Рассел Конуэлл Хобан
Амариллис день и ночь
OCR Busya https://lib.aldebaran.ru/
«Рассел Хобан «Амариллис день и ночь»»: Открытый Мир; Москва; 2005
ISBN 5‑9743‑0004‑1
Аннотация
«Амариллис день и ночь» увлекает читателя на поиски сокровенных истоков любви, в волшебное странствие по дорогам грез и воспоминаний. Преуспевающий лондонский художник Питер Диггс погружается в сновидения и тайную жизнь Амариллис – загадочной и прекрасной женщины, которая неким необъяснимым образом связана с трагедией, выпавшей на его долю в далеком прошлом. Пытаясь разобраться в складывающихся между ними странных отношениях, Питер все больше запутывается в хитросплетениях снов и яви, пока наконец любовь не придает ему силы «пройти сквозь себя самого» и обрести себя в душе возлюбленной. Автор словно побуждает эту непростую историю преображения проступить из туманов фантазии в реальность: невероятные события и парадоксальные случайности, страхи и призраки прошлого и предчувствия грядущих перемен сплетаются в мерцающую, чарующую ткань необычного повествования.
Рассел Хобан
Амариллис день и ночь
Посвящается Лиз Колдер [1]
БЛАГОДАРНОСТИ
Автор многим обязан книгам «Лабиринты» У.Г. Мэтьюза,[2]«Прогулка по изнанке» Нельсона Олгрена,[3]«Афоризмы» Георга Кристофа Лихтенберга[4]и «Советы друга» Энтони Роббинса.[5]
Благодарю Адама Лоусона, моего водителя и спутника в исследовательских поездках по Восточному Сассексу и Оксфордширу; Грэма Коллинза, владельца отеля «Берлинг Гэп» в Восточном Сассексе, за сведения о погоде на 31 декабря 1993‑го и 1 января 1994 года; владельцев фермы «Троя» в Оксфордшире за разрешение посетить их лабиринт; а также Роджера Лэйда из театра «Ангелочек» за дозволение взглянуть за кулисами на марионеток, игравших в спектакле «Спящая красавица».
|
Я глубоко признателен Марте Флеминг, продемонстрировавшей мне свою выставку «Атомизм и анимизм» в Музее наук в июне 1999 года и познакомившей меня с Аланом Беннетом, изготовителем бутылок Клейна. Перед Аланом я в огромном долгу – не только за содержательную беседу и время, которое он мне уделил, но и за великодушное разрешение домыслить и включить в книгу его разговор с Питером Диггсом.
Сердечно благодарю Роберта Эллиса: обсудив с ним проблему бутылки Клейна, я сумел наконец собраться с мыслями и приступить к работе над этой книгой.
Особую признательность за ценные замечания по рукописи и моральную поддержку я хотел бы выразить Доминику Пауэру, прочитавшему немало черновых набросков и вариантов. И наконец, хочу сказать спасибо всем нашим друзьям из «Иль‑Форнелло» на Саутгемптон‑роуд, которые много лет подряд снисходительно терпели чтение моих рукописей за длинными‑предлинными обедами. Вот их имена в той последовательности, в какой они появлялись за нашим столом: Маноло, Бруно, Хулиано, Пако, Хезус, Карлос, Рино, Марио, Хезус Диас, Мария, Луиджи и, наконец, Альдо, приходивший уже поздно вечером.
Рассел Хобан
Лондон, 22 февраля 2000 г.
Однажды я, Чжуан Чжоу, увидел себя во сне бабочкой – счастливой бабочкой, которая… вовсе не знала, что она – Чжуан Чжоу. Внезапно я проснулся и увидел, что я – Чжуан Чжоу. И я не знал, то ли я Чжуан Чжоу, которому приснилось, что он – бабочка, то ли бабочка, которой приснилось, что она – Чжуан Чжоу.
|
«Чжуан‑цзы» [6]
Есть в Галааде бальзам [7] ‑
Ранам любым заживленье,
Есть в Галааде бальзам ‑
Грешной душе исцеленье.
Афроамериканский спиричуэл
Никогда не садись играть в карты с тем, кого зовут Док. Никогда не обедай под вывеской «У мамочки». Никогда не спи с женщиной, у которой неприятностей больше, чем у тебя.
Нельсон Олгрен. «Прогулка по изнанке» [8]
Первый раз
Сначала, в первый раз, я увидел ее во сне – ярком, красочном; воздух звенел от напряжения, и все казалось увеличенным и замедленным.
Горели фонари, хотя еще не стемнело. Она стояла на автобусной остановке. «БАЛЬЗАМИЧЕСКАЯ» – значилось на вывеске, но никакой такой кислятиной и не пахло, ни тебе монахов, ни Галаада. Только невзрачные дома в теплых тонах, то ли чуть покосившиеся, то ли нарисованные на холсте. Она дожидалась автобуса; за ней толпились в очереди какие‑то смутные силуэты.
Поначалу она стояла спиной ко мне и обернулась, когда я подошел ближе. У нее оказались длинные соломенные волосы и голубые глаза. Очень худая и бледная; тонкие черты лица, впалые щеки. Белая футболка с рисунком – нотный стан и ноты какой‑то мелодии; линялые джинсы, белые парусиновые туфли. Она взглянула на меня и вскинула сжатый кулак, словно теннисист, только что урвавший непростое очко на Уимблдоне. Губы ее сложились в беззвучное: «Есть!»
Приближался автобус. Без номера, только с указанием конечного пункта: «ФИННИС‑ОМИС». Никогда о таком месте не слыхал. В автобусе – высоком и хрупком, склеенном из бамбука и рисовой бумаги, из желтых, оранжевых и розовых листов, – горели свечи. Он светился изнутри, как японский фонарик, и был куда выше обычного даблдекера – я задрал голову, но крыши так и не увидел.
|
Не сводя с меня глаз, она поднялась на ступеньку автобуса и поманила меня за собой. Судорога страха пронзила меня от самых ступней; я отпрянул и проснулся, проклиная себя за трусость. Я попытался вернуться в этот сон, но не сумел, и с тех пор меня уже не отпускало чувство утраты. Я перерыл весь справочник в поисках чего‑нибудь «бальзамического», но ничего не нашел.
Пустоты
«Чувство утраты пронизывает полотна Питера Диггса, – писал критик Сесил Беркли о моей последней выставке в галерее Фэншо. – Приглушенные краски, неустойчивые композиции. Персонажи словно медлят на грани исчезновения, а неожиданные пустоты заставляют задуматься, что же ушло и что, или кто, приходит ему на смену».
Но ведь такова и сама жизнь, по‑моему? А те, кто задумывается о пустотах, обычно пишут картины, сочиняют книги или музыку. На свете полным‑полно талантливых людей, которым никогда не стать художниками, писателями или композиторами: талант в них есть, но пустот, где рождается искусство, – нету.
Второй раз
Тот сон вцепился в меня так крепко, что можно было прокручивать его в голове вновь и вновь, как видеопленку: автобусная остановка в летних сумерках, огни фонарей против еще светлого неба – то самое время суток, от которого у меня всегда щемит сердце.
Вывеска с надписью «БАЛЬЗАМИЧЕСКАЯ»: буквы четкие, ясные; они мелькали перед глазами, как вагоны отбывающего поезда, но само слово не менялось. И дома, на вид будто ненастоящие, и автобусная остановка, на которой стояла она, эта худощавая женщина, светловолосая, голубоглазая, бледная, совершенно незнакомая, но словно подглядывающая за мной из тайных закоулков памяти. Раньше я ее никогда не видел ни наяву, ни во сне.
Снова и снова она вскидывала сжатый кулак и беззвучно повторяла: «Есть!» Она хотела, чтобы я поехал с ней. Почему? И этот автобус: «ФИННИС‑ОМИС», бамбук и листы рисовой бумаги, желтой, розовой, оранжевой, подсвеченной изнутри свечами, точно в японском фонарике. Как он сиял против неба, совсем еще светлого! И снова ее взгляд, уже со ступеньки автобуса, и эта судорога страха, заставившая меня отпрянуть. И снова это чувство утраты. Чего же она хотела? И как теперь отыскать ее?
Она исчезла; оставила меня одного лицом к лицу с этим мгновением настоящего – не просто мигом, отмеренным стрелкой часов, нет, с палимпсестом всех мгновений, что ему предшествовали. Со всей несметностью картин и звуков, шепотов, слов, вздымающихся слой за слоем сквозь толщу лет от самого первого «сейчас» до последнего, новорожденного; и всеми незабытыми ли, позабытыми, но живущими в каждом миге и посейчас провалами сна, и явью, и грезами.
Я, что называется, фигуративный художник, а проще говоря – умею рисовать, и рисую вещи узнаваемые: людей, чудовищ, полночь, крышки люков, почтовые ящики… да что угодно. Мир, как мы его знаем, – всего лишь выставка картин, сложенных корой головного мозга из данных органов чувств. Есть ли что‑то еще, кроме этого никто не знает. Вермеер прислушивался к пульсу мироздания и одно за другим запечатлевал чудом остановленные мгновения, утверждающие бытие реальности. А все‑таки если есть в театре реальности служебный вход, я, пожалуй, задержался бы у этой двери – посмотреть, что будет после спектакля.
Как ни занимала меня девушка из сна, приходилось все же уделять внимание и миру яви. По вторникам и четвергам я читаю курс «Идеи и образы» в Королевском колледже искусств. Завтра предстоял рабочий день, и надо было запастись материалом для лекции. Бывает, неизведанные образы сами пробиваются ко мне намеками; в сознании вспыхивают проблески, чуть ли не воспоминания чего‑то полузримого, и я пытаюсь отыскать это – сам не понимая толком, что же именно. Давненько я не бывал в Музее наук, так что, подумалось, не худо бы туда сегодня заглянуть, только попозже. Миссис Квин приходит наводить порядок по понедельникам во второй половине дня, вот тогда и отправлюсь, чтобы ей глаза не мозолить.
А до тех пор я решил поработать над картиной, к которой приступил пару недель назад, – «Манящая чаровница», название я позаимствовал из рассказа Оливера Аньенза.[9]Фигура женщины в плаще повторялась на картине семь раз: на переднем плане она была обращена лицом к зрителю; затем, отступая вглубь чередой частично перекрывающих друг друга собственных подобий, постепенно отворачивалась и наконец оказывалась стоящей на краю утеса над морем, спиной к зрителю, с развевающимися на ветру светлыми волосами. При взгляде на эту картину меня всякий раз, как в том сне, пронзала судорога страха, словно и сам я стою там, над обрывом, и вот‑вот сделаю шаг за край. Да, неуютные обычно образы на моих картинах. Мне и самому по большей части неуютно.
Лицо ее было еще призрачным, непрописанным, но меня поразило, до чего же она похожа на ту женщину из сна. Прежде чем взяться за работу, я всегда тонирую холст легкой цветной размывкой на скипидаре. Предполагая, что это полотно пойдет в довольно холодных тонах, я сделал теплый подмалевок, смешав два кадмия – желтый темный с оранжевым. Но по мере работы колорит стал теплеть, так что теперь я оставлял подмалевок просвечивать и подбирал к нему другие теплые тона. Приятно, когда полотно начинает постигать собственную суть и жить своей жизнью. В холодном и строгом северном свете, лившемся сквозь окна и световой люк в потолке, картина обращалась в свой собственный настоящий миг.
После ланча, еще малость ошалевший от странного сна и утренней работы, я направился к станции подземки «Фулем‑бродвей». Там как в самолетном ангаре: свет и тьма всякий раз переплетаются между собой по‑новому, и звуки, тишина и отголоски ведут нескончаемую игру, хотя с приближением поезда рельсы визжат всегда одно и то же: «Йит‑тис! Йит‑тис!» В тот день весь ангар, казалось, ждал, затаив дыхание: что же дальше? Высокие медные ворота были распахнуты, и лишь полотнище солнечного света занавешивало вход. На платформе восточного направления поодиночке и группами стояли люди, ждали, опершись на колонны или присев на лавки. Читали книги и газеты. Ели, пили, сорили на пол. Болтали по телефону, шептались между собой. Поглядывали поверх путей на платформу западного направления, где, поглядывая на них поверх путей, стояли, подпирали колонны, сидели на лавках, читали, ели, пили, сорили, болтали и шептались другие люди. Там и сям копошились голуби. «И мы, и мы», – курлыкали они.
«Йит‑тис! Йит‑тис!» – завизжали рельсы. Пасть туннеля разверзлась, брызнули огни. Поезд надвигался и рос, рос, рос. «ТАУЭР‑ХИЛЛ» – вопила надпись у него на носу. «Тыыии!» – свистнул поезд. Разомкнул свои двери и слизнул меня с платформы вместе с прочими устремленными к востоку душами. И кто только не скрывался за наполнившими его вагоны лицами, нацеленными туда, на восток. Громыхая, дребезжа и раскачиваясь, поезд низвергся во тьму, бубня без умолку свои предупреждения и пророчества и бормоча сам над собой, будто старая бабка или древний океан. Во тьме настоящее разжало когти, а прошлое, заворочавшись во сне, обратилось ко мне лицом и шепнуло имя.
Безыменной здесь
– Ленор, – сказал я в тот далекий, давний день. – С таким именем из Эдгара По каково приходится бедной девушке?
– Безыменной здесь с тех пор,[10]– сказала она. – На самом деле в именах толку мало. Попробуй повтори какое‑нибудь название раз десять‑двадцать, и сам увидишь: оно рассыплется и исчезнет, а вещь, которая им называлась, так и останется стоять без ничего – нагой и непостижимой. Иногда до меня доходит, что вообще все непостижимо, все на свете. Черный – это цвет, тишина – это музыка. Доска – это такое место для прогулок. – Она обожала выражаться загадочно, или на худой конец, многозначительно при всяком удобном случае. Не знаю, гуляла ли она сама по доске, но посмотреть, как она прогуливается, очень даже стоило, особенно сзади.
– Что мне в тебе больше всего нравится, – сообщила она мне, – так это то, что ты сделаешь меня несчастной.
– Как это может нравиться? – спросил я.
– Мы с тобой еще не занимались любовью, но, когда я буду чувствовать тебя в себе, я каждый раз буду чувствовать и тот день, когда ты меня бросишь. А значит, будет на что рассчитывать.
– А ты что, хочешь на это рассчитывать?
– Да. Жизнь – это же, в общем‑то, одни сплошные разочарования. Люди все время врут, навсегда у них обычно длится месяц или около того, и ничего не выходит так, как было обещано. А потому, когда можно надеяться, что какая‑то история кончится именно так, как я рассчитываю, это меня возбуждает. Для меня это такое удовольствие! Настоящий праздник.
– Наверно, ты очень несчастна, Ленор.
– Пыталась я быть счастливой, да ничего не выходит. Не хочешь поцеловать меня? Может, мне и полегчает.
Новое, странное
На станции «Саут‑Кенсингтон» я восстал из глубин и вознесся в верхний мир на эскалаторе. Прошел под сводами аркады, миновал очередь на остановке 14‑го автобуса, перебежал дорогу, увертываясь от машин, и двинулся по Экзибишн‑роуд, где изнемогали на жаре хот‑доги и мягкое мороженое и пустые коляски томились в тоске по своим чадам. Помешанное на подробностях солнце увлеченно перебирало каждую морщинку и пору, каждый усик и прыщик на лицах туристов, поглощающих кока‑колу и минералку, кофе и чай, хот‑доги и мягкое мороженое, выхлопные газы и культуру.
Принялось солнце и за меня, когда шаги мои слились с шагами поколений – детей, их мам и пап, учителей и прочих, вплоть до тяжкой поступи римских легионов, марширующих со своими штандартами и центурионами по Экзибишн‑роуд к Музею Виктории и Альберта и Музею естественной истории и наук, скорей‑скорей к динозаврам и вулканам, индийской бронзе, Уильяму Моррису[11]и паровозам. Я не просто готовился к тому, что пустоты во мне вот‑вот заполнятся чудесами, – я смутно что‑то предвкушал, на что‑то втайне надеялся, как будто этот душный воздух так и кишел возможностями.
А вот и Музей наук, увенчанный флагами и могучий знаниями. С облегчением я ступил в его прохладную тень. За прилавком музейного магазинчика в окружении диковин и школьниц стоял юноша продавец и запускал снова и снова крошечный самолетик, раз за разом возвращавшийся прямо в руку. Я прошел через турникет и направился к выставке Марты Флеминг[12]«Анимизм и атомизм». Иллюстрируя идеи своих статей и книг, она расположила по‑новому, неожиданно и вызывающе, разные экспонаты из других коллекций музея.
Поглядывая в сопроводительную брошюру, я переходил от стенда к стенду. Я покачивал головой над моделью невольничьего судна, оказавшейся рядом с моделью «Мейфлауэра»;[13]долго стоял в задумчивости над коробкой пастельных мелков Лапуант[14]– на каждом была наклейка с каким‑нибудь словом, возможно из снов; погружался в размышления о метафизической подоплеке камеры‑обскуры Джошуа Рейнольдса;[15]смотрел как зачарованный на мчащихся без движения лошадей на диске майбриджевского зоопраксиноскопа[16]и воображал, как в полночь диск начинает вращаться, раскручиваясь быстрей и быстрей, пока все эти неподвижные лошади не сольются в одного полночного скакуна, мчащегося по кругу сквозь часы темноты со своим безгласным наездником.
Еще попалась на глаза прекрасная модель шестнадцати дюймов в длину, из слоновой кости, – нагая женщина, простертая навзничь, словно изнуренная любовью. Тело ее было вскрыто; одни органы оставались внутри, другие лежали рядом, снаружи. Было в этой модели что‑то не просто медицинское. Словно целая команда крохотных костяных анатомов и философов собралась раз и навсегда разрешить тайну женщины. И вот они ее вскрыли, и залезли ей внутрь, и повытаскивали из нее то да се, и сказали «Ага!» и «Ого!», и покивали глубокомысленно – а тайна так и осталась тайной. Ясно было, что резчик отлично это понимал. Может, эту Фигурку и вырезала женщина? Я представил себе, как она улыбалась за работой.
Время от времени меня захлестывали волны школьников и прочих экскурсантов; волоча за собой целый шлейф звуков и отзвуков и отголосков тишины, я переходил с этажа на этаж, блуждал меж столетий, культур и континентов, пока наконец не застыл на островке безмолвия в море голосов и шагов, перед стендом со всевозможными бутылками Клейна – сверкающим сонмищем изнанок и оболочек, непостижимых моему разумению. Я ощутил какую‑то докучливую повторяемость, почувствовал, как нечто беспрестанно проходит и проходит сквозь самое себя.
Чувство это, конечно же, исходило от бутылок Клейна, которые я и прежде рассматривал не раз на картинках в интернете. Вот какое определение бутылки Клейна дает энциклопедия «Британника»:
«Топологическое пространство, названное в честь немецкого математика Феликса Клейна, полученное совмещением двух концов цилиндрической поверхности, изогнутой в направлении, противоположном необходимому для получения тора. Без самопересечений такая поверхность не может быть построена в трехмерном евклидовом пространстве, но обладает интересными свойствами – односторонностью, подобно ленте Мебиуса (см.), и замкнутостью, хотя, в отличие от тора или сферы, не имеет «изнанки»; будучи разрезана вдоль, дает две ленты Мебиуса».
Я и сам не понимал этого определения. Бутылки Клейна были для меня загадкой. Загадки я вообще люблю, но именно в этой, похоже, таилась какая‑то метафора, что мне и не нравилось. Если эти бутылки имеют что сказать мне, так пускай не виляют, а возьмут и скажут прямо в глаза.
В интернете тьма‑тьмущая сайтов, посвященных бутылке Клейна, – и с рисунками, и с анимацией. Вот картинка с одного из них:
«Встроить бутылку Клейна в трехмерное пространство нельзя, но погрузить ее туда можно», – говорилось на этом сайте. Мне это понравилось. А на другом было сказано: «В трехмерном пространстве бутылка Клейна непременно должна где‑то проходить сквозь саму себя». Здорово!
Невозможность построить бутылку Клейна в трехмерном евклидовом пространстве не помешала некоторым прикипеть душой к этой странной штуковине. Вариации на тему бутылки Клейна, красующиеся на стенде, изготовил стеклодув Алан Беннет. Я попытался представить, как он проходит губами все эти затейливые изгибы, – и не смог. Я перевел взгляд на табличку:
Серия стеклянных бутылок Клейна. Алан Беннет.
Эти бутылки Клейна изготовил для музея в 1996 г. стеклодув Алан Беннет Беннета интересовала связь между бутылкой Клейна и лентой Мебиуса, односторонней поверхностью, представленной на стенде № 17. Он старался строить такие бутылки Клейна, из которых при разрезании получались бы ленты Мебиуса, перекрученные несколько раз. Обнаружилось, что достаточно свернуть горлышко спиралью, чтобы при разрезании выходили ленты Мебиуса, перекрученные соответствующее число раз. Разрез бутылки Клейна по определенным линиям дает многократно перекрученные ленты Мебиуса. Как ни удивительно, Беннет также нашел способ преобразовать бутылку Клейна в одну ленту Мебиуса.
Далее следовали описания всех двадцати девяти бутылок, бесстыдно щеголявших своими метафизическими кишками перед всяким встречным. Рассматривать их меня никто не заставлял, так что я попросту взял и отвернулся. Но это не помогло – я чувствовал их затылком, словно за спиной у меня стоял ящик с кобрами.
Я опять уставился на них и вновь увидел свое отражение – и целиком в стеклянной крышке стенда, и по кусочкам в стенках Клейновых бутылок. И тут рядом с моим лицом появилось другое. Я развернулся. Она стояла передо мной, все в той же футболке, джинсах и парусиновых туфлях, и смотрела на меня задумчиво. Наяву она оказалась красивее и вовсе не такой тощей, как мне помнилось. Ее сновиденный облик вполне мог бы выйти из‑под кисти Эдварда Мунка[17]не в самый веселый денек, но въяве это была совсем другая женщина. Волосы темнее, чем во сне; бледность не изможденная, а как у прерафаэлитских нимф на полотнах Джона Уильяма Уотерхауза;[18]и сложена так же изящно; и такое же точеное личико, как у них, и большие невинные глаза, глядящие грустно и покаянно, словно она понимает, сколько от нее может быть неприятностей, но сожалеет об этом всей душой. Поразительно, как это получалось, что при всем несходстве с образом из сна не узнать ее было невозможно.
Она сняла с плеча и шмякнула на пол тяжелую сумку.
– Ну вот, – сказала она, – вот и мы.
– Это вы! – воскликнул я. – Я видел вас во сне!
– А я – вас, но почему вы не сели в автобус?
– Не знаю, – соврал я. – Просто не сразу решился, а потом вдруг проснулся.
– Неправда, – возразила она без нажима, чистым голосом, нежным и благозвучным, как у персонажа из постановки Джейн Остин на «Би‑би‑си». – Чего вы испугались?
– А вы, я вижу, очень прямолинейны.
– Вы же американец. Я думала, американцам нравится прямота.
– Ничего я не испугался.
– Опять неправда. Я вас чем‑то отпугнула?
– О господи, – вздохнул я. – Вы, я вижу, если уж вцепитесь, так мертвой хваткой.
– А зачем вообще вцепляться, если собираешься отпустить? Ну так что же? Я, значит, сама чем‑то вас отпугнула?
– Ничего подобного! – возмутился я. Сказать, чтобы она от меня отстала, я не мог, слишком она была красива – Говорю же, я просто проснулся, потому и не сел в автобус.
– Ладно, как хотите. – Она разглядывала меня, словно игрок, оценивающий лошадь перед скачками. – Но мне нужно, чтобы вы побыли со мной подольше. Чтобы не просыпались так скоро.
– Не просыпался так скоро? Ну и ну! О таком меня еще никто не просил. Хотите, чтобы я побыл с вами подольше во сне? Ничего не понимаю. Не понимаю, как вам удалось пробраться в мой сон. Наяву‑то я вас ни разу не видел.
– Это был мой сон, а не ваш. Я настроилась на вас и затащила в свой сон. Правда, я не была уверена, что установила связь, пока вы не объявились на «Бальзамической».
– На «Бальзамической»? Звучит так, будто вы это место неплохо знаете.
– Даже слишком.
– Значит, вы часто дожидаетесь там этого автобуса на Финнис‑Омис?
Она скрестила руки на груди и обхватила себя за плечи, словно ей вдруг стало холодно.
– Чаще, чем хотелось бы, – проговорила она, глядя сквозь меня.
– Значит, вы затащили меня в свой сон, потому что одной вам было скучно? Хотелось общества? Так, что ли?
– Не хотелось ехать в том автобусе одной.
– Почему?
Я уже ездила в нем одна, и мне не понравилось.
– Не понравилось? Что именно?
По‑прежнему избегая моего взгляда, она сказала:
– Хватит пока что, ладно? Отвечать на все эти вопросы – все равно что раздеваться в холодной комнате.
– Ладно. Тогда, может, расскажете, как вам удалось на меня настроиться, установить связь?
– Вы много времени тратите на поиски того, чего здесь нет?
– Я много времени трачу на поиски того, что здесь есть. Это моя работа.
– В смысле?
– Я художник, но какое отношение это имеет к настройке?
Она закрыла глаза и еще крепче обхватила себя за плечи.
– А вот я трачу на поиски того, чего здесь нет, очень много времени.
Теперь она стояла ко мне вполоборота. Округлость ее щеки словно молила сжалиться, не судить слишком строго.
– Как я на вас настроилась? Я три ночи подряд дожидалась во сне этого автобуса, хотя садиться в него совсем не хотела, и перспектива провести за этим занятием еще одну ночь была не из приятных. Но вчера вечером я проходила по «Саут‑Кенсингтон» и увидела вас на платформе Дистрикт‑лайн западного направления. Вы читали Лавкрафта,[19]в том же издании, что и у меня, – вот я и подумала: попытка не пытка. Взяла и настроилась на вас. Вы что‑нибудь почувствовали?
Я попытался вспомнить. Странных ощущений, странных мыслей у меня всегда предостаточно. Может, и было там, на платформе, какое‑то мгновение, когда на меня ни с того ни с сего вдруг нахлынула ужасная печаль. Но такое со мной часто случается.
– Точно сказать не могу, – ответил я. – Каким же образом вы настроились?
– Ну, просто направила на вас свои мысли.
– Значит, просто направили на меня свои мысли и установили связь, а потом втянули в свой сон. На такое, знаете ли, не каждый способен.
– До сих это обычно не шло мне на пользу.
– И часто вы такое проделываете?
– Я что, похожа на шлюху?
– Да что же вы так сразу обижаетесь! Если я и ляпнул не то, уж не обессудьте – для меня это все внове и очень странно.
– Новое и странное может оказаться куда лучше старого и привычного.
Я хмыкнул и покачал головой – это, мол, еще как посмотреть.
– Говорите, вы три ночи подряд ждали во сне этого автобуса? И при том что даже не хотели в него садиться? Так зачем было ждать? Вас что, заставляли?
Она взглянула на меня раздраженно, разве что ногой не топнула.
– Этот сон всегда начинается на автобусной остановке. Помните, какие там места вокруг? Уйти пешком оттуда некуда, все слишком ненастоящее. – Ее передернуло. – И такси там не поймаешь, и машину не застопишь – по этой дороге вообще больше ничего не ездит.
– Должно быть, за этим что‑то кроется?
Она вдруг замкнулась, словно ушла в себя.
– Что еще вам нужно знать?
– Больше, чем вы рассказываете.
– Можно я не буду выкладывать все разом?
– Все и не требуется. Мне просто нужно узнать побольше о вас и об этом автобусе.
Она метнула на меня взгляд исподлобья, довольно‑таки неприязненный.
– Обо мне, значит. И об автобусе. Что ж, пожалуйста. Как только начинается этот сон, я оказываюсь на этой автобусной остановке и застреваю. Если автобус подъезжает, я уже не могу не сесть в него: выбора нет. Я не хочу в него садиться, но приходится. Так уж устроен этот сон. Ну что, довольны?
– Не сердитесь. Вы же хотите, чтобы я поехал с вами на этом автобусе? Ну так и не удивляйтесь, что я хочу разузнать побольше.
– О господи, неужели так трудно просто побыть со мной рядом? Я что, стала такой уродиной?
– Вы красавица, и, должно быть, просто неотразимая, когда не сердитесь, и я был бы счастлив составить вам компанию, но почему вы выбрали меня? У вас ведь наверняка есть родные или друзья. Почему вы не обратитесь к ним?
– Нет таких родных и друзей, которых я могла бы привести в этот сон.
– Но меня‑то привели!
– Послушайте, если для вас это все чересчур, так и скажите. Найду кого‑нибудь другого.
– Нет‑нет, не чересчур… просто у меня ум за разум заходит. Только не обижайтесь, пожалуйста, но вы… вы, часом, не вампир, а?
– Я что, похожа на вампира?
– Вы похожи на прерафаэлитскую нимфу, но одно другому не мешает.
– Ну что ж, пить вашу кровь я не намерена… если именно это вас беспокоит. – Она отвернулась от стенда. – Не люблю бутылки Клейна, – сказала она. – От них начинает казаться, что все бессмысленно.
– Однако же вы пришли сюда, к этим бутылкам. Вы что, заранее знали, что найдете меня здесь?
– Предполагала. Ну ладно, мне пора. – Она подняла сумку и перекинула ремень через плечо.
– А кофе не желаете?
– Можно. – По губам ее скользнула улыбка.
Я взял у нее сумку, а она тотчас подхватила меня под руку, как старого знакомца. Ну и чудеса. Мы вышли из музея и направились по Экзибишн‑роуд обратно, к метро. Она даже двигалась по‑прерафаэлитски, будто на ней не футболка с джинсами, а какие‑то мифологические одеяния, мало что скрывающие. Давненько мне не доводилось идти с женщиной под руку; грудь ее касалась моего локтя, и я бы не отказался шагать вот так рядом с ней весь день до вечера и дальше, хоть до самой «Бальзамической». Она казалась такой беззащитной, пока молчала. Когда она поворачивалась взглянуть на что‑нибудь, я вновь замечал эту округлость щеки и задыхался от желания защитить и оберечь ее. Защитить – от чего? Перед глазами мелькнуло на миг лицо Ленор, и я отвернулся. Интересно, а эта чем добывает себе на кусок хлеба?
– Я преподаю по классу фортепиано, – сообщила она, не дожидаясь вопроса.
– Это у вас Шопен на футболке?
– Мазурка номер сорок пять, ля‑минор.
– Моя любимая.
– Правда?
– Правда.
– Играете на чем‑нибудь?
– Нет, просто недавно слушал ее на диске.
– В чьем исполнении?
– Идил Бирет[20]– она вносит в эту вещь танец и тени.
– А ну‑ка напойте! – Она прикрыла ладонью нотный стан на футболке.
– Могли бы и не прятать – я все равно не разбираюсь в нотах.
– Напойте. Или насвистите.
Я насвистел, докуда смог, а когда умолк, она проворчала: «Все мимо нот», – но кивнула, и по выражению ее лица я понял, что прошел испытание.
– У меня есть эта запись, – сказала она так, словно только что прослушала ее по‑настоящему. – А почему сорок пятая – ваша любимая?
– Она словно призрак самой себя, словно живет сразу и в прошлом, и в настоящем.
– Сочится сквозь себя бальзамом.
– Что вы сказали?
– Проходит.
– Сквозь себя саму?
– Ммм…
Коляски и туристы, мягкое мороженое и хот‑доги наплывали и откатывали волнами. Сгустился вечер, серый и душный, но рядом с ней свет и воздух преображались, как будто камера, отснявшая тот сон, запечатлевала сейчас и нашу прогулку. У самого метро мы завернули в кафе «Гринфилдз», где были «сандвичи на любой вкус», как явствовало из вывески, и столики на открытом воздухе, под навесом. Моя спутница заняла столик, я зашел внутрь и взял нам по чашечке кофе, а потом мы сидели и смотрели друг на друга, покуда мир с супругой и чадами тек мимо нас, потрясая фотокамерами, картами и бутылками минералки и оглашая улицу разноязыким гомоном. Вот прошагал мужчина в шортах и сетчатой майке, напевая в мобильник: «I love you, I love you, I love you…»
– Питер Диггс, – представился я, протягивая руку.
– Амариллис. – Чуть склонив голову набок и рассеяно пожимая мне руку, она следила за моей реакцией.
«Амариллиде кудри не трепал…»[21]– припомнил я, но решил все‑таки не цитировать ей Мильтона, а сказал лишь:
– Подходящее имя. Не каждая женщина смогла бы такое носить.
Она кивнула, точно я выдержал очередную проверку. Я почувствовал себя актером на пробах и вынужден был напомнить себе, что не я все это затеял.
– А фамилия? – спросил я.
Она отдернула руку, будто готова была выскочить из‑за столика, но тут же успокоилась.
– Еще не время, – сказала она, смахивая несуществующие крошки со столешницы. – Вы верите в призраков?
– Только не в тех, которых вечно пытается сфотографировать эта паранормальная публика.
– В каких же?
– В тех, что обитают в сознании, незримо для прочих. И повторяют то, что они когда‑то говорили и делали, снова и снова.
– Почему?
– Может, потому, что им не удалось сразу сделать это правильно.
– А что, вы многое не сумели сделать правильно сразу?
– Да. А вы? Верите в призраков?
– Я бы не верила, да вот они, похоже, верят в меня. – Она старалась не смотреть мне в лицо, как, впрочем, и на протяжении всей беседы. – Давайте о чем‑нибудь другом поговорим.
– Давайте. Вам никогда не приходило в голову, что люди состоят по большей части из прошлого? Каждый новый миг мгновенно становится прошлым, и все мгновения будущего рано или поздно постигнет та же участь. Не так уж много остается на долю «сейчас».
– Хм‑мм… – пробормотала она и покачала головой, то ли просто так, то ли с сочувствием.
– Куда вас повез вчера этот Финнис‑Омисский автобус? – спросил я.
– Не знаю. Я поднималась по ступенькам, пока не проснулась.
– От страха?
– Нет, просто захотелось в туалет. Ну, я, пожалуй, пойду.
– Вы торопитесь?
– Мне нужно все обдумать. А то я вечно суюсь в воду, не зная броду. А потом жалею. – Она привстала и потянулась за сумкой.
– И сейчас жалеете?
– Пока нет, – ответила она уже на ходу. – Только не идите за мной.
– Я не знаю вашей фамилии. Вы не дали мне ни телефона, ни адреса. Как же я вас найду теперь?
– Может, на «Бальзамической»? – бросила она через плечо, исчезая в воротах станции.
Отель «Медный»
«Может, на „Бальзамической“?» – сказала она. Что это означало? Она опять собиралась затащить меня в свой сон? Или проверяла, смогу ли я приснить ее себе? Точно! Я нутром чуял: это очередная задачка на экзамене. Ей надо было, чтобы я увидел ее во сне; видимо, она хотела взяться за дело не со своей стороны, а с моей. Но чего она все‑таки добивалась? Ясно, что это имело отношение скорее к миру сонных грез, чем к тому, где мы живем и работаем въяве. Иначе все было бы слишком банально, по‑моему. Может, она просто меня использовала? Ну так и что с того?
Амариллис во плоти была совсем другой, чем Амариллис во сне. В ее, кстати сказать, сновидении, – значит, вот какой она сама себе виделась: худой и бледной, с соломенными волосами, почти что призраком настоящей Амариллис, шедшей со мною под руку по Экзибишн‑роуд. Перед глазами снова мелькнуло ее лицо вполоборота, округлость щеки. Сколько раз я твердил своим студентам, что идея – неотъемлемая принадлежность образа!
Завтра предстояли занятия, и следовало бы собраться с мыслями, но я не мог думать ни о чем, кроме Амариллис. Мне и самому не хотелось кататься в этом японском фонаре‑переростке, но как иначе увидеться с ней еще раз, я не представлял. Так что я влил в себя большой виски и зарядил плеер «Затмением» Такемицу для сякухати и бивы.[22]Музыка жуткая, потусторонняя, но даже она казалась бескрылой и грузной в сравнении с этой фосфоресцирующей рисовой бумагой, этими желтыми, розовыми, оранжевыми листами, пронизанными светом. Маршрут этого автобуса пролегал в каком‑то другом измерении – попасть туда наяву я не мог. Но чем усердней я вызывал в памяти остановку под вывеской «Бальзамическая», тем явственнее казалось, что она такая же всамделишная и прочная, как любая другая автобусная остановка, – просто находится в другом мире, проникнуть в который можно только во сне. Я раскинул руки, словно раздвигая отгораживающие ее от меня занавески, но ничего не вышло.