнате. Он ненавидит свою комнату и боится ее. Там темно, и сыро, и потолки высокие. Во всем доме темно, и сыро, и потолки высокие. Когда он родился, мать велела покрасить стены его спальни в нежно‑голубой. Но в темноте все цвета одинаковые, и никакие яркие тона не помогут, когда комод превращается в злобного зверя. Дэвид лежит в кроватке, укутавшись в одеяло до самого подбородка, и дрожит, потому что в доме очень холодно. Комод щелкает зубами, разевает челюсти пошире, хочет его проглотить. Дэвид визжит. Тогда прибегает служанка. Она быстро понимает, что с Дэвидом все в порядке, просто ему кошмар приснился. Служанка ругает его и называет трусливым зайцем. Неужто он так и собирается всю жизнь дрожать в углу? Или он все‑таки когда‑нибудь вырастет, станет большим и сильным? Да, Дэвид хочет вырасти. Тогда чего же он ведет себя как трусливый заяц? Почему всего боится? Почему не закрывает глаза и не засыпает? Служанку зовут Делия, и она тоже похожа на монстра. На щеках у нее пятна, пальцы костлявые, на голове ночной колпак – кажется, это мозги вылезают. И она все время на него орет. Орет, когда он не успевает что‑то сделать, орет, когда он делает что‑то слишком быстро. Орет, если он много ест, и если совсем не ест, тоже орет. Она печет пироги, а потом не дает ему ни кусочка. Закрывает их хрустальными крышками, и они там каменеют и тухнут. Тогда она их выбрасывает и печет новый. Дэвид не понимает, зачем печь пирог, если его нельзя съесть. Зачем еще нужны пироги? Один раз он стащил кусочек, и она его выпорола. Теперь он считает столик для пирогов предателем и всякий раз, проходя мимо, показывает ему язык.

Когда Дэвид кричит по ночам, Делия ругается и может даже выпороть, если у нее настроение плохое. А потом уходит и оставляет его наедине с монстрами. Дэвид старается быть храбрым, старается заснуть. Вот Роджер Доллар не стал бы визжать, так чего же Дэвид визжит? Нельзя быть таким трусливым зайцем. Но всякий раз, когда он открывает глаза, чудовищ становится еще больше. Комод, зеркало и статуэтка слуги в ливрее, резные столбики в ногах кровати. Полка для шапок днем совсем не страшная, а вот ночью по ней ползают змеи. Они шипят, извиваются, плюются, пытаются заползти на кровать, добраться до лица, до глаз, укусить, выесть глаза. Если они заползут на лицо, он уже не сможет закричать, они съедят его язык, уж лучше закричать сейчас, пока еще есть такая возможность.

И все‑таки он научился не кричать. Он выучил урок. Дома нужно держать рот закрытым. Молчать. Такое правило.

В пятницу вечером (отец называет эти вечера семейными) Дэвид сидит на ковре и играет в голове, потому что хотя мать и не кричит, но правила у нее такие же, как и у Делии, даже еще строже. Иногда Дэвид думает: может, они сестры, мать и Делия, потому что ведут себя одинаково? Делия иногда разговаривает с отцом так же, как и мать, – грубит. Из всех слуг только ей это позволено, потому что мать ее защищает. Вот Дэвиду точно нельзя никому грубить. Его уже предупреждали. Как это так получается – Делия грубит отцу, мать грубит отцу, отец грубит всем остальным, а вот Дэвиду никому нельзя грубить? Непонятно. Если он нагрубит, его выпорют. А Делию выпорют? А мать? Может, он просто этого не видит никогда? Дэвид многого не понимает. Ему скоро исполнится шесть. Может, хоть тогда можно будет грубить? Может, это и значит – вырасти?

По радио все время говорят о Депрессии. Еще одна загадка, которую хотелось бы разгадать. Как с пирогами Делии. Отец говорит: придется затянуть пояс, а мать отвечает: все равно надо жить по‑человечески. Дэвид не видит связи. Если ты затянул пояс, почему нельзя жить по‑человечески? Просто штаны будут теснее, вот и все. А если штаны падают, что, разве можно жить по‑человечески? Нет, конечно. Дэвид решает, что прав отец.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: