Керри был надежный мужик, не раз проверенный в различных передрягах, о самой серьезной из которых следовало бы сейчас рассказать, тем более история эта, хоть и не была окончательно завершена, получила в дальнейшем очень странное и значительное продолжение. Дело было так.
Сто лет назад, в разгар популярности всевозможных тематических сетевых групп я познакомился заочно с Владимиром Воблиным. Это было еще задолго до появления социальных сетей, но уже после заката FIDO‑конференций. Воблин постепенно для меня и для многих стал отчетливым виртуальным предводителем. Все началось с почтовой русскоязычной рассылки по океанографии и лимнологии, несколько раз менявшей движковый сервер и остановившейся наконец на yahoo‑groups. Владимир Воблин, как он утверждал, работал в лимнологической лаборатории хайфского Института океанографии, базировавшейся на Мертвом море. Он лучше многих разбирался в геологическом устройстве места будущего Армагеддона и работал, в частности, над библейскими геологическими загадками, например, над загадкой исчезновения Содома. Как водится, в группе постепенно выделились несколько лидеров. Воблин объявил раскол, и просветленная часть аудитории устремилась за ним, в незамутненное и непростое будущее.
Воблин обладал широким кругозором и никогда не повторялся в своих остроумных и безупречных, небольших, но глубоких исследованиях, к которым присоединялись порой конгениальные комментарии участников рассылки. Например, разве не интересно всерьез разобраться, какую именно рыбу ловил апостол Петр, какой рыбой окормлял народ Христос? Что такое тилапия, мушт, амус? Почему на удочку с каменистого берега озера Кинерет ничего, кроме карпа, не ловится? Ибо тилапия – мушт, рыба святого Петра питается исключительно планктоном, который вместе с водорослями прилипает к ее языку, полному тягучей слизи, из которой все‑таки умеют выбраться мальки, нашедшие убежище во рту родителей. Разве не интересно узнать гипотезу, объясняющую, почему Иисус мог пройтись по воде? Оказывается, в районе деревни Бейт Шева на дне Генисаретского озера бьют соленые ключи: соль способствует снижению температуры и, следовательно, замерзанию воды даже при плюсовой температуре. Разве не интересно узнать о результатах глубоководного погружения в самой низкой точке Земли, на дно Мертвого моря? Каков его, дна, рельеф, какой состав ила, почему северная, заросшая плавнями часть моря кардинально отличается от пустоши купоросного южного? Какие доисторические эпохи мы минуем, спускаясь на автомобиле по шоссе к Кумрану? А с южного направления от Беер‑Шевы? Неужели не интересно знать, как воинство антихриста окажется погребено в расколе, образованном лопнувшей Иордано‑Аравской синклиналью, вновь дрогнувшим Сирийско‑Африканским рифтом?
|
С годами я сильно привязался к воблинским обзорам научных и общественных тем, к этому одновременно глубокому и легкому автору, лишь изредка допускавшему субъективную ноту в обсуждении темы. Нельзя сказать, что кто‑то из сотни участников рассылки был к нему приближен. Лишь три или четыре раза я лично списывался с ним по более или менее формальным поводам, в основном научным. Я привык к этой рассылке, как привыкают к утренней чашке кофе. Новостные его обзоры – Voblin News – были предельно сжаты, все самое лучшее – отборное, никакой бессмыслицы или перегрузки, альянс такта и ума, в меру искрометного, никакой поверхностности или глубокомыслия.
|
И вот этот человек после девяти лет практически ежедневного выхода на связь внезапно исчезает после одной из ряда странных публикаций в своем сетевом журнале (тогда уже появились блоги, и они стали наилучшей исторической заменой всех пробных способов социализации, включая случай экспертных сообществ). Я давно заметил, что на протяжении ряда лет в новостных обзорах Воблина (user VVoblin) мелькали сообщения о фактах семейного насилия в арабских деревнях близ Иерусалима. Именно так: задним числом стало ясно (мне, во всяком случае), что все эти факты не случайны и играют решающую роль в исчезновении Воблина. Все они были объединены географически: окрестности Иерусалима. Предпоследняя запись в дневнике VVoblin рассказывала об убитых женщинах‑палестинках: две сестры в арабской деревне Мукабр были найдены задушенными, третья спасена после того, как попыталась выпить кислоту и повеситься.
Воблин пропал внезапно. Случалось такое и раньше: долгосрочная командировка, полевые работы, простуда. Но всегда это сопровождалось предупреждениями о перерыве трансляции. Или внезапными прорывами в паузе, телеграфного типа: «На самолете пограничников на высоте 50–70 метров пролетаю над всем Иорданом: от долины Ийона до исхода южного Арава. Машу бедуинам рукой». Последняя запись в судовом журнале была незначащая, рядовая из многих ссылок на песни Офры Хазы, на саундтрек к кинофильму «Королева Марго» (в моем сознании объединена с Офрой именно благодаря Воблину, большому поклоннику обеих).
|
Через две недели все бросились его искать. Однако выяснилось, что два ip‑адреса, по которым он выходил на связь, провайдер дезавуировать может только по решению суда, а суд пропажу виртуального лица пока не рассматривает как повод к физическому розыску. Ничего о Воблине толком не было известно, кроме того, что жил он в приморском пригороде Тель‑Авива, эмигрировал в середине семидесятых, обитал в юности изначально близ Яффо по соседству с кварталом йеменских репатриантов (собственно, из этого квартала и пошло его увлечение Офрой Хазой, соседкой). Воблин всерьез увлекался прикладной математикой, то есть программированием математических моделей геологических процессов (родственная мне грань), был полиглотом, знал все европейские языки, включая скандинавские, знал японский, что было особенно ценным и позволяло нам с его помощью обозревать обратную сторону Луны – не англоязычную часть цивилизации… Лет ему было около пятидесяти пяти, может, больше. Надо ли говорить, что поиски среди сотрудников Института океанографии не привели ни к каким результатам. Ни один из них не состоял в нашем сообществе, а те, к которым была обращена неожиданная просьба просмотреть материалы по Воблину, своего рода составленное нами «досье», решительно утверждали, что не знают ни одного сотрудника своего института (из восьмидесяти четырех по списку научного состава), который мог бы хоть как‑то соответствовать данным приметам, описаниям, идентификационному портрету. Мы были встревожены поисковыми работами еще месяц. Постепенно вспышки обеспокоенности и ламентаций о покинутости возобновлялись все реже… Надо ли говорить, что ни один сотрудник лимнологической лаборатории на берегу Бат Ям никогда не слыхал о сотрудничестве с пограничниками над снятием реперных смещений и уж тем более о вольных полетах над Иорданом? И что в Институте океанографии нет ни одного ярко выраженного полиглота?
«Был ли Воблин женщиной?» «Безнаказанно ли самоубийство сетевого персонажа?» «Как он мог так поступить?» «Не случилось ли плохого?» «Инфаркт? Инсульт?» «Найти родственников!» «Пусть не будет свиньей, пусть просто даст знать, что все в порядке».
Подобные стенания еще долго метались в сетевом эфире. Их эхо я обнаружил уже в поле, в разгар поисков. Ибо в первую же неделю я втихую начал личное расследование. Почти сразу у меня в голове вспыхнула гипотеза, и я позвонил Керри, чтобы изложить свои абсолютно голословные соображения. Но интуиция просто вопила.
Для начала я выяснил, что единственным откликом в мировой печати на трагедию в Мукабре была статья ирландской журналистки, спецкора BBC в Рамалле. Я поднял все случаи, о которых сообщал Воблин за семь лет, – убийства жен, сестер, дочерей, надругательства над женщинами, все более или менее мрачные случаи, связанные с узаконенностью шариатом ничтожества женской сущности.
Я написал Керри, объяснил проблему, и мы рванули с ним в Израиль (я из Остина, он из Дубая через Гамбург), где в МВД добыли список пропавших без вести сразу после даты исчезновения Воблина. Через ближневосточное бюро ВВС мы отыскали Кэтрин Патрик, которая писала о всех упоминавшихся Воблиным случаях. Мужеподобная рыжая журналистка была жесткой, но открытой и четкой в общении. Она ничего не знала о Воблине, обо всех интересовавших нас случаях она получала информацию по факсу, защищенному антиопределителем номера. Поставленные в тупик, мы собирались уже восвояси, как вдруг близ Яффских ворот нам подвернулась в руки рекламная листовка, предлагавшая отправиться на экскурсию в недавно открытую археологами каменоломню, где добывался камень для строительства Второго Храма. Через час мы рассматривали огромные известковые глыбы, перфорированные, но так и оставшиеся в своем ложе. Я рассматривал их и думал о том, что услышал утром от Кэтрин, рассказывавшей подробности некоторых убийств этих несчастных девушек, принесших позор своим семьям: как их закапывали живьем, как забивали камнями.
Под конец экскурсии наш гид, харизматичный сухой бородач, с посохом в говорящих руках, в вельветовой толстовке хипповской расцветки и в тюбетейке, сделал объявление о завтрашнем пешем походе по некоторым раннехристианским достопримечательностям в окрестностях Иерусалима. Мы тут же записались и назавтра произвели скрытную разведку местности, по пути расспрашивая нашего гида о местонахождении упоминавшихся Воблиным деревень. Как оказалось, все они располагались в одном гористом локусе вокруг двух поселений – Каны и Халсы.
В аэропорту, стоя в очереди на досмотр багажа, я рассказал Керри свою версию виртуального мессии. Идея в том, что мессия вовсе не один человек, а эпоха. Уже много смысла, да? Но это не все. В любой стране, в пределе – во всем мире – при должном развитии цивилизации можно построить сетевое гражданское общество, чья мораль и экономика могут быть мощнее того, что есть в реальности. И вот в таком зародыше, в некой социальной сети появляется пользователь‑герой, который, основываясь исключительно на своем виртуальном образе, начинает вести людей в сторону света. Это трудный момент, так как должна быть некая степень достоверности и явленности, некая плотность человеческого вещества, но тем не менее каким‑то чудом ему удается решить эту задачу. Вся суть явления в том, что перед мессией не стоит цель убедить всех в своей реальности. Нет задачи убедить кого бы то ни было ни в реальности своей смерти, ни в реальности своего воскрешения. И потом виртуальное социальное образование способно вести себя как отдельная личность…
И тут Керри спрашивает:
– А нет ли у тебя желания возродиться под именем Воблина? Ты же хорошо знаешь его манеру, его ум, стиль. Тебя не увлекает эта идея? Ведь тебе, поди, скучно сидеть на буровых – там и заняться‑то толком нечем.
VVoblin – Vlaдимир Vоblin otlichalsya тем, что часто не то ради zабавы, не то для сохранности хоть каких‑то следов при нарушенной кодировке zameнял в сообщениях чаctь буkв лаtinиtsей…
Да, в поисках Воблина я не отказывал себе в импровизации, но реальность выявила: интуицию я пробудил в верном направлении. Я исходил из того, что один из главных мотивов, который мог бы двигать Воблиным, – страстное желание справедливости, которое он доказывал не раз на протяжении десятка лет. Оно и было фундаментом всеобщей симпатии к нему. Мотив этот и был взят в качестве главного топлива. Было выдвинуто предположение, что Воблин в одиночку совершал подвижническое дело: каким‑то специальным разведывательным способом выявлял факты насилия над женщинами в арабских деревнях близ Иерусалима и, чтобы избежать ненужных контактов с полицией, поставлял эту информацию общественности через сотрудницу отдела Ближнего Востока BBC. Оставалось выяснить детали сбоя, в конечном итоге приведшего к трагедии.
«В арабской деревне Джабль Мукабр возле Иерусалима убиты (задушены) две сестры, Амани Шакират (20 лет) и Рудина Шакират (27 лет). Третья сестра в тяжелом состоянии (выпитая кислота плюс попытка повешения) была доставлена машиной “Красного Щита Давида” (так в Израиле называются неотложки) в больницу, и израильские врачи сумели вернуть ее к жизни. Хотя она пока все еще в тяжелом состоянии.
Но об этом не рассказало радио в новостях, когда я ехал с работы. Это вам рассказываю я.
Неужели никому‑никому, кроме меня, нет дела до этого жуткого преступления?! Но почему?! Где сотни организаций по борьбе за права человека, где сотни тысяч активистов, где телебригады, газетчики, журнальщики?
Неужели такая мертвая тишина только потому, что убийца (который скрылся и находится в розыске) – это не “сионистские агрессоры”, а их собственный брат. Родители девушек и жена их брата подозреваются в соучастии в убийстве и в настоящее время арестованы. Причина убийства – “семейная честь” (попытка сблизиться с немусульманскими парнями)».
Как Воблин мог отслеживать акты насилия в совершенно закрытом обществе? В детстве я жил в поселке, в семейном домострое которого царил шариат. Когда мне было лет десять, я долго стоял во дворе дома, где в верхнем этаже муж избивал жену. Никто не защитил женщину, истошно вопящую на всю округу. Прибывший участковый топтался в подъезде.
Воблин, пользуясь хорошей оптикой и удобством гористой местности для наблюдений, высматривал в арабских деревнях дома, в которых творилось беззаконие.
Его обнаружили?
Полиция выдала нам список, в котором к образу Воблина подходила только одна персона: Владимир Евгеньевич Зорин, шестидесяти двух лет. Все верно – прикладной математик, работал в совместной с японцами софтверной компании. Касательство к геологии исключительно прикладное. Объявлен в розыск по заявлению, последовавшему от соседей и работодателя. Вдовец, жил в Несс‑Ционе, близ Тель‑Авива. Хобби – велосипедные прогулки по пересеченной местности. Его Honda Civic с велосипедным багажником найдена на паркинге супермаркета в пригороде Иерусалима.
Сведения эти были, в общем‑то, бесполезными.
Неистовая Кэтрин – профессиональный расследователь бесчинств шариата. Она показывает нам мутные фотографии людей в белых мешках, стоящих на коленях перед толпой полукругом, вокруг – бурая ровная земля и камни размером с кулак или мельче. Сама фотография – по цвету, качеству и каменистому рельефу напоминала снимок поверхности Луны. После я шел и думал о камнях. Как они лежали, густо разбросанные. Соображаю, как долго нужно было бросать, чтобы на такой площади с такой частотой… Фотография была настолько плохого качества, что ее нельзя было использовать как документ. Я шел, смотрел под ноги, думал о фотографии, отвергнутой воображением. Я не думал ни о варварстве, ни о справедливости, ни о милосердии. Я пытался понять, почему на той фотографии было что‑то не так – не в сути изображения, пусть и схематической, не вызывающей ни доверия, ни толчка к открытию, – но некое нарушение… Наконец я понял: камни, разбросанные вокруг белых кулей, – это сор. Кто‑то насорил, думал я, надо все это прибрать, подмести, дать по рукам, чтобы неповадно…
Тем временем мы давно уже шли по дну гладко вылизанного каменного желоба. В русле, не просохшем после дождей, о которых и думать в таком пекле было невозможно, встречались в углублениях кипяченые лужи, зеленые и синие, в зависимости от породы камня, солнца и тени, иные по щиколотку, по колено, а один раз я провалился по пояс и долго выбредал на склон; спустя километра два‑три, когда уклон стал забирать совсем уж круто, приходилось подтягиваться в упор, наваливаться грудью. Когда колени при подъеме стали тыкаться в подбородок, только тогда Кэтрин взяла круто вбок, и мы нашли тень в масличной рощице. За склоном журчал ручей, я опорожнил литровую бутыль, наполнил, выпил залпом, набрал еще и снова выхлебал. Вернулся и завалился навзничь. Кэтрин приняла от меня бутыль, напилась и продолжила разговор с Керри, я плохо их слышал. Наконец Керри передал мне фотографию. На ней девушка в белом одеянии, в коконе, стояла по пояс в земле, склонившись, пытаясь вырваться, – миловидная, юная, с плачущим, умоляющим лицом. Двое худых мужчин с белыми повязками на лбах лопатами орудовали вокруг нее. А на переднем плане справа женщина в черных очках, в хиджабе, подпоясанная портупеей, нагнувшись, что‑то делала руками с землей… Я подумал: тяжело им будет навалить холм поверх нее: оставался еще метр.
В кроне маслины прямо надо мной загукала горлинка.
Керри разулся и теперь переминался по‑птичьи на раскаленных камнях. Мужеподобная Кэтрин протянула ему руку, но он отстранился и поскакал в тень.
От автобусной станции, покружив по гористым улочкам Иерусалима, мы выбрались на окраины города, свалились в ущелье. Скоро иссякли задичавшие поселения, разбросанные по склонам нагорья, и спуск, ведущий к Мертвому морю, набрал угол наклона, стал очевиден ногам. Километров восемь мы прошли по обочине, раза три отмахнулись от притормаживавших арабов (зеленый номерной знак), которые жестикулировали и что‑то призывно выкрикивали. Не останавливаясь, мы вступали по колено в синеватый выхлоп дизельных движков их допотопных «мерседесов». Керри считал, что арабы предлагают подвезти нас к месту ближайшего линчевания, я с ним не спорил. Овражистая, холмистая местность просматривалась плохо, извилистая дорога с каждым поворотом открывала новые лекала ландшафта, новые сангиновые оттенки грунта. Закат скользил по щебнистой пустыне, оттягивал от холмов долгие тени, смягчал абрисы склонов, контуры валунов и раскрошенных утесов. Миновали перекресток, на котором у автобусной остановки в облаке дорожной пыли, засвеченном снижающимся солнцем, толпились солдаты, бедуины, стоял привязанный к дорожному столбу ослик, груженный горой соломы. Его длинная морда, жесткая ровная щетка загривка, чуть бешеный косящий вниз глаз вытянули диагональ первого кадра. На втором сухая, в синеватых жилах загорелая рука бедуина, с сучковатыми пальцами и зеленовато почерневшим, почти слезшим ногтем на большом собирает поводья, колючие глаза, стародавняя щетина на иссушенном лице, сизый загар, выражение немощи проглядывало в запавшем рту; волнистые края куфии придавали облику женскость. На третьей – разбитое, стертое копыто, камушки и пыль.
Наконец, следуя карте, мы свернули на грунтовую дорогу, перевалившую за два или три кряжа, проплутали по каменистым нагорьям, следуя наивно метам, указующим направление и степень сложности троп: синие стрелки или просто черточки масляной краской на крупных камнях; в иных местах появлялись черные, отмечавшие ответвления в непреодолимые на первый взгляд обрывы. Мы их старались тщательно избегать, но потом черные метки пошли встречаться вперемешку с синими, пунктир этот замельтешил в глазах, жгуче залитых потом, и вдруг пропал. Стремительно темнело, и палатку на первой подходящей площадке мы ставили почти на ощупь; затем при трепещущей в пластиковом стакане свечке отламывали сыр, запивали белым вином и вслушивались в потрескивающую саранчой и цикадами глубину Иудейской пустыни, накатывавшей от горизонта сочным валом Млечного Пути. Закопченный стаканчик сжимался от нагрева по мере опускания пламени, кривлялся. Три капли сияющих светил занимали Керри. Он рассказывал о выстроившемся параде планет и гадал, где же еще четвертая. Невежа в астрономии, я фотографировал всходящую луну с ее тенистым краем, зазубренным горами и крапинами кратеров. Привинтив штатив, снимал на минутной выдержке весь долгий ход пустыни, провалы тьмы и чуть подсвеченные конусы вершин. Вдыхал заструившийся бриз, остужавший одну часть лица, в то время как горячая земля дышала в другую. Вздох остывающих камней, мелкие струйки осыпей, вскрики неожиданных в этой голой местности птиц – лишь царапали глыбу тишины.
Палатка стояла под уклоном, и всю ночь мне снилось, что я соскальзываю в пропасть. На рассвете две или три птицы очнулись поблизости с пронзительным свистом переклички. Обнажив объектив, я пошел их искать и нашел – иссиня‑черных, с голубым пером в крыле, над лужицей, натекшей из‑под камня.
До полудня мы выкарабкивались на замеченную в бинокль тропу и потом шли по ней в сторону ложа шоссейного русла и далеких рощиц, многоярусно темневших поверх верблюжьего цвета невысоких гор. На тропе нам никто не встретился, хотя внизу я отмечал следы бедуинских стоянок – черные пятна кострищ, квадраты и круги, выложенные камнями, державшими края войлочных шатров. На тропе я наткнулся на два окурка, на пивную банку и бутылку водки. Только однажды вдалеке на склоне, на незаметной глазу тропинке мы заметили силуэт человека – женщины, ведшей под уздцы шаткую костлявую гору верблюда. Траверсом мы взошли и спустились немного с перевала в заросли, чтобы внезапно обнаружить себя в заброшенной деревне, полной задичавших садов. Обрушенные и вполне целые дома в два‑три этажа стояли на склоне то тесно, то на отдалении. Деревня казалась совершенно опустелой, ворота дворов были распахнуты, грунт намертво ухватил створки. Внутри была видна заросшая травой рухлядь, выбитые узкие окна сквозили сумраком, наклонными токами солнечного света, обнажившимися под штукатуркой ромбами обрешетки. Карта сообщала название нежилой деревни – Лифта. Мы осмотрелись и сверились с компасом, соображая, как выгодней миновать Лифту, чтобы попасть на дорогу, ведшую к искомой Халсе, до которой оставалось всего три‑четыре километра. Как вдруг в конце улицы из ворот вышли двое косматых парней, одетых в одни шорты, и даже не взглянув на нас, завернули за угол, звонко стуча по пяткам кожаными сандалиями. Мы ринулись за ними и скоро услышали хохот, бренчание гитары, гулкий грохот ударившегося о воду грузного тела. Перед нами открылся каменный бассейн, просторно оправленный вокруг заводи. Нависшие над бассейном деревья хранили прохладу, шедшую от воды. У берега бассейна лежали обшарпанные мольберты, рамы с грубо натянутым холстом, обращенным вверх изнанкой. На краях бассейна сидели четыре голых бородача, с ними разговаривал пятый, плававший, протяжно фыркая и отдуваясь, у болтавшихся их пяток, растопыренных обезьяньих пальцев. К нам обратился скелетообразный парень в круглых очках.
– Разрешите представиться, меня зовут Симха Сгор. Вы находитесь в Лифте, в поселении свободных художников.
– Привет. Я – Керри Нортрап, отставной военный. А это мой друг Илья Дубнов, геолог. Мы направляемся в Халсу, – зачем‑то сделал обманный маневр Керри.
– До Халсы рукой подать, – махнул за спину Симха, и я увидел, как выдались его ребра. – Там живут наши друзья, арабские дети, очень славные. Они приходят к нам дружить, учиться рисовать. В этой стране почти никто не умеет общаться с арабами. Да и наши юные друзья не говорят дома, что ходят к голым евреям в Лифту учиться размазывать краски по холсту.
– У вас интересная фамилия, Керри ее не выговорит, а я попробую. Сгор, правильно?
– Да, именно. Сгор. Симха Сгор. Вы говорите по‑русски?
– Говорю.
Только посмотрев в глаза этому вдрызг обкуренному русоволосому парню, я сразу догадался, что наконец‑то можно перейти на русский.
Керри отошел к бородачам и спросил разрешения купаться. Они не говорили по‑английски. Я перевел вопрос, а Керри показал – помахал, как пловец, руками, и художники обрадовались:
– Давай, давай, мужик. Окунись за милую душу. Оченно жарко, охлади тушку. Эдик, сбавь обороты, прибейся к берегу, дай Америке искупнуться!..
Эдик отозвался оглушительным фырканьем, подняв завесу брызг. Улыбаясь как‑то внутрь рта и уголков глаз, Керри стал стройно раздеваться.
– А что такое – Сгор? Что означает это слово? – спросил я парня.
– «Сгор» на иврите – глагол «закрой». Очень энергичное слово. А Симха – «радость». Мне нравится мое имя, – сказал Симха и замер взглядом, направленным мне в грудь.
Я тоже посмотрел себе на грудь, но ничего, кроме пуговиц на своей любимой клетчатой рубашке, не увидел.
Вдали из‑за развалин показались две девушки. Медленно, шатко, поправляя, вытягивая за ухо длинные пряди, они прошли мимо бассейна и обернулись на Сгора.
– Вы скоро? Мы купаться хотим, – заторможенно произнесла долгоногая черноволосая девушка в черепаховых очечках, топе и с татуировкой в виде свирепой морды минотавра на пояснице. Вторая, белокожая, болезненно тронутая пунцовым загаром, в бумазейной блузке и с полотенцем на плечах, вероятно, в обычном состоянии энергичная, быстрая, уверенная в себе, – что‑то хотела сказать, но передумала со вздохом, покраснела.
– Машечка, сичас, сичас уйдем, – тонким голоском выкрикнул до сих пор молчавший художник с холщовой повязкой на лбу. – Пускай только интернационал остудится.
Девушки постояли отвернувшись, взяли мольберты, холсты, на которых, мне показалось, мелькнула абстракция, и пошли потихоньку в гору, сомнамбулически карабкаясь меж валунов.
Тем временем Керри рассматривал дырку в носке. Покачал головой, пожал плечами, блеснул грудными латами серебряной шерсти и скользнул ногами вперед за бортик, погнал волну на край плотины мощным брассом.
На тканевой полоске, шедшей через лоб художника, было что‑то написано, густо, с завитушками. Я попробовал вчитаться и… осекся. Однажды в Москве я решил зимой погулять по Петровке, пройтись переулками. Только что выпал снег, все вокруг вдруг стало будто простым карандашом по ватману. Мне нравилось по такой погоде проскользнуть за жильцом в подъезд, подняться на последний этаж, чтобы осмотреться с вышины на холмы заснеженных скатов крыш… И вот я намерзся, зашел по дороге в церковь погреться над свечным костром и попал на отпевание. Два покойника дожидались своей очереди. Третий отпевался в присутствии малого числа родственников и россыпи гвоздик; малорослый, тщедушный священник, гулко распевая, ходил вокруг с кадилом. У изголовья стоял юноша в ризе с посохом‑подсвечником и косился на лоб мертвеца, покрытый бумажной полоской с молитвой. Я всмотрелся: твердые ясные черты воскового лица, непропорционально большая лысая голова, твердые губы, очень выпуклые веки. Похоже, где‑то под сводами отдыхает его душа. А может, ей совсем нет дела до всего этого и она уже выпарилась медленным огнем жизненного равнодушия и теперь только рада своей подвижности, как я бы радовался левитации…
Полдневный зной почти поглотил фигурки девушек, а я почувствовал свою душу, подавшуюся за ними. Страшно было смотреть в добела раскаленный дымчатый гористый простор отсюда, из‑под густой сени деревьев, наполненной дыханием прохлады, шедшей от запруды.
Я дождался Керри и сам рухнул в воду, поплавал, косясь на запрокинувшегося на спину китообразного Эдика. Затем Симха Сгор провел нас через два дома, чтобы показать свои творения. На всех этажах на уцелевших участках штукатурки мы увидели пронзительные фрески на тему ада и рая. Они исполнены были на современном материале: иерусалимские улицы, витрины, люди, отраженные в них, цветы и овощи; мýка и наслаждение были переданы техникой негатива, сочетавшейся с нормальной экспозицией. Симха пояснил:
– Я изображаю не вполне цветовой негатив. Если его обратить, проявить, реального изображения не получится. Я пробовал. А получится именно незримое, жители нереальности, поселенцы потусторонности. Только так, мне кажется, возможно изображать невидимое…
– Понимаете, – добавил он, додумав пояснение, – когда кругом есть только два четких полюса – видимое и невидимое, очень трудно передавать метафизическую составляющую нашего бытия. А я всегда, когда иду по Иерусалиму, представляю этот город раскаленным смыслом добела, до прозрачности. Вот это представление мне и подсказало, как надо изображать неизображаемое.
Другие художники не рисовали фресок, а складировали холсты, записывали их многократно. Кое‑что мы посмотрели – портреты, натюрморты, два‑три пейзажа, изображавших саму Лифту, – белокаменные руины, там разбросанные, здесь скученные на заросшем склоне.
Мы собрались уходить. Симха вызвался вывести нас на тропу до Халсы. Слово за слово, и Сгор по пути поведал, какое странное место мы посетили. Жил‑был в Иерусалиме поэт по имени Осс, Ося, настоящий Че Гевара психоделической революции. Сейчас он слепой и парализованный, иногда его можно видеть на балконе дома в одном из пригородных поселков у въезда в Иерусалим. Он сидит с прямой спиной, обратившись лицом к великому городу, погружающемуся на дно заката. Некогда Осс был молод, красив, агрессивен и сообщал всем, что он – великий русский поэт. Ровесники Сгора в те времена воспринимали Осса как пророка. Однако стихи у него были невеликие. Зато среди иерусалимских первооткрывателей психоделических новых земель он слыл самым бесстрашным и безрассудным. Для Осса не существовало понятия точки невозвращения, он составлял химические букеты, химеры самых немыслимых сочетаний. Лев с головой быка, стая нетопырей, облепившая кабана, безголовый тарзан с шестом и на лианах – все это летело ему в вену в любых количествах: если в этот раз он вернулся обратно, значит, в следующий раз надо взять еще сильней, выше, страшнее. Осс сам пробовал синтезировать новые средства, культивировал научный подход, и все не для низкого кайфа, а ради дальних орфических пространств, ради попытки проникнуть туда, где никто до него никогда еще не был; вот в чем состояло его подлинное поэтическое призвание.
У Осса был друг – Эдичка Саулов, тат‑дагестанец, бандит из Нетании, где шастал по улицам с корешами, в пиджачке и с заточкой в рукаве, стриг сутенеров, брал долю с подпольных казино. Однажды наступило тяжелое время, пришлось торговать наркотой. Эдик по случаю лизнул «Бриллиантовую Люсю», после чего бросил бандитские замашки, переехал в Иерусалим, чтобы влиться в ряды психоделических воинов, и основал колонию здесь, в Лифте. Жители Лифты оставили свои дома в 1948 году, деревня задичала, поглотилась зарослями. Лишь хасиды регулярно приходили совершать очистительные ритуалы к источнику, где мы купались. Иерусалимская мэрия послала в деревню рабочих, и они порушили дома как умели, кое‑где подорвали, обмотали колючей проволокой, чтобы деревню никто не смог снова заселить. Основанная Эдиком колония носит чисто психоделический, творческий характер: в Лифте все пишут картины, или стихи, или песни. Сюда этой зимой приезжал из Омска с концертом знаменитый рок‑анархист Егор Зимин. Здесь часто находит прибежище известная поэтесса Марина Доценко. Симха появился в Лифте два лета назад и, судя по его работам, по его связным, объективирующим ситуацию рассказам, вполне мог бы относиться к интеллектуальному зерну общины.
– А не встречался ли вам здесь когда‑нибудь человек по имени Владимир Воблин? – спросил я напоследок, когда Керри пожал Симхе руку. Я уже мысленно представлял, как скоро нас с Керри поглотит зной, как размажет белесостью наши силуэты по засвеченной сетчатке Сгора, как поднимется над головой звенящий раскаленный полдень, как вскрикнет, зацокает цикада, как я сойду с тропы и выслежу ее, крупную серебристую муху, отупело скворчащую в припадке бесчувственной страсти на каком‑нибудь колючем кусте, оступиться в который – значит стать в один миг оборванцем.
«Надо будет, как Керри, обзавестись очками от солнца», – подумал я.
– Воблин? Слышал. Тут много разного народу показывается. По субботам у нас что‑то вроде фестиваля. Воблин запомнился. Одно время он появлялся здесь часто. И в округе его видели не раз. Он ходил по арабским деревням. Что‑то ему там было надо. Я думал, он этнограф. Такой высокий спортивный дядечка, довольно пожилой. Волосы отбрасывает назад, говорит бойко и связно. Предметами арабского быта интересовался. Приносил, показывал скалки, ступки, кофейники. Но, кажется, это была отмазка, чтобы не приставали. Может быть, он на рынке барахло это покупал и брал с собой как индульгенцию. Держался в стороне, слушал стихи, песни у костра, но ни с кем подолгу не говорил, хотя был приветлив. Приезжал на велосипеде. Я его однажды спросил, как ему тут по нашим горам на велике, тяжко, должно быть? Тут и пешком… А вообще на него никто особенно не обратил внимания. К нам часто доверенные люди приводят экскурсии – просто посмотреть. Мне все равно, кому показывать свои работы. Считайте, что мы живем в музее и цирке одновременно. Есть постоянные зрители. Но их не так много. Больше проходящих, как Воблин. Но, я же говорю, он одно время часто к нам захаживал. Искупается, отдохнет в теньке, может, задержится до вечера, когда все из закутов повылезают к костру. Его я больше из‑за странной кликухи приметил. Вроде старец чинный, академический даже, а кликуха несерьезная, извините.
– Его Владимиром звали, – сказал я, боясь спугнуть вдруг взволновавшегося Симху.
– Он себя только Воблиным назвал. Я еще подумал: «Во, блин, гоблин». Как‑то так хамски подумал. А ведь над фамилией грех смеяться. Над фамилией смеяться, как над калекой. Фамилия всегда калека, правда?
– Когда его последний раз видели? – спросил строго Керри.
– Месяца два‑три назад, в начале лета, кажется.
Симха Сгор поправил очки, съехавшие с переносицы, и снял аккуратно муравья, ползшего по его лодыжке.
– Я подумал, что он приезжает сюда к отшельнику, – сказал, помолчав, Симха.
– Какому отшельнику?
– Однажды я его видел. Все знают, что в окрестностях Иерусалима много скитов еще раннехристианских времен. Небольшие пещеры с вырезанными в стенах крестами. Некоторые из них и сейчас заселены монахами. Но попадаются и бомжи. Мы, например. Я. Один отшельник живет над Халсой. Наши его встречали несколько раз. Нас с Машкой он вяленым диким инжиром угощал. Ласковый, не старый еще, борода редкая, не растет, и, кажется, больной он был. Говорил с нами приветливо, но так, будто превозмогал в себе что‑то. Боль, болезнь? Утомление? Я еще подумал, как только не жарко ему в рясе. Пыльная, выцветшая, штопаная. Так вот, я думал, что ваш Воблин ездит к этому отшельнику. Поговорить, пообщаться. Вот только я не пойму, как он на велике по горам? Раму на плечо – и вперед?..
Мы распрощались с Симхой.
– Воблину что‑то было нужно в окрестностях, за чем‑то он следил здесь, в этих деревнях, – рассуждал я вслух. – Однажды он стал свидетелем издевательств над женщинами, подсмотрел, как их пытались линчевать. Сломя голову мчался вниз по каменюкам. Вызвал полицию. Женщин удалось в первый раз спасти. Но никто не гарантировал, что это удастся сделать в будущем. Полицейские отказались помогать, сказали – не наше дело. Пусть они тут хоть на кусочки друг дружку порежут. Тогда VVoblin решил действовать самостоятельно…
Керри слушал довольно равнодушно.
Собака – животное нечистое, и потому в арабских деревнях тихо, пусто, слышно только, как за забором ссорятся козы, стучат рогами, топочут, блеют. Шуршат соломой. Только у одного дома в Халсе мы заметили машину, старенький пикап ISUZU; я списал его номер.
И на улицах днем не встретишь никого. Глухие заборы, окна узкие, все обращены во двор. Я постучался в ворота кулаком. Подождал. Подобрал камень – постучал им. Наконец калитка приоткрылась. Старуха с бельмом на глазу смотрела мимо нас. По‑английски не понимала.
Мы нашли тропу и стали подниматься над деревней. Если Воблин за чем‑то следил, ему нужно было оставаться незамеченным. Вооруженный биноклем, он должен был занимать господствующую высоту, чтобы наблюдать за происходящим во дворе. Керри огляделся окрест.
Мы нашли площадку под смоковницей, которая роняла ягоды в зеркало небольшого источника, к которому мы тут же припали. Керри вскоре встал с колен и отошел в сторону, потом исчез. Я отлеживался в тени и отпивался.
– Как думаешь, на какое расстояние в этой гористой местности двое здоровых мужчин способны протащить тело еще одного человека? – спросил Керри, когда вернулся.
Я встал и отправился за Керри.
Земля была чуть притоптана, похоже на приметы свежей могилы. Керри работал десантным ножом, я руками. Появился запыленный лоб, нос… И вот я снимаю с себя майку и обмахиваю голову человека. Она вся в сухой земле, будто обсыпана пудрой. Строгий профиль. Упертый подбородок.