ЛЖЕЦ ЛЖЕЦ ЛЖЕЦ ЛЖЕЦ ЛЖЕЦ 7 глава




– Эй! Эй, что происходит?

Голоса стихают.

– Мистер Мюллер, это вы? – спрашивает врач.

– Как моя жена?

Врач отвечает что‑то, но Льюис его не понимает.

– Берта!

Он дергает ручку, створки распахиваются, он налетает на медсестру, которая машет на него, гонит из комнаты. Льюис пытается заглянуть ей через плечо, но вторая медсестра уже закрывает перед его носом дверь.

– Немедленно объясните, что происходит!

– Пожалуйста, сэр, ступайте за мной.

– Вы слышали? Я требую…

Медсестра берет его за руку и тянет в другую комнату.

– Что вы делаете?

– Сэр, пойдемте со мной, так будет лучше для матери и ребенка.

– Я никуда не… Почему она так вопила? – Он пытается вырваться. – Отвечайте – или я выставлю вас на улицу.

– Роды прошли хорошо, сэр.

– Тогда почему они вдруг остановились? Где Берта?

– Она отдыхает, сэр. Она очень устала.

– Устала? Что значит «устала»?

– Роды – тяжелый труд, сэр. – Медсестра совершенно спокойна, но Льюису почему‑то кажется, что она над ним издевается.

– Я хочу ее видеть.

– Прошу вас, сэр, спуститесь вниз. Как только врач посчитает возможным…

– Чушь! Берта – моя жена, я в своем доме и пойду туда, куда захочу. – Он разворачивается, но медсестра встает на его пути.

– Вам нужно дать ей отдохнуть, сэр.

– Вы уже все сказали. Пропустите меня.

– Я могу попросить врача выйти и поговорить с вами, если желаете.

– Да, и немедленно.

Она склоняет голову и уходит. Льюис остается один.

Через пять минут появляется врач. Он, как мог, привел одежду в порядок, и все же на воротничке остались пятна крови. Льюис потрясен.

– Поздравляю вас, мистер Мюллер! У вас родилась дочь!

Дочь! Это невозможно. Ему нужен сын. Надо сказать доктору попробовать еще разок.

– Где Берта?

– Она отдыхает.

– Мне надо с ней поговорить.

– Ваша жена прошла через тяжелейшее испытание. – Руки врача дрожат. – Сейчас нужно дать ей отдохнуть.

– С ней что‑нибудь случилось?

– Ровным счетом ничего. Как я и сказал, она устала, но совершенно здорова.

Ну, Льюис‑то не дурак. С Бертой точно что‑то случилось. Он снова повторяет вопрос. Врач снова успокаивает его. Но руки… руки‑то дрожат. Льюису приходит в голову еще одно:

– Может, что‑то не так с ребенком?

Доктор открывает рот, но Льюис перебивает:

– Я хочу ее видеть. Немедленно. Отведите меня к ней.

Доктор колеблется.

– Пойдемте, – наконец говорит он.

Они проходят через гостиную, и Льюис думает, что будет, если ребенок умрет. Придется попытаться снова. Но похоже, так и так придется. Девочка никого не устроит. Если она умрет, Льюис расстроится, но больше из‑за Берты. Она выносила и родила ребенка одна, без всякой его помощи. Берта не успокоится, пока не увидит на своей груди живого младенца. Она столько сил вложила, так надеялась. Льюис должен сделать все, чтобы подарить ей этот момент счастья. Если ребенок умрет, он возьмет себя в руки и постарается поскорее подарить ей нового.

Доктор что‑то говорит, но Льюис его не слушает. «Такое иногда случается…»

Случается, а как же. Младенцы часто рождаются мертвыми, он это и сам знает. Его мать родила мертвого младенца, еще до Льюиса. Хватит уже. Ему хочется сказать врачу, будьте мужчиной.

Они проходят в спальню. Служанка, бог ее знает, которая из двух, держит сверток. Тихо, спокойно, поскрипывает кресло‑качалка. Виден лишь красный кусочек кожи. Сверток коротко всхлипывает. Живой.

Льюис не думал, что обрадуется. Он как‑то не подготовился. Еще не видя лица девочки, он уже знает, что будет ее любить. И любить не так, как любил прежде. Прежде мир вращался вокруг него одного. А сейчас ему отчаянно хочется защитить этот комочек.

Врач берет сверток из рук служанки. Льюис почти вырывает у него свою дочь. Свою девочку. А то у врача руки дрожат – еще уронит.

Доктор показывает, как держать головку, кладет ребенка на согнутый локоть Льюиса. Лица по‑прежнему не видно, его закрывает уголок одеяльца.

– Я хочу на нее посмотреть.

– Поймите, – испуганно говорит доктор, – предсказать такое невозможно. – И откидывает ткань.

Льюис смотрит на дочь и ничего не понимает. Кажется, ему подсунули китайчонка. Неужели Берта изменила ему? Что происходит? Ротик маленький, язычок торчит набок, и глаза… Узкие, веки со складками, на радужке белые пятнышки. Врач говорит об умственном отставании, о методиках лечения, Льюис слышит его, но не понимает.

– Как я объяснял, мы не знаем, почему это происходит. Наука пока не в состоянии предсказать рождение таких детей. К сожалению, я не могу назначить курс лечения. Все опробованные методики не давали результата, хотя в этой области проводятся постоянные исследования…

Льюис не понимает этой чепухи, не понимает, что такое «монголизм»,[24]не понимает, почему всхлипывает служанка. Он понимает только, что на его голову пал новый позор и что есть вещи, которые не спрячешь, даже в Америке.

 

Глава восьмая

 

Обнаружив письмо, я немедленно позвонил Макгрету.

– Помните, как до меня добираться? – спросил он.

На этот раз я заранее подготовился и нанял машину с водителем на весь следующий день. Первую половину дня я вынимал из стендов и паковал журналы, делал копии картинки с херувимами и газетных фотографий, которые я откопал. Что еще? Только само письмо. Его я убрал в пластиковый мешочек для хранения пищи. Наверное, воображал, что Макгрет тут же вытащит на свет чемоданчик, снимет отпечатки пальцев, введет информацию в базу данных и выяснит все о самом Крейке и его местонахождении.

Макгрет только хмыкнул. Положил пакетик с письмом на стол и уставился на него. «Остановитесь». Жесткий приказ. Через несколько секунд он произнес:

– Не знаю, зачем я это читаю. И так ясно, что будет дальше.

– Что мне делать?

– Делать?

– С письмом.

– А. Ну снесите в полицию, что ли.

– Так вы и есть полиция.

– Был. Что верно, то верно. Снесите в полицию, если хотите. Я даже могу позвонить кое‑кому, чтобы вам поспокойнее было. Хотя я наперед знаю: ни черта они не смогут сделать. Вы понятия не имеете, кто он, понятия не имеете, он ли это письмо написал. А даже если это он, тут все в рамках закона. – Макгрет ухмыльнулся, и мне стало жутко. – Такие письма писать не возбраняется, это в Конституции записано.

– Тогда чего я к вам ехал?

– Это вы мне объясните.

– Вы намекнули, что можете помочь.

– Намекнул.

Я помолчал.

– Ну?

– Ну а теперь вы приехали, и я сам ничего не понимаю.

Мы вместе смотрели на листок.

 

СТОП СТОП СТОП

 

Раньше эта склонность к повторяемым действиям восхищала меня, сейчас же я находил в ней нечто отталкивающее. То, что казалось мне страстью, теперь превратилось в злобу. Искусство или угроза? Письмо Виктора Крейка вполне могло занять достойное место на стене моей галереи. Я бы мог, наверное, даже впарить его Холлистеру за кругленькую сумму.

– Я бы его не выкидывал, – сказал Макгрет. – На случай, если еще что‑нибудь плохое случится. Положите его в папочку, а когда надо будет, покажете фараонам.

– К тому же никто не знает, сколько оно будет когда‑нибудь стоить, – добавил я.

Макгрет улыбнулся:

– Ладно, вернемся к рисунку.

Я протянул ему фотокопию херувимов. Пока он изучал ее, я огляделся. За неделю количество пузырьков с лекарствами на столе явно увеличилось. И Макгрет тоже изменился: похудел, кожа приобрела нездоровый зеленоватый оттенок. На этикетках некоторых бутылочек были написаны указания по применению. В медицине я плохо разбирался и понял только, что это сильные обезболивающие.

– Вот это Генри Стронг, – он легонько коснулся листа, – а это Элтон Ла Рей.

– Я знаю. – Вытащив из папки копии газетных снимков, я протянул их Макгрету: – Вот откуда он их срисовал.

Я не стал делиться с ним своими сомнениями в правильности этой теории, но Макгрет и сам сообразил. Спросил, как Крейк мог связать эти убийства воедино.

– Понятия не имею, – признался я.

– А еще надо понять, почему из всех людей, чьи фотографии печатали в газетах, он выбрал именно этих.

– Я думал об этом. Не забывайте, он нарисовал буквально тысячи лиц. На этом панно наверняка много реальных персонажей. И доказывает это лишь то, что он тщательно прописывал все детали.

– Но ведь это же первый рисунок, – напомнил Макгрет. – Самая сердцевина.

– Может, так, а может, и нет. Ваше мнение субъективно.

– А кто говорил, что я объективен?

Странный у нас с ним был спор. Я, торговец картинами, сражался за голые факты. Он, полицейский, полагал, что может толковать намерения художника. К тому же он заранее знал, какие вопросы я задам. У меня появилось неприятное ощущение возникшей между нами ментальной связи, и, по‑моему, он тоже это почувствовал. Во всяком случае, мы замолчали и уставились на картину.

– Да уж, рисовал он знатно, – сказал наконец Макгрет.

Я кивнул.

Он ткнул пальцем в четвертого херувима:

– Алекс Ендржевски. Десять лет. Мать отправила его в магазин, велела купить кое‑чего на ужин. Мы нашли разбитую бутылку молока на углу Сорок четвертой и Ньютон‑стрит. В тот вечер снег выпал, и остались следы. Машины и человека. Свидетелей не нашли. – Он потер лоб. – Это был конец января 1967‑го. Газеты обо всем раструбили. Понаписали ерунды из серии «Кто защитит наших детей?». И похоже, они его спугнули, потому что довольно долго он сидел тихо. А может, просто не любил гулять по холоду.

– Зимой на улицах меньше детей.

– Верно. Не исключено, дело и в этом. – Он показал на пятого херувима: – Эйб Каан. Я вам о нем рассказывал. Пятая жертва.

– И опять никаких свидетелей.

– Ну, это я сначала так думал. А потом перечитал дело и наткнулся на показания одной тетки, соседки. Знаете, бывают такие клуши – целый день на крыльце сидят. Она вспомнила, что мимо проехала незнакомая машина.

– И все?

Он кивнул:

– Эта соседка сказала, что все машины в районе знает. Я так понял, она их специально запоминала. А эту раньше не видела.

Была ли у Виктора машина? По‑моему, не было. Я так и сказал Макгрету.

– Это ни о чем не говорит. Мог и украсть.

– Вряд ли он решился бы влезть в чужую машину.

– Да вы ж ничего о нем не знаете. А решиться на убийство он, по‑вашему, мог?

Я не ответил. Кое‑что Макгрет рассказал мне сам, кое‑что я прочитал в газетах. Но одно дело статья, другое – как он об этом говорил. Словно о собственных детях.

– Тот парнишка, Ла Рей… Вот его мне ужасно жалко. Всех их жалко, но тут… Он одиночка, любил побродить по улицам. И друзей у него, по‑моему, не было. Видите, какая улыбка? Ему явно не нравится, что его фотографируют. Двенадцать лет пацану. Самый старший из них, только мелкий очень. Из‑за этого в школе ему туго приходилось. И еще из‑за того, что отца у них не было, а мама черная. Можете себе представить, как его затюкали. А мать… Я сам чуть не свихнулся! Муж ее, белый, сбежал, бросил одну с ребенком. А тут еще и ребенка убивают. Как вспомню, так вздрогну. Она на меня смотрела так, будто я голыми руками у нее из груди сердце вырвал.

Мы помолчали.

– Хотите дунуть?

Я посмотрел на него.

– Я‑то точно буду. – Он с трудом встал и, шаркая, пошел на кухню. Открыл ящик. Перегнувшись через стол, я вытянул шею. Тысячу раз при мне сворачивали косяки, но не полицейские же. И не так аккуратно. Закончив, Макгрет закрыл пакет и вернулся в столовую. – Лучше всяких лекарств, – сказал он и прикурил.

И тут я задал потрясающе глупый вопрос:

– А у вас рецепт есть?

Он засмеялся, изо рта повалил дым.

– Чувак, это тебе не Калифорния.

На окне у него висел плакат с бин Ладеном, и я почему‑то из‑за этого решил, что Макгрет не такой уж и либерал. Пришлось спросить, каковы его политические взгляды.

– Либертарий,[25]– ответил он. – Дочка на стенку лезет, когда это слышит.

– А она…

– Она – добрейшей души человек. – Он затянулся и сдавленно произнес: – Правда, она про это забывает, когда надо упечь кого‑нибудь за решетку. Ее приятель раньше ей постоянно по этому поводу мозги полоскал.

С какой стати я так расстроился, что у Саманты есть парень? Я и говорил‑то с ней в общей сложности – ну сколько? – минут двадцать, наверное. И все‑таки я расстроился и принял из рук Макгрета косяк.

Он смотрел, как я делаю большую затяжку.

– А ведь за это и посадить могут.

Я сделал вид, что выбрасываю косяк, но он отобрал его у меня.

– Лично я помираю, а ты чем оправдаешься?

 

Потом мы просмотрели журналы. Я принес их и сказал, что не очень себе представляю, зачем мы это делаем. Если только гастрономические привычки Крейка и погода не имеют прямого отношения к делу. Макгрет со мной согласился, но все равно пожелал посмотреть на записи в дни убийств.

Генри Стронг исчез четвертого июля 1966 года. В журнале регистрации метеоусловий за этот день была запись:

 

Солнечно. Макс. темп. 29 °C. Влажность 90 %.

 

– Вроде похоже, – сказал Макгрет. – Квинс в июле.

Следующие несколько дней были такими же увлекательными:

 

Солнечно. Макс. темп. 28 °C. Влажность 78 %.

Солнечно. Макс. темп. 31 °C. Влажность 82 %.

Солнечно. Макс. темп. 26 °C. Влажность 90 %.

 

– Интересно, данные правильные? – спросил я.

– А я почем знаю? – Он полистал журнал. – Да, не много мы тут накопаем. Есть идеи?

Идей у меня не было.

– А что в том, про еду?

 

Понедельник, 4 июля 1966

 

Завтрак – яичница

Обед – яблоко, ветчина и сыр

Ужин – яблоко, ветчина и сыр

 

 

Вторник, 5 июля 1966

 

Завтрак – яичница

Обед – яблоко, ветчина и сыр

Ужин – яблоко, ветчина и сыр

 

– Только время теряем, – сказал я.

– Наверное, – ответил он. – Давай посмотрим, что там с Эдди Кардинале.

 

Завтрак – яичница

Обед – яблоко, ветчина и сыр

Ужин – яблоко, ветчина и сыр

 

 

Среда, 3 августа 1966

 

Завтрак – яичница

Обед – яблоко, ветчина и сыр

Ужин – яблоко, ветчина и сыр

 

– Вот что мне интересно, так это как он жрал одно и то же каждый божий день. Вот главная загадка.

 

Воскресенье, 22 января 1967

 

Завтрак – яичница

Обед – яблоко, ветчина и сыр

Ужин – яблоко, ветчина и сыр

 

– Довольны? – спросил я.

– Не жужжи.

 

Понедельник, 23 января 1966

 

Завтрак – овсяная каша

Обед – яблоко, ветчина и сыр

Ужин – яблоко, ветчина и сыр

 

Макгрет поднял голову.

– За день до этого пропал Алекс Ендржевски.

Я перечитал запись.

 

Завтрак – овсяная каша

 

– Я в курсе. Ну и что?

– Так разница же.

– Яичница или овсяная каша? И какая тут, на хер, разница? – Я заметил, что после косяка мы стали несколько свободнее в выражениях. – За каким лядом она нужна?

– Важно, что есть изменение.

– Да, прям огромное изменение.

Макгрет велел мне достать из коробки дело Ендржевски. Внутри была знакомая фотография: короткая стрижка, большие зубы, круглое, как мячик, лицо, курносый нос. Если бы маленькому Алексу удалось вырасти, он бы стал страшилой. Но судьба распорядилась иначе – все запомнили его симпатичным мальчишкой.

– Мы говорили с матерью, – сказал Макгрет, листая дело. – Я помню ее. Она послала сына в магазин. Ну да, и бутылку молока помню.

– Ты вроде говорил, вы нашли следы.

– А кто их знает, чьи они. Там столько людей живет. Может, он его в машину заманил. Предложил, скажем, до дому подвезти. В ту ночь было жутко холодно. Посмотри журнал погоды, сам увидишь.

Я посмотрел. Прогноз обещал снег весь вечер.

– Ну где же ты? – Макгрет рылся в коробке.

– Что ты ищешь?

– Я ищ… ага, вот, послушай. Это его мать рассказывает:

 

Я отправила Алекса в магазин.

Сержант Гордан. Во сколько это было?

Памела Ендржевски. Около пяти. Мне надо было кое‑что купить.

 

– А кто такой сержант Гордан?

– Мой напарник, – ответил Макгрет, не поднимая головы. Он шевелил губами – читал показания. – Да, да, да, ну, ну же, ей‑ей, я помню, она что‑то говорила про… – Он не закончил.

– Про что?

– Не там ищу. – Он нашел другую пачку показаний и издал победный клич. – Вот оно!

Я подвинул стул, чтобы было лучше видно. Допрос проводили Л. Макгрет и Дж. Гордан, полицейский департамент, Нью‑Йорк, 114 район, 25 января 1967. Свидетель – Чарльз Петронакис, владелец и продавец бакалейного магазинчика, в который мать послала Алекса.

 

Макгрет. Вы видели мальчика?

Петронакис. Да, я его видел.

М. Когда он приходил?

П. Он пришел минут в пятнадцать шестого.

М. С ним кто‑то был?

П. Нет.

Гордан. А в магазине были еще покупатели?

П. Нет.

Г. Вы ничего необычного не заметили в поведении мальчика? Или, может, на улице кто‑нибудь вел себя странно?

П. Да нет вроде. Холодно было, и я вообще мало кого видел. Я уже закрывать собирался, когда он пришел. Спросил молока, овсяных хлопьев и сахара. Я ему сказал, что помогу донести покупки до дома, если он пять минут подождет, пока я закрою. Он ответил, что не может ждать, что мама рассердится, если он вовремя не вернется. И ушел.

 

Я поднял голову и посмотрел на Макгрета. Он обводил карандашом слова «овсяные хлопья».

 

Глава девятая

 

У меня не осталось детских воспоминаний об отце. Его почти никогда не было дома. Он очень много работал (и сейчас работает, насколько я понимаю), иногда по восемнадцать часов в день. Разумеется, я не застал эпопеи с тремя предыдущими его женитьбами, и все же позволю себе предположить, что его привычка спать в офисе не укрепляла отношения. Удивительно, как ему вообще удалось меня зачать. Разница в возрасте между мной и моими родственниками говорит о случайности этого события. И для отца, по крайней мере, эта случайность вовсе не была счастливой.

Уж поверьте мне, я редко его защищаю. Но просто обязан сказать, что он в одиночку вернул доброму имени Мюллеров былое величие. Отец унаследовал непомерно раздутую корпорацию и начал проводить сокращения и оптимизировать бизнес‑процессы, когда о самих бизнес‑процессах еще никто и не слыхал. Он раскручивал неприбыльные подразделения или вовсе закрывал их. Так исчезла булочная в Нью‑Хейвене и текстильная фабрика в Секаукусе, Нью‑Джерси. Он хорошо разбирался в рынке недвижимости и сконцентрировался на этом бизнесе. В результате и без того немалая куча денег превратилась в огромную гору.

То, что меня не избаловали еще больше, чем я избалован сейчас, исключительно заслуга моей матери. С момента рождения меня окружала роскошь, десятки людей занимались обслуживанием моей персоны, но мама сделала все возможное, чтобы я понимал: деньги не заменят порядочности. Трудно быть богатым и гуманным одновременно. А она была. Мама верила в уникальность и ценность каждой личности и строила свою жизнь, руководствуясь этим принципом. У детей есть встроенный детектор лжи, они всегда чувствуют, когда им лапшу на уши вешают. Мама не вешала и потому очень повлияла на мои убеждения. Если бы то же самое попробовал впарить мне отец, я бы его сразу послал. Он редко замечал прислугу, и если обращался к ней, то подчеркнуто вежливо. Мама, наоборот, считала своих служащих ровней, но в то же время она никогда не делала вид, будто они ей друзья. Потому что такое отношение хозяев обижает людей не меньше. Она обязательно здоровалась и прощалась, благодарила и вежливо просила. Если для нее придерживали дверь, мама ускоряла шаг. Однажды я видел, как она помогала выталкивать из сугроба застрявшее такси.

Как мама умудрялась выносить, я уж не говорю любить, отца – загадка. Он был совершенно равнодушен к страданиям других. Возможно, когда они встретились, отец был другим. Или мама видела в нем что‑то, чего не видели остальные. Или ей нравилось решать сложные задачи.

В общем, я осознал, что отец существует, только на маминых похоронах. Это самое тяжелое мое воспоминание из детства. Было утро, меня одевали в черный костюмчик. Вернее, няня пыталась меня одеть, а я не давался. Устроил истерику. Не почувствовал, как напряжена атмосфера, не понял, какое случилось несчастье. Я скорее был просто растерян, чем убит горем. Целыми днями прислуга ходила вокруг меня на цыпочках, и я почему‑то решил, что они расстраиваются из‑за моего поведения. Мне совсем не хотелось куда‑то идти с толпой людей, я вообще никого не хотел видеть, и уж точно не хотел надевать костюмчик с галстуком.

Служба была назначена на девять утра. В восемь тридцать я все еще не был одет. Как только няня заправляла рубашку в брюки и тянулась за галстуком, я тут же вытаскивал рубашку обратно. Она снова заправляла, а я тем временем расстегивал верхние пуговицы. Она уже почти плакала, когда за мной пришел Тони Векслер. Я в этот момент стягивал с себя брюки. Тони вступил в бой. Он схватил меня за руку, а я двинул ему в глаз.

Обычно Тони был просто образцом долготерпения. И в последующие годы он и большее сносил. Но в тот день Тони с задачей не справился. Он мог бы накричать на меня или дать пощечину – он имел на это право. Мог велеть няне подержать меня. Вместо этого Тони пошел за отцом.

Была пятница. Мама умерла во вторник, пролежав три дня в коме. Меня не пускали к ней, и я так и не простил за это отца. Наверное, таким дурацким способом он просто пытался меня защитить. Даже сейчас я злюсь, когда об этом вспоминаю. Я не мог зайти в спальню матери, а он не мог из нее выйти. Отец сидел с мамой и смотрел, как из нее вытекает жизнь. Мы с ним почти неделю не виделись. Со мной сидели няня и Тони. Так что сейчас должно было состояться наше семейное воссоединение. Семья, правда, пережила сокращение штатов, и нас осталось двое. Я не понимал тогда, что такое символизм, но понимал другое: первая наша беседа задаст тон дальнейшей совместной жизни. Жизни без мамы.

Отец тихо вошел в комнату. Высокий, как и я, как его отец и дед, он всегда ступал очень легко. Ему было больше пятидесяти, но в густых черных волосах (их он унаследовал от матери) не было седины. Отец был одет в черный костюм, белую рубашку и серый галстук. Однако прежде всего я увидел носки его туфель. Я лежал на полу и отказывался вставать. Два ботинка летели на меня, как торпеды.

Я перевернулся на живот и зарылся лицом в ковер. Довольно долго все молчали. Я даже решил, что отец ушел, но нет, когда я осторожно открыл глаза, оказалось, что он так и стоит надо мной. И держит в руках галстук, словно это поводок, а я – просто упрямый щенок.

– Не будешь одеваться – поедешь как есть, – сказал отец.

– Ну и пусть.

И через секунду меня уже тащили к лифту. Я орал и отбивался. Няня держала меня за одну руку, гувернантка за другую, а отец, не оглядываясь, шагал впереди. Как вы понимаете, в доме в тот день было особенно тихо, поэтому мой истерический вой производил уж совсем жуткое впечатление. Вчетвером мы вошли в лифт. Отец морщился. Я еще больше распалился. Может, если вопить погромче, они меня отпустят. Мы спустились на первый этаж, двери открылись, и я замолчал. В холле нас встречали два десятка человек, женщины в слезах, мужчины с красными насупленными лицами. И все смотрели, как я борюсь с моими мучителями. Все, кто работал в доме, собрались, чтобы проводить нас с отцом на похороны.

И тут я понял, что наделал, как я выглядел, что происходит, какое унижение мне придется пережить, если я не надену костюм. Я начал умолять отца позволить мне вернуться. Он не ответил, просто вышел из лифта и пошел между двумя рядами. Снова на два шага впереди, а няня и гувернантка несли меня, полуголого, на руках, четко следуя указаниям хозяина. Мимо проплывали испуганные лица, потом мы погрузились в лимузин. Тони ждал меня в машине с брюками в руках.

 

Старые дела очень трудно расследовать – так объяснил мне Макгрет. Дела эти никого уже не убьют, они не угоняют самолеты и не врезаются в здания. Не распыляют в метро ядовитые газы. Не взрываются посреди Центрального парка. Не расстреливают из автоматов толпу на рынке. С нынешними национальными приоритетами полицейским, которые копаются в старых делах, все труднее стало находить на них время и силы. Да и добро от начальства получить непросто.

Макгрет был начальником отдела полиции последние восемь лет перед пенсией, да и потом не потерял связи с сотрудниками. «Они отличные ребята. Смелые, упрямые, – рассказывал он. – Преданы делу, никогда не сдаются. Но решения‑то принимают не они. Мир нынче совсем переменился».

Переменился. Это значит, старым делам придется дожидаться своей очереди. Очередь растет, а штат полицейских сокращается. Самых толковых перебрасывают в отдел по борьбе с терроризмом. Или они просто решают, что с них довольно, и увольняются. И еще это значит, что тысячи коробок с уликами и свидетельскими показаниями (вроде той, что хранил у себя Макгрет, той, в которой мы копались потом еще несколько недель) пылятся на полках годами. За десятки лет эти улики могли хоть в золото превратиться, никому и дела не будет.

– Прямо перед тем как я на пенсию ушел, мы грант получили от департамента юстиции. Пять штук на исследование старого ДНК. Знаешь, их, по‑моему, до сих пор не потратили. Так все и лежит – ждет, когда хоть кто‑нибудь этими делами заинтересуется. Рук не хватает. Если тебе нужно что‑то отыскать, ты ползешь в хранилище, отправляешь образец на экспертизу, да еще кучу бумажек заполняешь. Вот скажи мне, как с этим могут справиться двенадцать человек? Двенадцать человек на весь гребаный Нью‑Йорк! А в спину уже начальство дышит, федералы орут, что мы лезем в их секреты, пресса с ума сходит – ужасы расписывает, которые случились на прошлой неделе. Попробуй‑ка тут подойди к начальнику: «У меня, знаете ли, обнаружились кое‑какие зацепки в деле тридцатилетней давности, так я, может быть – может быть, – сумею его раскрыть. Убийца‑то, наверное, помер уже, но ведь мы сделаем для семьи погибшего доброе дело». Ага, щас.

На пенсии он развлекался тем, что рылся в старых делах, тех, которые когда‑то его зацепили. Бывшие коллеги только рады были – хоть кто‑то готов взять на себя эту работу. Больше всего раскрытий по старым делам было, когда начинали говорить свидетели. Время проходило, они переставали бояться и давали показания. Конечно, тут свои сложности. За долгие годы люди забывали, что видели. А иногда умирали до того, как Макгрет их находил. Но вот с этими убийствами в Квинсе – совсем другая история. Там просто не с кем было разговаривать. Ни тебе слухов, ни пьяной болтовни в баре. Дохлый номер. Но Макгрет давным‑давно твердо решил раскрыть это дело во что бы то ни стало.

– Ну а чем еще заниматься? Сериалы смотреть?

 

Нэт привык стоять у руля, пока я готовился к выставке, поэтому он с радостью согласился снова взять бразды правления в свои руки. Несколько недель я провел в поездках к Макгрету. Часа в три за мной приходила машина, я садился в нее и мужественно пережидал, пока водитель сражался за право въехать в бруклинский тоннель. Я смотрел, как небоскребы Манхэттена сливаются, исчезают, появляются окраинные дома, потом мы выбирались на серое шоссе, слушали крики чаек, кружащих над парком Рииса. Останавливались у въезда в квартал Бризи‑Пойнт. В баре к этому времени уже выставляли доску с написанными мелом коктейлями. В четыре тридцать я сидел за столом Макгрета и обсуждал с ним убийства мальчиков. Большую часть времени, правда, приходилось ждать, пока он сходит в туалет.

Почти каждый вечер я видел Саманту. Слышал ее шаги на крыльце и понимал, что пора уходить. Она ставила перед дверью пакеты с едой и рылась в сумке, искала ключи. Ключи никогда не обнаруживались там, куда она их клала. В конце концов я сам открывал дверь, ждал, пока Саманта соберет и отнесет на кухню сумки, и болтал. Болтали мы всегда ни о чем. Саманта удивлялась тому, что я так часто приезжаю, и была благодарна мне за это. Она рассеянно спрашивала, как продвигаются дела с расследованием. Никак, отвечал я. Она пожимала плечами и говорила, чтобы я не сдавался. Не оставляй его одного – вот что она имела в виду. Я пытался помочь ей донести сумки, но она только руками на меня махала. Саманта скрывалась в глубине дома, а Макгрет кричал мне вслед: «В среду, в это же время!»

Я уговаривал себя, что это тоже работа, что я защищаю интересы своего художника. И старался не выпускать Макгрета из поля зрения. Если он что‑то выяснит, я должен знать об этом первым. Чтобы правильно подать информацию. Макгрет, по‑моему, держался за меня по тем же причинам. Он хотел, чтобы я помогал ему или хотя бы не мешал. Кроме того, старая развалина нуждалась в паре дополнительных ног. Дополнительными считались именно мои ноги.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: